РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ. «Вы так ... настойчиво поддерживали в нас светлую надежду»

ГЛАВА ВТОРАЯ. «Строчки, звучащие как пощечины»

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. «...В случае возможного успеха»

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. «...Гнусные будни, которые удушают»

ГЛАВА ПЯТАЯ. «Искушение помочь»

ГЛАВА ШЕСТАЯ. «Круговая порука ремесла»

 

Глава первая

«ВЫ ТАК ... НАСТОЙЧИВО ПОДДЕРЖИВАЛИ В НАС СВЕТЛУЮ НАДЕЖДУ»

 

Традиции эмигрантской прессы на русском языке в Германии начали формироваться примерно через год после революции 1917 г. в России. К тому времени германская «русская колония» насчитывала 100 тыс. человек, а к началу 1920 г., по данным газеты «Время» , количество русских эмигрантов в Германии удвоилось. Постоянно увеличивавшийся поток приезжих (кстати, далеко не только из России: за январь 1920 г., по данным газеты «Голос России», из 108954 приехавших в Берлин было только 885 россиян, а, к примеру, голландцев 1466) проходил прежде всего через столицу Германии. Официальная статистика 1919 г. дает сопоставимые данные о темпах притока эмигрантов из России в германскую столицу (за март 1919 г. 107666 человек, из них русских беженцев 703). Многие оставались там на продолжительное время. Быстро формирующееся общество российских эмигрантов, как известно, было изначально объединено не только территориальным происхождением, но и открытым идеологическим неприятием происходящего на их родине. Поэтому ни у кого не вызывало сомнений, что в Берлине постепенно сформируется самая крупная в Германии и в известном смысле монолитная колония выходцев из России. Так и произошло.

Темы, связанные с Россией, в те годы не сходили с первых страниц всех европейских газет, начиная от «Берлинер Тагеблатт» и кончая «Таймс». Революции в Баварии, Венгрии были для многих весьма убедительными предвестниками мировой революции. О московских вождях писались очерки и рассказы. Особенно это удавалось «Таймс». Статьи из нее многократно тиражировались другими газетами.

Молодая русская пресса в Германии в этом смысле занимала второстепенное положение. Она не имела ни надежных источников информации, ни поначалу испытанных кадров, ни тем более высокого авторитета по сравнению с другими изданиями. Тем не менее потребность в газетах на русском языке у эмигрантов была велика. И дело тут не только в том, что берлинские россияне в большинстве случаев владели немецким и английским языками не настолько, чтобы легко читать иностранные газеты. Языковой барьер едва ли был главной причиной оторванности основной массы эмигрантов от исконной европейской прессы.

Выходцам из России по понятным причинам требовался особый, собственный взгляд на происходящее на родине. К тому же, через год после приезда в Германию эмигрантам в условиях отсутствия необходимой информации было весьма трудно ориентироваться в политической жизни Советской России. Иностранные же газеты, как правило, писали исходя из иных, важных для Запада, представлений о России. Это в полной мере не устраивало новых многочисленных гостей Берлина. У тех, кто располагал достаточными средствами и имел влияние на информационном рынке, не могло не появиться желания создать газету на русском языке.

Иностранные наблюдатели, да и сама эмиграция, свое возможное политическое воздействие на Россию (ее нельзя путать с Советской Россией) оценивали очень высоко. «Кто привлечет на свою сторону русских эмигрантов, тот будет владеть будущим России»[1], так писали немецкие газеты. Со временем в германских кругах все меньше верили в этот лозунг, потом он и вовсе исчез. Поэтому сегодня нам трудно себе представить, насколько оживленно велась борьба за информационное влияние на русскоязычную часть берлинских жителей. Борьба началась сразу же, как стало ясно, что русская эмиграция будет существовать еще относительно долго. Это прояснилось к середине 1918 г., а в начале 1919 г. на информационном рынке Германии с месячным отставанием друг от друга появились две первые, как они обе себя называли, газеты для русских эмигрантов в Берлине - «Время» и «Голос России».

Их первенство можно было бы оспорить. Еще с 1915 по1917 гг. в Берлине выходила газета «Русский вестник», а в 1918 г. - газета социал-демократической ориентации «Русский социалист». Однако в плане традиций их едва ли можно считать предтечей основной массы будущей эмигрантской прессы. Четко обозначенные пропагандистские цели, вынесенные, тем более, в название, явно контрастировали с берлинскими русскоязычными газетами послереволюционных лет. Неидеологичность новых газет была их принципиальным признаком. Перефразируя известный тезис экзистенциализма, о первых берлинских русскоязычных газетах можно сказать, что их существование предшествовало сущности. Потребовались месяцы, которые в той динамичной жизни шли за годы, чтобы газеты обрели четкий окрас, открыто признали ясные политические ориентиры.

Впрочем, в 1922 г. в Берлин из Ревеля переезжает журнал с характерным для дореволюционных лет названием: «Революционная Россия»[2] центральный орган социалистов-революционеров. Но и это издание, претендующее скорее на роль научно-популярного вестника для заведомо небольшого круга читателей, нельзя считать исключением из общего правила. В первом же абзаце первой статьи читаем:

«Возобновляя издание партийного органа за границей, мы берем для него старое имя Революционная Россия. В этом есть доля своеобразного политического символизма. Ибо вновь, как прежде, революционная Россия загнана в подполье. Вновь, как прежде, места для издания партийных социалистических органов приходится искать вне досягаемости, за границей, «за пределами досягаемости». Вновь, как прежде, революционная Россия у себя дома преследуется и распинается»[3].

Сохранением названия журнал, как видим, стремился указать на схожесть условий, в которых он очутился спустя годы. Но на страницах издания не могло быть и речи о полной преемственности задач, методов пропаганды в новой послевоенной обстановке. Тем более, ничто подобное не было возможно в 1919–20-х гг.

Типичными подзаголовками под логотипом эмигрантской газеты 1919 г. были: «Независимый орган для сближения народов», «Беспартийная русская газета». Типичным обвинением одной газеты в адрес другой можно назвать причастность к большевизму или к какой-нибудь крупной финансовой, идеологической, а также религиозной группировке. Газета «Время», например, упрекала «Голос России» в связях с Советской Россией. Чуть позднее появившаяся газета «Призыв» инкриминировала «Голосу России» пропаганду иудейства, разрушение православных обычаев в эмигрантском обществе и т.д.

Игнорировать подобные упреки оказалось делом почти невозможным, тем более что русские газеты в большей или меньшей степени действительно давали для них поводы. На очередные  обвинения следовали немедленные раздраженные ответы, переходящие в наступление. Уже с самых первых номеров начались мягкие перебранки, нередко раскрывавшие перед иностранной публикой весьма нелицеприятные аспекты отношений. Это не было характерно для немецкоязычных германских газет. Возможно, поэтому «перебранки» обращали на себя особое внимание немецких журналистов. Появившиеся в начале 1920 г. журналы «Русь», «Жизнь», «Русский эмигрант» и т.д. в большинстве случаев поддерживались теми же финансовыми источниками, что и газеты[4]. Поэтому специфика их отношений напоминала отношения газет.

Суть первого публичного спора русских газет была весьма типична. Она состояла отнюдь не в разногласиях относительно видения будущего России. Просто мало известный в русских кругах г-н Гольдберг в «Голосе России» подписал договор с князем Шаховским, а кн. Шаховской - с г-ном Колышко[5]. Договоры касались финансовых вливаний в издание «Голоса России». Кн. Шаховской и г-н Колышко были отстранены от газеты почти немедленно, как только необходимые деньги оказались в кассе газеты. Чуть раньше г-н Колышко на той же почве попытался обмануть кн. Шаховского, или наоборот: по версии газеты «Время», конкурента «Голоса России», Шаховской хотел обмануть Колышко. В любом случае после выхода шестого номера три компаньона газеты разошлись лютыми врагами. Существование газеты на этом не прекратилось. Г-н Гольдберг оказался во главе редакции. Кн. Шаховской и г-н Колышко, не получив своих денег назад, были вынуждены отстраниться от дальнейшего участия в подготовке газеты. Появился повод для почти бытовой «полемики».

«Голос России», воздерживаясь от слишком резких собственных комментариев, публиковал злые и неоправданно затянутые письма на протяжении еще четырех номеров. О скандале узнали, кажется, все берлинские читатели. Судя по разрозненным сообщениям «Времени», уход сотрудников получил большую огласку, чем мог предположить редактор. Газеты, с одной стороны, были переполнены самыми искренними идеями о лучшем будущем России, с другой концентрировались на житейских проблемах собственного информационного обустройства в Берлине. И это в какой-то мере закономерно.

В феврале 1919 г., когда создавались первые газеты, берлинский мир был и в самом деле тесен. В те времена ходил анекдот о немце, повесившемся в германской столице от тоски по родине: так много там было россиян и выходцев из других стран. Но приблизительно сорок тысяч проживавших в Берлине российских эмигрантов все равно не сравнить с полуторастами миллионами населения России. Разойтись по далеким друг от друга изданиям возможности не было, В одной газете тогда могли сотрудничать люди различных ориентации. Однако проблемы «сожительства» на малом информационном пространстве решались из-за этого не только болезненнее, но и быстрее, чем это могло быть на родной земле. Потребовался всего лишь год, чтобы русские журналисты в Берлине пришли к выводу о необходимости создать собственную профессиональную журналистскую организацию. За этот год количество газет заметно увеличилось, проблемы на их страницах стали весомее. Только в инициативную группу вошли представители 5 новых газет. Понадобилось еще полгода, чтобы увидеть в берлинском Союзе действенного «посредника между литераторами и издателями в случае возникновения между ними каких-либо конфликтов»[6]. Сведений об этом, не слишком важном для читателей, событии сохранилось в доступных сегодня средствах информации очень мало. Самое главное для нас все же известно доподлинно. Первый этический конфликт в газетах не случаен. Проблема издателя и редактора (т.е. внутренняя финансовая проблема) была в те годы одной из важных для формировавшегося журналистского сообщества.

В газетах почти восьмидесятилетней давности встречаются материалы на темы, готовые, кажется, для публикации в современных изданиях. «Время», например, пишет о новейших подробностях убийства царской семьи. Согласно этой версии, труп Николая II вовсе не был закопан в одной из шахт, как об этом было принято думать и в те годы, а был «сожжен в крематории в Кремле»[7].

И. Гессен вспоминал о чувстве неудобства перед немцами за подобную ругань:

«Появление «Мира и Труда» (он формально стоял за «Голосом России». А.Л.) привело к первому обнаружению внутренних трений в беженстве, и меня тогда несказанно огорчало, что наш домашний спор развертывается на глазах у иностранцев и неизбежно роняет авторитет эмиграции. Так дальше оно пошло все более быстрыми темпами...»[8]

Не менее половины русских газет выходило при участии крупного политизированного капитала. Сложность берлинского мира не описать одним скандалом. Разумеется, были такие столкновения подводных течений, о которых никто не был заинтересован писать. Впрочем, велика вероятность того, что первый газетный скандал олицетворял разбор отношений между несколькими группами влияния. Определенные средства газеты получали за публикацию рекламных объявлений, которые в 19191920 гг. в основном касались готовности ювелирных контор скупать у эмигрантов, вероятно, по невысокой цене золото, бриллианты, другие драгоценности.

Специфика становления новых газет в условиях германского рынка - лишь «бытовой» аспект прессы тех лет. Это не мешало публиковаться в этих газетах таким крупным фигурам, как Максим Горький, Саша Черный, Л.Н. Андреев, В. Сирин (В.В. Набоков)[9], А.С. Ященко, Ал. Дроздов, П.Б. Струве.

У эмигрантской жизни особенно в первые годы беженства было много сходства с дореволюционным обличьем.

Немецкий переводчик А. Лутер в одной из газетных публикаций в германской прессе обобщил, что читатель того времени ощущал при прочтении русскоязычной газеты:

«Взяв в руки одну из выходящих в Берлине русских газет и просмотрев страницы объявлений, невольно подумаешь, что читаешь московское или петербургское издание «старых добрых времен»: объявления о театральных постановках, концертах, кабаре. Многочисленные рестораны рекламируют достопочтенной публике национальные блюда: блины, кулебяку, неизбежную водку и сопутствующую ей закуску, русские врачи, адвокаты сообщают о часах приема... И лишь приглядевшись к адресам этих людей, понимаешь, что находишься в Берлине, а не в Петербурге»[10].

Столица Германии в те годы, как известно, была местом, где весьма отчетливо пересекались мировые финансовые и политические интересы. Не секрет, что влияние большевиков в Берлине было также высоко. Подкрепленный финансами политический интерес к газетам никто исключить не мог, да и убедительных документов о финансовой поддержке тех или иных газет не опубликовано до сих пор. Об этом остается только догадываться, распознавая в намеках газет, вероятно, правдивые сообщения. Говорить с уверенностью о том, до какой степени контролировались газеты того периода, всерьез не взялись бы, наверное, и современники Берлина тех лет. Однако ясно, что газеты находились в сильной политической зависимости, но обладали и определенной самостоятельностью от своих издателей, то есть имели известную свободу в обсуждении главных для себя вопросов: когда будет свергнут большевизм и когда появится возможность вернуться на родину?

«Голос России», например, в первом номере, как и следовало ожидать, декларировал свою политическую цель: борьба с большевизмом[11]. Как только большевизм в России будет свергнут, газета обещала немедленно перенести место своего издания на родину, а в Берлине оставить лишь филиал. «Голос России» был напечатан на бумаге так называемого «берлинского» формата, чуть большего, чем привычный АЗ, и меньшего, чем А2. Редакция извинялась за нетрадиционный для России формат, обещала при первой возможности восстановить в русском издании российскую традицию. Всю свою дальнейшую историю газета стремилась следовать этому обещанию. Однако постоянные финансовые затруднения вынуждали газету выходить привычным для Берлина форматом: нетрадиционная форма требовала дополнительных денег. Даже в этой детали проявилась необходимость приспосабливаться к новым условиям.

Строки о сохранении привычного для россиян формата газет писались в 1919 г. Безусловно, редакция выражала мнение своих потенциальных читателей. Реальность возврата домой была тогда высока. Психологических препятствий, которые будут активно обсуждаться в той же прессе годом-двумя позднее, тогда не существовало. Все верили, что рано или поздно вернутся домой. Задача же момента состояла в том, чтобы максимально приблизить нынешний быт к домашним, российским, условиям.

Попытаемся представить себе невозможное. Допустим, политические условия в России оказались в 1919 г. благоприятными для массового возвращения эмигрантов. Смогла бы вместе с ними вернуться на родину газета?

В отличие от самих эмигрантов у газет не было собственно российской предыстории. И хотя они создавались для русских эмигрантов и писались на русском языке, опирались во многом на российские традиции, им с самого начала предстояло завоевывать свое место на информационном рынке Германии. Это подтверждается многими фактами, например, тем, что у русских газет не было собственных источников информации в России. Даже официальные советские газеты поступали не систематически. Приходилось публиковать информацию из «Таймс», французских, германских, русскоязычных французских изданий, перепечатывать их перепечатки из советского официоза. Точно по Георгию Иванову: «Друг друга отражают зеркала, взаимно искажая отраженья»[12].

Во многом поэтому на информационном рынке в те годы бытовало огромное количество недостоверных, отрывочных и просто провокационных новостей. Они образовывали причудливую смесь, где дезинформацию от небрежности и «зеркальной неразберихи» отличить почти нельзя. Из этой смеси можно было вылепить любую идеологическую фигуру. Например, газета «Призыв», открыто симпатизировавшая Деникину и Колчаку, в 1919 г. публикует сообщение, характерное для информационного потока тех лет:

«Гельсингфорский[13] корреспондент агентства Вольфа[14] приводит (нелепое сообщение газеты «Wabama» (?) (прим. ред.: «Waba Maa» эстонская газета, издающаяся в Ревеле[15]), полученное якобы издостоверных источников о том, что генерал Деникин смещен со своего поста. Главнокомандующим вместо него будто бы назначен генерал барон Врангель».

Информация подобного происхождения была нередко единственным вариантом новостей из России. Отказаться да него любому изданию было невозможно. На основании такой сумятицы волей-неволей составлялось представление берлинских эмигрантов о происходящем на родине.

Газета «Руль» в конце 1920 г. писала: «Агентство Вольфа сообщает: «Echo De Paris публикует составленное на основании телеграммы из Риги сообщение из Женевы, будто в Ковно[16] прибывают все новые отряды германских солдат. В двухнедельный срок численность германских войск в Ковно достигает 40000. Известие это с начала до конца вымышлено»[17].

Необходимость опираться на заведомо недостоверную информацию была порой настолько очевидной, что это обстоятельство учитывалось. В течение всего нескольких месяцев в берлинской печати выработалась традиция. На­пример, оправдывая необходимость амнистии, «Руль» в №4 опубликовал выдержку из советской «Красной Газеты» от 9 октября 1919г.:

«При проверке (тюрем А.Л.) выяснилось, что в тюрьме подавляющее большинство «случайные преступники, ранее ни в чем не замененные»[18].

Журналист, подписавшийся псевдонимом Степной, Сделал из этого вывод, что изголодавшиеся русские в большинстве случаев сами стремились в тюрьму, поскольку условия содержания там лучше. Поэтому большевики решили избавиться от бессмысленной нагрузки. Таким образом, выстраивается предположение, соответствовавшее представлению большинства читателей о Советской России: в тюрьме там живется лучше, чем на воле. Между тем наиболее вероятный вариант необходимости очищения переполненных помещений тюрем в расчет не берется.

«Живя здесь, в культурных условиях, продолжает Степной, как бы оправдывая некоторую несостоятельность описанного, невозможно себе конкретно представить, что очевидно жизнь стала столь невыносимой, что люди пускаются на самые потрясающие ухищрения, чтобы избежать непобедимых трудностей.

Но что это доказывает? Ответ напрашивается сам собой и часто повторяется: люди дошли до последней степени отчаяния, утратили всякую силу сопротивляемости, не имеют энергии противостоять давлению большевистской власти и окончательно ей подчинились»[19].

На что рассчитана подобная публикация? Каждый может решить это для себя: или то, что Добровольческая армия вот-вот освободит деморализованное население, или то, что население дошло до предела отчаяния и не сопротивляется, а потому до сих пор не пало правительство большевиков. Очевидно одно: автор построил комментарий, не только опираясь на заведомо неверный факт из России, но и аргументируя его другим обстоятельством: незнанием России. На этом незнании, сконструированном из слухов, недомолвок, нередко строилось общее представление о России. В газетах же требовались факты, которые вписывались бы в подобное представление. В результате выходила та «правдивая» картина, какую ждали и были готовы обсуждать читатели - жители Берлина. Эти факты потом осмысливались в передовых статьях. Материалом для анализа становились невольно, но все же тенденциозно подобранные данные. Нередко доходило до того, что реальным поводом для передовой были не сами факты, а форма их подачи. Берлинская читательская аудитория постепенно становилась заложницей «испорченного телефона».

Участие иностранного капитала в русских газетах в Берлине предполагало неплохое знакомство редакторов с германским рынком, усвоение некоторых его традиций.

В период берлинских общественных катаклизмов, связанных обычно со всеобщими забастовками, газете «Время» приходилось печатать рядом с логотипом на немецком языке  «Wir sind keine Bolschewisten» («Мы не большевики»). Так устранялась возможная реакция немцев-обывателей на русскую прессу, которая в 1919 г. неизменно ассоциировалась с коммунистической пропагандой. На этой мысли базировалось большинство текстов, посвященных событиям в Германии. Материалы в газетах, как уже говорилось, были написаны под явным влиянием оценок и даже настроений германских газет, а значит, и специфическое национальных традиций. Вероятно, поэтому открытая полемика эмигрантских газет воспринималась как нечто Противоестественное.

«Во многих русских газетах, пишет газета «Призыв», с давних пор установился отвратительный обычай перебрасывания между собой взаимными колкостями, насмешками, придирками, а то и прямо-таки перебранкой»[20].

Подобная оценка могла возникнуть лишь на почве сопоставления германских и российских традиций. Такое нельзя, наверное, представить в прессе, издававшейся в России.

Случаев, характеризующих болезненное вхождение эмигрантской прессы в германский газетный рынок, немало. Потребовалось время, прежде чем русские газеты влились в этот информационный мир, а, следовательно, стали частью, пусть своеобразной и замкнутой, берлинской журналистики. Поэтому переезд на родину даже при идеальных для этих изданий политических условиях заставил бы измениться до неузнаваемости.

Появление на рынке новой общественно-политической газеты, тем более нескольких одновременно, свидетельство численной устойчивости сообщества. Поэтому сам факт возникновения печатного органа для русских эмигрантов в каком-то смысле отрицательно отвечал на главный вопрос: когда все смогут вернуться на родину? Между тем газеты создавались именно для того, чтобы подогревать страсти на тему скорого конца власти большевиков. В этом состояло определенное противоречие. Правда, очевидным оно стало позднее:

«Как я рада, что, наконец, встретилась с Вами, говорила одна русская эмигрантка И. Гессену, к тому времени уже бывшему редактору газеты «Руль», разорившейся за полтора года до этого разговора.

[...] За что же благодарить? Ведь мы вас упорно обманывали, со дня на день обещая уничтожение советской власти.

Вот именно за это, оно-то и было так важно и нужно. Вы так умело и настойчиво поддерживали в нас светлую надежду, без которой было бы невозможно прожить эти страшные годы»[21].

Этот диалог состоялся через полтора десятка лет после 1919 г. Возможно, в конце второй половины 1920-х гг. природа постоянной надежды эмигрантов была такой, как ее описал в мемуарах И. Гессен, хотя и это, на наш взгляд, далеко не так. Однако проблески веры и даже уверенности в скором возвращении домой, которые видны на страницах подшивок возникших в 1919г. газет, искренни и неподдельны.

Это очевидно из публикаций, например, такого рода:

«Ленин и новый председатель исполнительного комитета Калинин выступали за возвращение к старым хозяйственным формам, за соглашение с интеллигенцией и представителями капитала [...] Руководители «чрезвычайки» Дзержинский, Петерс, опираясь на латышских вождей, требуют усиления террора внутри страны и напряжения всех сил для продолжения борьбы с внешними врагами.

Какая бы партия ни победила, большевизм больше не спасти от падения»[22].

Надежда просматривалась везде, даже, казалось бы, в самых незначительных сообщениях типа:

«На станции «Шарапова Охота», писала, например, газета «Голос России»,- на суконной фабрике Хитарева с 1314 гг. по 1919 г. производительность снизилась на 5254%»[23] .

Такие картины из-за границы смотрелись как фрагменты, по выражению той же газеты, Дантова ада, который, конечно, вот-вот закончится.

Сравнение происходящего в России с адом Данте, кстати, типично для прессы 1919 г. Помимо невообразимых ужасов, в нем (этом сравнении) содержится ощущение потусторонности недоступной России, некоторого непонимания происходящего там. Советская Россия, в представлении ранних эмигрантских газет, то, куда дано попасть при жизни, отказавшись от надежды, лишь избранным смертным. Чтобы там оказаться, надо переступить через себя. Надежда слишком значимое для эмигрантов понятие, чтобы использовать его не по назначению. Дантов ад иллюстрация представления изгнанников из России о своей родине.

Всякое долгое чувство, особенно связанное с возвращением на родину, неизменно имеет периоды. Настроения русских берлинцев менялись в зависимости даже от минимальных перемен в боевых позициях добровольческих армий. Если в газетах появлялось официальное сообщение о взятии какого-то города, оно давало поводы для самых смелых прогнозов относительно краха большевизма, и наоборот. Когда же к концу 1920 г. стало ясно, что позиций Красной Армии крепнут и военным путем большевизм больше не побороть, наступило самое глубокое за два года существования эмигрантской прессы уныние. Советское правительство неожиданно для всех стало самым устойчивым в Европе и обрело соответствующее своему новому положению репутацию. В последние недели 1920 г. рушатся самые «реальные» по тем временам оценки возможности возврата: ждать, если не переменить собственных убеждений, придется не пять, не десять лет, а минимум двадцать.

В эмигрантской прессе появляются программные статьи. Особое внимание обращает на себя публикация «Назад в Россию!» в газете «Голос России», написанная одним из ведущих публицистов газеты Александром Дроздовым.

«Но вот, писал он, по-видимому, конец гражданской войны близок. И в эмигрантских кругах уже идут оживленные беседы: что делать дальше?

Руководящие политические «сферы», вероятно, по-прежнему будут играть роль «правительственных» кругов России со смешным и неприличным можно тоже свыкнуться и сжиться. Спекулянты окончательно «разочаруются» в России и купят виллы за границей. Немало эмигрантов приспособится уже за границей под большевиков, особенно из тех, кто раньше громче всего кричал о необходимости войны «до победного конца» над большевиками.

Но все это не для массы эмигрантов. Масса же должна ясно понять, что перед ней, в сущности, нет иного пути и иной задачи, как ликвидировать себя, покинув заграницу и вернувшись в Россию»[24].

«Ликвидировать» себя, сколько бы это ни соответствовало политической программе газеты, всегда грустно. Необходимость этого обсуждают и с гневом отвергают все парижские и берлинские русские газеты, однако ничего Реального в тот момент не предлагают. Мысль о необходимости смириться с существованием большевизма становится доминирующей в предновогоднее время 1920 г. Как прощание с несбывшимися планами выглядит стихотворение Игоря Северянина, опубликованное в «Голосе России» непосредственно перед Новым годом:

«Я верю: девятьсот двадцатый год

Избавит мир от всех его невзгод,

Ведь он идет, как некий светлый гений».

 

С начала 1921 г. в Берлине появляются еще двенадцать русских газет и журналов[25], которые своим возникновением вновь продемонстрировали очевидное: эмиграция не пойдет на самоликвидацию и в ближайшие годы в основном будет постепенно адаптироваться к условиям Запада. Проводы 1920 г. можно считать вехой, обозначившей расставание со многими надеждами на скорые перемены в Советской России к лучшему. На этом закончился период самой искренней веры в быстрое возвращение на родину.

Описание этого времени у Глеба Струве займет позднее один абзац:

«Отдельные русские писатели очутились за пределами России еще в первые годы революции [...] другие последовали за немцами, когда те в 1918 году очистили занятую ими территорию России, и либо осели в лимитрофных государствах Польше, Прибалтике, либо последовали дальше на запад и оказались в самой Германии, третьи эвакуировались с французами из Одессы в 1919 году или отступили с армией Юденича из-под Петрограда. Но историю зарубежной литературы, равно как и историю самой эмиграции как массового явления, надлежит начинать с 1920 года, когда рядом последовательных эвакуационных волн множество русских было выброшено за пределы родины, и пришла к концу более или менее организованная вооруженная борьба против большевиков»[26].

в начало

 

Глава вторая

«СТРОЧКИ, ЗВУЧАЩИЕ КАК ПОЩЕЧИНЫ»

 

Новый период развития берлинской информационной жизни эмигрантов ознаменовался не только увеличением числа изданий. Характерным признаком перемен стало в начале марта 1921 г. прощальное выступление редактора влиятельной в Берлине парижской газеты «Последние новости». В пересказах оно обошло все германские русскоязычные газеты.

«Он (редактор А.Л.) говорит, отмечает газета «Руль», что задача была собрать читателя. Однако теперь, весной 1921 года, политический момент представляется иным: придвинулись вплотную глубочайшей важности политические проблемы и властно требуют своего разрешения.

В такой момент газете необходимо опереться на те или иные, но определенные (курсив мой А.Л.) общественные и политические круги. В связи с этим и состоялось вступление в газету группы в составе П.Н. Милюкова, М.М. Винавера, А.И. Коновалова и В.А. Харламова; это придаст газете совершенно определенную окраску и направление; причем, само собою разумеется, это направление никем не может быть выявлено с такой ясностью и полностью, как П.Н. Милюковым.

Читательская масса собрана. Настал второй период: ее надо повести»[27].

Подобный аргумент кажется убедительным, если не знать, что было потом. Вся последующая информационная политика П.Н. Милюкова, в том числе и в Берлине, не была ориентирована на то, чтобы кого-то куда-то «повести» в военном или близком к этому отношении. Попытка решения политических проблем, если о ней вообще приходится говорить применительно к деятельности эмигрантской политической элиты в те годы, предстояла несколькими месяцами позднее, когда появится информация о грядущем неурожае и голоде в России. Весной же 1921 г. никакой заметной политической инициативы со стороны эмиграции, кажется, не готовилось. Речь шла скорее о новой форме организации беженства в новых условиях.

Газета «Новый мир», отзываясь на перестановки в руководстве крупной парижской газеты, отмечала, что фактически она и раньше была в руках парижской кадетской группы и лично П.Н. Милюкова. Спустя две недели «Руль» в статье с характерным названием «Разъясненные кадеты», касаясь позиции «Последних новостей», одной фразой повторил то же самое: «...”Посл<едними> Нов<остями>” (которых в то время инспирировала группа, ныне формально ими руководящая)...»[28] и т.д.

Есть все косвенные подтверждения того, что так и было. В более или менее заметной форме «Последние новости» к тому времени уже выражали позицию конкретной политической группы. Необходимость открыто объявить о своей причастности к этой группе могла означать желание обострить и точно сформулировать уже имеющуюся общественную позицию. Газета благодаря этому обрела яркое, всем знакомое лицо. Однако повышенное внимание, которое придали все берлинские газеты официальному приходу в «Последние новости» П.Н. Милюкова, объясняется не только этим.

Обстановка подавленности после падения армии Врангеля и триумфа большевиков постепенно сменилась естественным стремлением адаптироваться к новым условиям оседлости. Оседлость большого сообщества, образованного к тому же по признаку политической антипатии, невозможна без хотя бы относительной его структуризации. Поэтому прояснение всего спектра ближайших задач эмиграции стало насущной задачей русскоязычного информационного рынка[29] в Берлине начала 1921 г. Отсюда, похоже, и возникала ностальгия по недавним, хотя и очень тяжелым военным годам:

«Эпоха страшной мировой войны была все же во многих отношениях прекрасной эпохой, - читаем в передовой статье «Голоса России». Тогда были еще идеалы. Тогда люди мечтали еще о светлом будущем, когда воцарится мир и спокойствие, и отношения народов будут регулироваться новыми совершенными законами. Казалось, уроки прошлого дадут свои богатые плоды. Государственные и политические деятели обеих сторон неустанно возвещали человечеству возвышенные принципы, по которым они воссоздадут гибнущий мир, как только будет повержен в прах противник и завоеван мир. Но вот мир настал, поистине, печальный мир! Мечты рассеялись в прахе, идеалы разбиты, благие намерения куда-то исчезли»[30].

Заметим, моральное опустошение здесь связано с последствиями войны для какой-то конкретной страны или нации. Эмигрантская газета, читатели которой вскоре будут и официально лишены гражданства, уловила в перемене то всеобщее, что не может быть жестко связано с территорией той или другой страны. Тут отмечены глобальные изменения мира. Недавние россияне по-прежнему испытывали тот же моральный неуют, что немцы, англичане или советские люди. Но признаки наднационального мышления в эмиграции со временем будут более отчетливыми. На этой же стадии главной приметой дискомфорта русской колонии в Берлине был антагонизм к стабилизирующейся советской власти в России.

«Руль», занимавший стойкую позицию невозможности сотрудничества с «совдепией», за несколько дней до выхода «Последних новостей» в новой редакции публикует статью «Под маской» о поучительных в своей эффективности приемах большевиков.

«Раньше, занимая какой-нибудь город, они (большевики А.Л.) тотчас же под страхом чрезвычайки путем особых анкетных листов опрашивали уцелевшее от разбоя и красного правосудия население о его партийной принадлежности. Беспартийность не спасала, продолжает Лери (настоящая фамилия В.В. Клопотовский). Ибо всякий беспартийный должен был ясно и отчетливо указать, почему и на какой предмет он беспартийный и не пожелал ли бы он выйти из состояния беспартийности, а буде пожелал, то в сторону какой партии склоняются его симпатии.

Таким простым способом беспартийность в Совдепии была подавлена в корне, и недурно было бы и за границей взять пример с большевиков.

Никакой беспартийности, господа. Говорите толком: или-или»[31].

Военные победы большевиков, во многом неожиданные для эмигрантов, заставили, пусть с деланным пренебрежением, присмотреться к советским порядкам.

«После последнего крушения Врангеля, справедливо замечал «Руль», о падении большевиков, так сказать, говорить не принято, Неловко, нужно считаться с ними, как со всяким существующим правительством.[...]

Так или иначе, начинающемуся сегодня новому году, принимающему небывало тяжелое наследство, предстоит начало ликвидации в ту или другую сторону: либо в России большевизм будет сокрушен, либо Европе придется с ним считаться у себя дома»[32].

Между тем, с установившимся порядком уже приходилось считаться. «Большевизм? В этом что-то есть» приблизительно так выражалась модная мысль политического обывателя двух-трех первых месяцев 1921 года. С ней боролся и «Руль» и «Голос России», ее проявления обе отмечали друг у друга, критиковали, иногда оправдывались. Но факт оставался фактом. И необходимость выработки угла зрения на «стабильный большевизм» требовала жизнь.

«Жизнь жестоковыйна, писал Федор Иванов в те же дни в «Голосе России». Требует платежа по давно предъявленным счетам. От нее не увернешься в эмигрантском подполье. Достанет, властно потребует сказать: да или нет. Бьет двенадцатый час. Отрекемся ли трижды, как Петр при пении петуха? Перешагнем ли черту заветную? Или останемся выклюнутыми родиной, никому не нужными изгоями?»[33]

Разумеется, никто не был готов к радикальной переоценке своей позиции. Однако «Руль», формально декларировавший до сих пор беспартийную позицию, но издававшийся при активном участии таких известных кадетов, как И.В. Гессен, В.Д. Набоков, уже не возражал активно, когда газету называли органом берлинских кадетов. А «Голос России» лишь мягко реагировал на приставку «эсеровский орган» к своему названию в других изданиях.

Раньше всех понимание потребности в четкой редакционной позиции продемонстрировали, как ни странно, большевики. Первая газета, появившаяся в Берлине и заявившая о больших амбициях в новых для эмиграции моральных условиях, называлась «Новый мир». Она четко объявила о своих симпатиях большевистскому режиму. Газета обращала на себя внимание уже видом первых строк: они были написаны по новой орфографии. Даже те, кто признавали преимущества нововведений в грамматике русского языка, публично убеждали других, что эти новшества готовились вовсе не большевиками и не имеют к ним никакого отношения, не брались писать по-новому в газетах. Писать так было актом политическим, своего рода знаком перехода к большевикам. Разумеется, новые правила письма не могли быть сразу приняты оторванными от страны эмигрантами. По тому, насколько педантично следовали журналисты газет новым правилам, можно было судить (иногда с иронией, а иногда нет) о степени лояльности к советской власти. Например, корреспондент «Руля» Петр Кожевников, рецензируя несколько номеров американских русскоязычных газет, отмечал:

«Правда, газеты только большевизанствуют (курсив мой А.Л.). Удвоенная ими орфография не большевистская, а лишь без твердого знака. По нынешним временам упразднение твердого знака означает только душевное сочувствие большевизму, упразднение же буквы «ять»[34] это уже он самый»[35].

Пояснения под колонтитулом о политической принадлежности газеты, соблюдающей новую орфографию, по тем временам тавтология. Поэтому «Новый мир», ничуть не смягчая своих позиций (отвергая, конечно, материальную причастность к большевикам), ограничился на этот счет общей фразой: «Ежедневная политическая, литературная и экономическая газета».

Уже на первой странице в программном материале под названием «От редакции» новая газета в резкой форме противопоставила себя всем остальным зарубежным изданиям:

«3а пределами Советской России выходит множество русских газет, Кое в чем они между собою рознятся. Иногда они между собою жестоко полемизируют. Но в одном они сходятся: в ненависти к Советской России. Ненависть господствует в редакциях этих газет безраздельно; она ослепляет тех, которые в них пишут; она заставляет их систематически искажать то, что теперь в России происходит, она превращает их в клеветников России.[...]

«В теперешней России строится совершенно новая жизнь, создаются учреждения, которых совершенно не знала до сих пор история. Нужно уметь среди этого нагромождения найти подлинно здоровое, подлинно творческое, и кому это дано, не без менторских интонаций продолжает автор передовой статьи, тому дана и твердая вера в великое будущее новой народной России»[36].

На появление «Нового мира», разумеется, отреагировали все. При отсутствии постоянных источников получения «коренных» советских газет, «Новый мир» воспринимался как выражение официальной точки зрения советской власти в последующие месяцы, когда доступ к советским газетам увеличился, это представление рассеялось. Но в начале 1921 г. все, что подавала газета, старались читать между строк, разгадывать непредсказуемые планы Москвы, обсуждать их на страницах периодики. В известном смысле «Новый мир» стал маленьким олицетворением российской советской власти в Берлине. Поэтому ни одно издание не считало ниже собственного достоинства замечать не всегда высокой пробы нападки, количество которых росло изо дня в день, от номера к номеру. Но главное состояло даже не в этом. «Новый мир», как и советская власть в новом положении, стал в глазах эмигрантов тем, к чему, несмотря на все неприятие, необходимо прислушаться.

«Намерения благие, писал «Голос России», но все зависит от того, какой тон возьмет газета в дальнейшем. Будет ли она стремиться к объективному освещению положения дел в России или займется она полемикой против всех «буржуев-демократов» и «социалистов-предателей» и призывать к мировой революции и к III Интернационалу».

Судя по тому, что во втором номере уже начаты нападки на «Волю России»[37] и на эсеров, можно предположить, что газета скорее пойдет по второму, чем по первому пути»[38].

Такого рода рассуждения в газете, претендующей на заметное место в берлинской печатной иерархии, еще летом 1920 г. были бы сочтены за недоразумение или неожиданно выявившийся дурной тон. Само стремление «Голоса России» оценить оскорбительные и уравнительные намерения «Нового мира» по конкретным делам выглядит не только доброжелательством, но и признанием зерна рациональности в критике. Газета решила, похоже, не обращать внимания на вызов в первом номере, дождаться «рабочих» нападок (приведенная цитата ответ на второй номер «Нового мира», ответ на первый номер появился неделей позже) и избежать опасных в тот момент для чисто эмигрантской газеты концептуальных споров. Натиск сторонников большевиков поначалу смутил их оппонентов. Они не верили в открытость тактики посланцев Ленина и Троцкого и потому внимательно присматривались к новому изданию, столь смело играющему большевистскими атрибутами, и ждали коварных форм пропаганды из Москвы.

Странной тенью пробольшевистской газеты стал выпуск в одной из лондонских типографий фальшивой газеты «Правда», которая по форме от подлинника почти не отличалась. Тот номер привлек внимание прессы[39] не столько штампом лондонской типографии на полях, но странным, почти антибольшевистским содержанием. Этот факт стал предметом обсуждений «новых коварных форм» скрытой советской или какой-либо другой пропаганды. Такого рода опасения сопутствовали всему начальному периоду формирования берлинской русскоязычной прессы.

Создание «Нового мира» стало главным событием газетной жизни конца зимы 1921 г. Неудивительно желание газет предвидеть и попытаться разгадать его возможные действия. Тем более что абсолютной информационной открытости ждать ни от одной из политических группировок эмиграции не приходилось. Официальные советские газеты, предназначенные для распространения внутри России, поднимали проблемы остро, их перепечатка и в самом деле могла неадекватно восприниматься обществом Берлина:

«Нет ничего опаснее, читаем в «Руле», в передовой статье, чем знакомить иностранное общественное мнение с тем, что пишут «Красная Газета», «Известия», «Правда» и т.д. Поэтому ничего не остается, как для внешнего употребления создать специальные органы и, по испытанному образцу, скрыть их зависимость от большевиков (курсив мой. А.Л.). Когда «Голос России» сообщил, что «Новый мир» издается Коппом, «Новый мир» окрысился и напомнил «Голосу России», что несколько времени назад и «Голосу России» было предъявлено обвинение в том, что он от большевиков субсидии получает»[40].

Проблема тайного сотрудничества берлинских газет с советским правительством оставалась актуальной. «Новый мир» с заявленной им тактикой, казалось, не мог удовлетворять все потребности большевиков.

«Новый мир» начал выходить с 30 января 1921 г., то есть почти за месяц до прихода П.Н. Милюкова в «Последние новости», означавшего кристаллизацию позиций «Руля», «Голоса России» и т.д. При этом большевистская газета, конечно, не была лидером в развитии эмигрантской мысли. Во-первых, потому, что появление «Нового мира» явно не было органичным для информационного конгломерата Берлина. Большевистский взгляд на Советскую Россию не мог быть востребован массами эмиграции тех лет. Весь смысл появления просоветской прессы состоял в пропаганде конкретной политической позиции. Во-вторых, объектом пропаганды стала не только эмиграция. Во всяком случае, нарком внешней торговли Красин несколько раз утверждал, что задачи популяризации советской идеологии и образа жизни в создании благоприятной обстановки по отношению к Советской России в тех крупных промышленных странах, где скопилось большое количество беженцев, необходимо для политического признания и установления дипломатических отношений:

«На вопрос, заданный Красину в Антверпене о большевистской пропаганде за границей, он ответил, что опасность большевистской пропаганды, писал «Руль», исчезает немедленно с подписанием торгового соглашения.[...] Большевистская пропаганда, сказал Красин, это единственное оружие, которым обладает слабый для борьбы с сильным противником»[41].

Цель состояла в том, чтобы западная общественность преодолела негативное отношение к России, а затем, когда признание состоится, необходимость в пропаганде отпадет. Страна будет открыта.

Если поверить, что «Новый мир» создавался для достижения и этой цели, (а поверить в это легко, тем более что «Новый мир» действительно был закрыт 5 апреля 1922 года, за одиннадцать дней до установления дипломатических отношений между Россией и Германией), то обретает силу версия, согласно которой пробольшевистские печатные издания ставили перед собой задачу влиять через читающую эмиграцию и на политические круги Германии. Настроение русских в Берлине давало властям предержащим лишнюю возможность судить о происходящем в России, не сверяя это с потоком фактов из страны Советов. Однако представление русских эмигрантов о России, как мы убедились, было искаженным. «Новый мир» ставил своей задачей в новой обстановке развенчивать перед берлинским бюргерством идеи сомневающихся оппонентов-соотечественников. Косвенно это влияло на содержание немецкоязычных газет, хотя говорить о русскоязычной прессе как об одном из главных рычагов управления германо-советскими отношениями, конечно, нельзя. И все же деятельностью русской прессы, в том числе и «Нового мира», был внесен заметный штрих в общее представление немцев о России. С точки зрения немецкого исследователя Вольфрама Ветте, в XX веке «наибольший вклад в формирование у немцев представлений о России внесли не писатели, ученые, коммерсанты и дипломаты, а политические элиты и помогавшие им административные круги. Они систематически пытались привить немецкой общественности подчеркнуто политизированные образы России»[42].

Можно спорить о степени тенденциозной агрессивности этой работы. Тут использовались все средства пропаганды, в том числе и новые для традиций германской прессы. «Новый мир» навешивал ярлыки своим оппонентам типа «белогвардейская пресса»[43], «господа учредиловцы и прочие бывшие люди»[44], «жалкие карлики»[45]. Слово«подголосок» применялось в «Новом мире» к любой газете с добавлением прилагательного от ее политического символа. Например, «Общее дело» В.Л. Бурцева «бурцевский подголосок». Истинное название газеты уже не использовалось. Каждый сам должен понять.

В обзорах прессы в газетах «Руль», «Голос России», «Время» публикации из «Нового мира» занимали ведущее положение. Газета стала настолько обсуждаемой, что ее пропагандистские приемы моментально распространились и были восприняты «коренными» эмигрантскими изданиями. «Новый мир» иногда называли, например, «коп-повским подголоском», связывая его с советским торговым представителем в Берлине В. Коппом. Принять лексику означало что-то перенять и в тактике.

Таким стал главный итог деятельности газеты, созданной в крупнейшем центре рассеяния со специальными идеологическими целями в отношении эмигрантов.

Традиции иноземной пропаганды сыграли необычную роль в германском информационном мире. Ярлыки «Нового мира» отчасти были приняты, закрепились за газетами и, самое главное, вскоре стали соответствовать их содержанию. Сомнение как состояние эмигрантских политических изданий сменилось за короткое время определенностью с терминологией дореволюционной обстановки. Что такое, например, кадет в условиях беженства, при неясности задач, фактическом бездействии? Чем отличаются парижские кадеты от берлинских? Ясно на эти вопросы не мог ответить в те месяцы никто, хотя разногласии по многим принципиальным вопросам между «Последними новостями» и «Рулем» были очевидны. Но слово «кадет», само по себе знакомое, связанное в прошлом с весьма ясной и популярной позицией, легко вошло в политический обиход эмиграции. В срочном поиске новой четкой тактики для многих оказалось единственно возможным подменить по сути неопределенную позицию окраской прежних лет.

«Старые партии, - казалось со стороны немецкому историку Хансу фон Римше в книге «Россия по ту сторону ее границ», возникшие совершенно в других условиях, продолжали существовать, хотя для этого не было никаких разумных оснований»[46].

Заработанный прежде и неизрасходованный политический капитал понадобился на этом этапе газетам и стоящим за ними людям. В этой общеполитической тенденции наблюдается примечательная схожесть с экономикой семейных бюджетов простых эмигрантов. Полосы газет, отведенных под рекламу, в 1921 г. по-прежнему пестрили объявлениями всевозможных контор о готовности выгодно купить бриллианты, золото, серебро. Привезенные из России ценности в основном обеспечивали минимальный уровень жизни русских за границей[47]. Все сферы эмигрантской жизни были связаны с тратой капиталов (духовных и материальных), привезенных из России.

Итак, на информационном лице Берлина проступила спешно наведенная и явно недолговечная в германской жизни идейная четкость. Как будто исполнился лозунг, выдвинутый не без иронии «Рулем»: «Никакой беспартийности, господа. Говорите толком: или или». С появлением «Нового мира» в журналистику внедрились отчасти дореволюционные, отчасти советские понятия и порядки.

В случае, если политическую последовательность газеты воплощала известная всем авторитетная личность, как, например, П.Н. Милюков, то появлялась возможность заявлять саму позицию в более осторожных и округлых формулировках. П.Н. Милюков в «Последних новостях» мог себе позволить предложить читателям термин «новая тактика». Им должно было определяться новое направление газеты, хотя «новая тактика», по более позднему признанию самого Милюкова, носила «довольно неточное и случайное название»[48], а, по словам «Руля», за ней и по сути стояла весьма неопределенная позиция. Она долго олицетворяла «Последние новости» и несколько месяцев «Голос России» в период участия в нем П.Н. Милюкова.

Известный возврат к прежней политической терминологии, чувство уязвимости собственной позиции и бессилия невольно подталкивали газеты чаще, чем раньше, концентрироваться на еще одной многолетней, почти вечной теме эмиграции: что делать в России после большевиков? Ответ в те годы определялся по известной формуле: «Скажи, как ты относишься к армии Врангеля, и я скажу, кто ты»[49].

Факты в подтверждение той или другой оценки «эвакуации Крыма»[50] становились нередко козырными картами в полемике газет начала 1921 г., когда правительство Франции несколько раз подряд ставило перед Врангелем вопрос о невозможности дальнейшей поддержки и организованной военной (пусть безоружной) силы. Эта проблема была тесно увязана и с недопустимостью пребывания остатков Добровольческой армии на территории Французской республики.

Берлинские радикалы со страниц «Руля» полагали, что армия Врангеля после падения большевиков может стать единственной стабилизирующей силой. Поэтому необходимо сделать все возможное, чтобы ее сохранить. Их оппоненты в основном со страниц «Голоса России» утверждали, что остановить у себя беспредел способен только сам русский народ, и он имеет немало внутренних возможностей организоваться и противопоставить свои интересы безвластию. Значит, места врангелевской армии в новой России быть не должно. За это «Руль» называл не без некоторого излишнего акцентирования из номера в номер «Голос России» «охотно читаемой большевиками»[51] газетой, пренебрегая собственной информацией «Голоса России» о его популярности в лагерях интернированных военнопленных. Взамен «Голос России» назвал «Руль» «охотно читаемой генералом Гофманом[52] газетой»[53].

Сложнее всех в выработке новой концепции пришлось тем изданиям, которые не имели политического прошлого в России или громкого общественного символа. В такое положение попала из существовавших на тот момент старейшая берлинская русскоязычная газета «Время». Она не выдвинула бросающейся в глаза собственной позиции, ограничилась в основном, компилятивными заимствованиями у конкурентов. Во «Времени» одновременно публиковались ведущие сотрудники «Голоса России», «Руля» и других противостоящих изданий русского зарубежья: Александр Дроздов, Федор Иванов, Баян и т.д., вероятно, другого выхода у газеты не было. Несформировавшийся политический микроклимат русского Берлина, был, кроме того, так переменчив, что принимать участие в его строительстве (а оно велось в условиях непрерывной полемики) еженедельному изданию было почти невозможно. В полемику газета вступала неохотно:

«...Пристало ли газете «Голос России», отмечало «Время» в ответ на резкую реакцию «Голоса России» по поводу интервью одного грузинского дипломата, заниматься поправками ошибок чужих газет, когда дай Бог ей справиться со своими»[54].

Этому принципу газета в силу небольшой своей политической роли имела возможность следовать и четче других проводить заявленную под логотипом линию: «Независимый орган для сближения народов».

Незаметное положение в общественной жизни помогало газете трезво относиться к эмигрантским мифам и глубже заниматься другими, более приземленными и насущными, проблемами, например, вопросом адаптации недавних россиян к новым условиям. В номере от 28 февраля газета публикует передовую статью с программным заголовком: «Новые задачи эмиграции». В ней говорится о необходимости признать очевидное:

«Переселение настолько основательное, что изо дня в день в наших эмигрантских массах все крепнет и крепнет страшная мысль о необходимости оставления навсегда старой родины, о сохранении связей почти исключительно культурных и духовных.[...]

Наша эмиграция начинает пускать столь глубокие корни в западноевропейскую и американскую почву, что о массовом возвращении на родину вряд ли придется говорить тогда, когда[...] скажем, снова начнут выходить «Русские ведомости»[55]. Прежде всего это возвращение обусловлено наличностью средств, и притом очень крупных. К тому времени из ста Иван Ивановичей в лучшем случае десять наскребут эту крупную сумму. А из этих десяти восемь предложат себе вопрос: а что я стану делать в Калуге или в Торжке? Окажутся завязанными узы в Париже, Берлине и Загребе, и узы довольно прочные и интересные, как семейного, так и культурно-общественного характера. И в результате получится прочное оседание миллиона русской интеллигенции в условиях чужих стран»[56].

Такое видение настоящего и будущего характерно для берлинской газеты. Ничто подобное не могло зародиться в Париже политической столице эмиграции, где проводились» громкие съезды, где жили или надолго останавливались именитые политики изгнания. Берлин к 1921 году, оставаясь вторым по массовости после Польши центром русской эмиграции[57], только начинал обретать собственное лицо. Он становился литературной столицей[58] русского рассеяния.

Впрочем, контраст русских Берлина и Парижа любопытен скорее с точки зрения историка-систематизатора. Для современников исторический аргумент могущественного Берлина не был определяющим по сравнению с Парижем - городом политических стратегий и высоких цен в магазинах. В общественном или даже бытовом отношении столица Германии в большей мере, чем Париж, привлекала тех деятелей, кто придерживался идеи отказа от первоначальной эмигрантской политики и примирения с советской властью. Тому способствовали и географические особенности: Берлин ближе к Москве, ее влияние в столице Германии было куда более ощутимым, чем в Париже. С другой стороны, советская власть придавала связям с Берлином куда большее значение, чем, например, с еще более близкой Варшавой или Ригой.

Желание эмигрантов укрепить связи с большевиками «Руль» нарек заразительной «берлинской болезнью». В статье с таким названием Лери анализировал генеалогию «особого эмигрантского микроба, получившего впоследствии название микроба миротрудческого», который «появился, как известно, впервые в Берлине. Микроб этот оказался весьма способным к распространению и вскоре из Берлина перекинулся в Париж, в Ригу.

Появление миротрудческого микроба в Париже сильно встревожило тамошнюю русскую печать[...] публицист «Последних новостей» С. Поляков констатирует:

В эмиграции начинается серьезный и опасный процесс приспособления к фактам.[...]

Эмигрант не изменился, эмигрант зачарован гипнозом фальшивого большевистского могущества, душа его опустошена, дух убит. Он одинок, а «одинокий человек уже не воин». А тут «к замученному тоскливым бездействием и нуждой человеку приходит соблазнитель и говорит о родине, об умирающем народе, о жертвенном служении и подвиге служения».

В качестве людей, переживших наиболее тяжелые формы берлинской болезни, мы знаем, что болезнь эта не так опасна.[...]

В Берлине, например, действовали не столько причины психологического характера, сколько инстинкт подражательности (курсив мой А.Л.), мода или, если хотите, закон особого эмигрантского хорошего тона. Это тот самый хороший тон, который не терпит отрицательного отношения к большевикам (курсив мой А.Л.) и который обязывает к полному презрению всего, что так или иначе соприкасается понятием «белогвардейщины». По кодексу этого хорошего тона белогвардейцев, во главе с Врангелем, нужно всячески ругать и поносить, а о Ленине и Троцком нужно отзываться с почтительной задумчивостью, серьезно разбираться в их профсоюзной распре небожителей»[59].

И если «Руль» не скрывал раздражения из-за незнания способа исцеления неизвестной ему болезни и почти вышучивал серьезное общественное заболевание, то «Время» было озадачено и всеми силами интуитивно искало форму борьбы с новым недугом. Газета стремилась проникнуться настроениями своих читателей и, не навязывая им решения проблем, вдумчиво анализировать происходящее.

Оба подхода к проблеме оттачивались без противопоставления, в терпимом сосуществовании обеих газет на одном информационном плацдарме. «Время», не сумевшее заявить в более или менее определенном виде о собственных политических позициях, даже в чем-то оттенило амбициозность «Руля», умеренность «Голоса России».

Проникновение в эмигрантскую прессу тех приемов, на которых во многом держалась критикуемая ею система, также находилось в поле зрения «Времени». Александр Дроздов, чьи статьи нередко использовались в газетах[60] для редакционного осмысления задач эмиграции, изложил на страницах «Времени» свидетельства, подтверждающие естественность вхождения «новомировских» новшеств в берлинскую журналистскую среду. Иные издания русского Берлина оказались одаренными учениками «Нового мира». Публицистический блеск газеты-учителя чуть не померк на их фоне:

«С некоторых пор (курсив мой А.Л.) часто талантливые перья идут на поводу у озлобленного ума и нетерпимого сердца; с некоторых пор газетные столбцы купаются в лужах ненависти, раздутой разномыслием, разноверием, часто личной враждой. Мне не хочется сказать, что свершен плагиат, что ограблены редакционные сокровищницы дальней памяти «Русского знамени» и близкой памяти «Красной газеты», но порою трудно не думать, что «Новый мир» в своих ожесточенных потугах расшатать буржуазные устои, пишет Александр Дроздов в передовой статье «Раздорники», учится (курсив мой А.Л.) полемике у людей, носящих звание журналистов. Это явление, еще вчера казавшееся случайным, сегодня обратилось в привычку, привычка обратилась в навык, из навыка выросла тактика»[61]

Скорее всего, эта мысль несколько гиперболизирована молодым писателем и журналистом (к тому времени ему едва исполнилось 25 лет). Однако общая выявленная современником тенденция просматривается и теперь, спустя восемьдесят лет, в подшивках обветшавших берлинских газет. Дроздов, как и многие его коллеги, старался смотреть на себя глазами своих потомков. И самооценки были верными, хотя и односторонними:

«Я думаю, высоко подымет брови грядущий обозреватель русских газет, прочитывая строчки, звучащие как пощечины; в той, будущей России, какой-никакой, а все-таки поздоровевшей и возрожденной, будут жить люди, более счастливые, нежели мы; с каким чувством они станут перелистывать эти свободные страницы, над которыми не тяготеет никакой цензуры, но над которыми тяготеет зло нетерпимости и разброда, никому не опасного, потому что он никому не страшен. Каждый, попавший за рубеж, хочет быть указательным пальцем так пусть же он и будет им, но почему-то каждый на своем указательном пальце остро оттачивает ноготь»[62].

Отточенный ноготь, может быть, и не смертельно опасен. Однако его всерьез опасались большевики. И они имели на то веские основания, в чем мы убедимся в следующей главе.

в начало

 

Глава третья

«...В СЛУЧАЕ ВОЗМОЖНОГО УСПЕХА»

 

1 марта 1921 г. Троцкий направляет шифрованную телеграмму начальнику Пубалта[63]Батису:

«В заграничной печати[64] за последнее время непрерывно повторяются сообщения о заговорах и восстаниях в Кронштадте и Балтфлоте. Весь прошлый опыт говорит, что такого рода слухи предшествуют действительным событиям, так как центры заговоров находятся за границей и в иностранную печать сведения поступают из эмигрантских белогвардейских кругов (курсив мой А.Л.) о подготовляющихся покушениях. Так, например, с Нижним Новгородом и много раз раньше. Необходимо незамедлительно обсудить этот вопрос со всеми компетентными организациями и принять все необходимые меры»[65].

Телеграмма содержит гриф «совершенно секретно». Тот факт только потом станет одним из пропагандистских аргументов, позволивших Ленину назвать кронштадтские события «работой эсеров и заграничных белогвардейцев», которая «свелась к мелкобуржуазной контрреволюции, к мелкобуржуазной анархической стихии»[66]. Предреввоенсовета Троцкий не похож на тех, кому нужно подкреплять свои оперативные распоряжения эффектными наивностями.

«...Империалистическая печать, - пояснял потом он в интервью представителям иностранной печати о событиях в Кронштадте, сообщает о России притом вполне сознательно - огромное количество небылиц, но и время от времени с известной точностью предсказывает заранее попытки переворота в определенных пунктах Советской России»[67]. Поэтому, с его точки зрения, чтение прессы такого рода иногда полезно для большевиков.

К концу февраля 1921 г. ситуация в Петрограде и Кронштадте позволяла, казалось бы, прогнозировать вооруженное восстание в ближайшем будущем[68] и без ссылки на иностранные газеты. В распоряжении Троцкого было не менее полутора десятков секретных агентурных сводок и документов[69], свидетельствовавших приблизительно о том же. Центральный архив ФСБ располагает данными, говорящими о мерах, предпринятых Службой русской военно-морской разведки в Лондоне и Париже в связи с подготовкой и поддержкой восстания в Кронштадте[70]. Теперь невозможно установить, были ли именно эти сведения в распоряжении Троцкого в конце февраля 1921 г. Однако подкрепленное документами детальное знание Предреввоенсоветом общеполитической ситуации, ставшей, по утверждению современных специалистов, «основой и[...] прелюдией Кронштадтского мятежа»[71], не вызывает сомнений.

Возможно, причина ссылки на западные издания в том, что высшее руководство страны располагало аналогичными данными по многим регионам, не только по Кронштадту и не стремилось их афишировать во всем объеме. Указание на заграничное и еще «белогвардейское» влияние развязывало руки большевикам и перекладывало вину на русских эмигрантов.

Примечательно, что Троцкий, публично освещая происходившее в Кронштадте, обращал внимание на публикацию в «зарубежной», а не «белогвардейской» газете. Казалось бы: информация, согласно телеграмме, зародилась в «белогвардейских кругах», издания которых давали достаточно материала для предсказания беспорядков в России, в том числе и в окрестностях Петрограда. Например, статье о событиях 28 февраля в Петрограде «Голос России» дал более резкий заголовок, чем La Matin: «Беспорядки подавлены, но были довольно серьезны»[72]. И этаинформация, наверняка дошедшая до аппарата Предреввоенсовета, не вызвала столь серьезного резонанса. Еще более странно, что 1 марта в шифрованной телеграмме используется информация из газеты от 13 февраля, казалось бы, устаревшей.

Возможно, Троцкий не хотел часто ссылаться на амбициозные эмигрантские газеты, чтобы ненароком не поднять их влияние на население России. Тем более, что указание на конкретную крупную русскоязычную газету было бы немедленно увязано с одним из популярных дореволюционных политических течений, название которого не обязательно вызвало бы отторжение у российских обывателей. Такой поворот сулил новые слухи, непредсказуемость общественного поведения. Значительно сильнее после гражданской войны выглядела увязка (которая, похоже, действительно существовала и в 1921 г. была тесной[73]) иностранного капитала и «белогвардейцев», заинтересованных в новой войне. Пресса эмиграции, таким образом, искусственно изолировалась от населения метрополии.

И это сказывалось на процессе нивелировки газетных ролей в новом состоянии эмигрантского общества. В обзоре печати «Голос России» сформулировал образ мыслей российских беженцев в те месяцы:

«Эмигрантская забота, как прожить дальше, и вопрос о политическом направлении или ориентации составляют главное если не все содержание русской эмигрантской жизни»[74]. Взгляд на Россиюиз-за этого тоже становился иным. Стабильный большевизм и растущая дистанция между центрами русской эмиграции и Советской Россией способствовали началу атрофии первоначального чувства единства с населением страны Советов. Упоминавшийся журналист «Руля» Лери увидел сходство умонастроений русских на Дальнем Востоке[75] с еще недавними настроениями русских в Берлине:

«Как дождя отшумевшего капли, мы, эмигранты, только взираем на эту далекую жизнь.

[...]Подобно тому, как в России и на эмиграции, так и в части Сибири, не охваченной еще большевизмом и охраняемой то ли китайцами, то ли японцами, царит болезненное любопытство (курсив мой. А.Л.) ко всему происходящему в областях, пораженных коммунистической гангреной»[76].

Любопытство эмигрантов к происходившему на родине, казалось, в новых условиях должно было угасать. Но что же вместо этого? Вставал вопрос об истинной миссии «загостившихся» за границей россиян. Ответ на него так и остался открытым. Озвученная «Временем» идея адаптации к германским условиям в моральном отношении усиливала чувство невостребованности и одиночества, особенно у среднего поколения эмигрантов. Информация об экономических трудностях в России, которая прежде, как правило, вызывала нетерпеливое ожидание скорого конца советской власти, теперь сопровождалось призывами к поиску полезных действий для России:

«Мы должны (курсив мой А.Л.) бить тревогу. По постановлению питерского совета закрывается за недостатком топлива 64 предприятия (шестьдесят четыре!), в том числе Путиловский, «Треугольник», Айваз, Сименс и Гальске, Сестрорецкий завод, Эриксон и другие гиганты. Словом, вся «тяжелая индустрия» Петербурга»[77].

Как оказалось позднее, это лишь малая доля разрухи, какую предстояло пережить России в последующие годы. Призывы к немедленной экономической помощи были скорее рефлексивными.

К весне 1921 г. берлинские газеты в продолжительных спорах в основном уточнили оттенки собственных позиций, дали им привычные названия, уяснили приемы друг друга. Информационная структура русского Берлина крепла. Но, привыкая друг к другу, редакции печатных органов, их читатели вглядывались в Россию, откуда достоверные новости поступали по-прежнему редко. Понять, что происходит на родине, и чем русские изгнанники могут быть ей полезными, становилось все труднее. И к этому тоже приходилось привыкать. Газетам оставалось жить не событиями из России, а своим чувством к ней. Политическая позиция какого-либо издания по отношению к оставленной родине часто была точкой отсчета в толковании двусмысленных или непроясненных фактов. Готовность восприятия самого разнообразного осмысления различными русскими газетами событий в России далеко превосходила недостаточные, часто жалкие масштабы голой информации оттуда, ожидание оказывалось непомерно и неоправданно завышенным. Это проявилось на примере освещения первых дней Кронштадтского мятежа, когда, казалось, сбылось то, о чем в изгнании перестали мечтать.

Громко о Кронштадтском восстании берлинская пресса объявила 8 марта 1921 г., через семь дней[78] после начала мятежа. Сказалась информационная изолированность России. Смысл новости поначалу порождал лишь одни вопросительные знаки:

«В ту минуту, когда мы пишем эти строки, признавалась, например, газета «Руль» в передовой статье, еще невозможно с уверенностью ответить ни на основной вопрос о том, удалось ли советской власти справиться с движением в Петербурге, ни на связанные с ним вопросы о смысле, характере и возможных последствиях этого движения» случае возможного успеха».

Все сопровождалось лишь общим приподнятым настроением: «Сознайтесь, что[...] многие из вашей среды на прошлой неделе, писал «Голос России» несколькими днями после событий в Кронштадте, уже отдали распоряжение подготовки сундуков, чтобы при первой возможности тронуться в путь-дорогу на родину»[79].

В обстановке почти эйфории и одновременно острейшей нехватки достоверных фактов «Руль» выпустил специальное приложение под названием «Восстания в Советской России». Оно содержало подбор всего спектра противоречивой информации о восстаниях или отсутствии таковых по всей стране[80]. Однако и в совокупностиинформация никакой конкретики не обнаруживала. Улавливалась только едва заметная ирония авторов тех сообщений, которые утверждали, будто ничего особенного в России не происходит. Такие материалы сопровождались ремарками типа: «Не менее усердно старается г. Иорданский в Гельсингфорсе» и т.д. Впрочем, одна телеграмма, содержавшая лишь фактический материал, вошла в классику курьезов. Сообщение гласило, что французская эскадра пришла на выручку Кронштадту. Составитель информации не учел, что в начале марта Финский и другие заливы Балтийского моря покрыты наиболее толстым слоем льда[81], и это, конечно, исключало не только появление эскадры, но всякую связь газетной публикации с реальностью. Желаемое и на этот раз выдавалось за действительное.

Собственное отношение к Кронштадтскому мятежу газеты Берлина выразили чуть позже. «Руль», сторонник интервенции, убедившись в неверности своей первой информации, возмущался, что до сих пор нет помощи мятежникам со стороны Запада:

«Неужели же Европа может остаться равнодушной к тому, что в России происходит сейчас, так начиналась передовая статья. [...] Когда Венгрия приступила к суду над большевистскими комиссарами, Советская Россия немедленно заявила протест и добилась того, что судебный приговор не был приведен в исполнение. Чем же можно было бы объяснить, что в то время, как большевики чинят такую зверскую безсудную расправу, никто в Европе не пытается возвысить голос на защиту несчастных беззащитных жертв?

Нужно, однако, сделать одну оговорку: в самой большой европейской газете, в Times'е, печатается в последние дни ряд горячих передовых статей против бессмысленных убийств ... голубей в Монте-Карло. В ярких выражениях газета протестует против стрельбы по прирученным птицам, которые, будучи истощены пребыванием в клетках, не имеют сил уйти от выстрелов любителей тира»[82].

«Голос России» разглядел в Кронштадте подтверждение правильности собственной линии, которая базировалась на неприятии позиции своего берлинского оппонента:

«Как и следовало ожидать, исчезновение реакционных фронтов, прекращение иноземных интервенций повлекло за собой не усиление, а ослабление большевиков и вызвало подъем оппозиционных сил. Вопреки прорицаниям мрачных Кассандр из лагеря интервенционных генералов, русский народ не умирает, не разлагается, не проникнут радостной готовностью участвовать в любой карательной экспедиции [...] И характер, и размеры восстания исключают всякую возможность сомнения в его серьезности и значительности.

Хотелось бы верить, что это оценят и советские власти, и сделают из этой оценки надлежащие выводы».

Заметим, взгляд «Голоса России» сопровождался пассивным отношением к событию, в то время, как непримиримый «Руль», хотя бы косвенно, призывал к действиям. В Кронштадтском восстании «Руль» увидел шанс для эмиграции обрести новый смысл своего существования:

«За эмиграцией показать, имеет ли она силы и способности не для разговоров и провозглашений, а для спешного дела. Первая скорая помощь должна быть налажена способными на то кругами, независимо от их политической номенклатуры»[83].

«Голос России» счел нужным устраниться от любой формы участия в мятеже. Оба издания видели своих читателей частью народа России, но те, кто был даже минимально лоялен к советской власти, а значит, мог искать с ней конструктивного сотрудничества, бездействовали. Полные антагонисты Советов были готовы предпринимать конкретные меры, но убеждались в бессилии против могущественного врага. Потенциал обеих групп оставался неизрасходованным. Эти две тенденции будут развиваться в дальнейшем.

В условиях сохранявшейся неясности и информационной оторванности первым следствием Кронштадтского восстания стала в Берлине кутерьма газетных догадок и беспочвенных рассуждений. Вакуум правдивых сообщений' был заполнен фантастическими построениями с внутренними оттенками полемики. В происходящем на родине «Руль», например, видел начало конца большевизма, выразившегося в повсеместных восстаниях, о которых замалчивает официальная пропаганда. «Голос России» был склонен к публикациям материалов о локальности события, констатируя, без ссылок на источники, подконтрольность «всей остальной России»[84] советскому правительству. Решающее для газет значение в первой реакции на Кронштадтский мятеж имели их собственные общественные ориентиры.

Осознание того, что констатируемые факты могут не иметь ничего общего с действительностью (а проверить их было нередко невозможно), угадывалось в сомнении, скрытом, например, в статье с таким эпиграфом: «Белогвардейская печать продолжает лгать на ответственных советских работников». Статья содержала попытку журналистов убедить самих себя в успехе Кронштадта благодаря историческим параллелям, посмотреть на происходящее с высоты будущего историка, который, «описывая период конца 1920 и начала 1921 гг., предшествовавший падению большевиков, найдет очень много общих черт, сближающих это время с эпохой перед Февральской революцией 1917 г., и, несомненно, придет к выводу, что крушение большевиков было так же неизбежно, как и свержение царского режима, и только выразит удивление по поводу непонятного ослепления тех современников, которые этого не предвидели»[85].

Творя почти виртуальную историю, издания Берлина предлагали и собственные исторические термины. Кронштадтский мятеж в те дни часто именовался Третьей русской революцией. А его участники революционерами. Событие, если оно называется революцией, предполагает масштабы страны. В сочетании с таким термином известия о повсеместных и успешных военных восстаниях смотрелись весьма достоверно и респектабельно. «Голос России» писал:

«Из Варны сообщают, что революционеры (курсив мой А.Л.), потерявшие Одессу 5-го марта, снова заняли ее в ночь на 18. Большевики понесли тяжелые потери и отошли к Николаеву. В руках революционеров находится весь район к западу и к северу от Одессы до ст. Раздельной»[86].

Подобный подход, по всей видимости, лежит в основе защищаемого до сих пор некоторыми историками мнения о том, что «бурные и трагические события начала 1921 г. вылились в мало известную миру новую народную революцию, участники которой пытались добиться воплощения в жизнь лозунгов Октября»[87].

Начало Кронштадтского мятежа показало: роли, которые газеты в Берлине закрепили за собой с начала 1921 г., будут еще долгое время оставаться неизменными. Их не мог переменить даже приход в газету нового хозяина с несколько иной политической ориентацией. Новый главный редактор возглавил «Голос России»[88] в разгар отслеживанияберлинской прессой событий в Кронштадте. Позиция газеты, ее отношение к «Рулю» не только не изменились, но редакция всеми силами подчеркивала неизменность курса, а корректировка, если она и была, производилась незаметно. В.П. Крымов не опубликовал программной статьи, вероятно, чтобы не слишком акцентировать на себе внимание. Политического капитала, каким располагал Милюков, у Крымова не было. И стержнем газеты оставалась прежняя позиция издания. Глеб Струве[89] и вслед за ним современные систематизаторы говорили о «Голосе России» в период с 13 марта по 4 августа 1921 г. как о «сменовеховской»[90]газете. Однако Струве в характеристике допустил характерную ошибку, назвав «Голос России» «Русским голосом»[91]. В этом просматривается некоторое искажение нюансов времени. Смысл имени газеты, как и ее позиции, переданы точно. Однако названы они в обоих случаях в известной мере вольно. Понятие «сменовеховство» не применялось по отношению к «Голосу России» в те месяцы ни редакцией, ни ее оппонентами. Сборник «Смена вех», по названию которого именовалось известное эмигрантское течение, вышел в свет в июле 1921 г. Весной и летом того же года изображать название этого сборника на флаге газеты с историей необходимости не было. Да и ситуация в Берлине, повторим, была иной.

Подтверждением линии на преемственность с прежним курсом стала передовая статья, опубликованная тремя днями позднее.

«Берлинский «Руль», читаем в «Голосе России» после прихода нового главного редактора, видел в указаниях на то, что кронштадтское движение направлено против коммунистов, а не против советской системы, скрытую поддержку большевиков, стремление удержать их во что бы то ни стало.

Между тем, кронштадтские известия показывают лишь, что наша революция следует естественному ходу своего развития, и что это развитие будет, вероятно, органическим и организованным. На страницах нашей газеты мы не раз указывали (курсив мой А.Л.) за что и получили от политически невдумчивых наших противников обвинение чуть ли не в скрытом большевизме[92], что советская система ничего общего с диктатурой коммунистической партии не имеет»[93].

Заголовок статьи В.П. Крымова «Будем уважать друг друга», опубликованной в том же номере, дает основания систематизатору берлинской периодики Е.Ф. Трущенко рассматривать статью как поворотную в истории издания[94].

«Голос России» и в самом деле поначалу хотел следовать принципу уважения. Например, заметив упоминавшуюся оплошность «Руля» в связи с приходом эскадры в Кронштадт, он не стал ее немедленно высмеивать. Сам «Руль», конечно же, поступил бы иначе, обнаружив аналогичный промах у «Голоса России». Но благородное намерение одного из конкурентов соблюдать приличия в отношениях с соперниками зависело, как и следует из цитаты, от общей ситуации. Следовательно, это не вопрос новой жизнеспособной тактики. Быть терпимой по отношению к соседям газета стремилась настолько, насколько это было возможно в русском Берлине, пораженном склоками. Уже в ближайших номерах «Голос России», призывая «Руль» следовать ее примеру, делал над собой усилие, чтобы удержать себя в обозначенных этических рамках:

«Руль» считает нужным в каждом номере полемизировать с нашей газетой. При расхождении наших политических позиций стремление вполне естественное и, быть может, нужное для выяснения политического самосознания эмиграции; но, к сожалению, тон и достоинства этой полемики таковы, что никому и ничего она не выяснит»[95].

И еще через несколько номеров, убедившись в невозможности соблюдать заявленные правила в одностороннем порядке, газета возобновила на своих страницах все традиции полемики. А спустя четыре месяца, когда иллюзии были окончательно преданы забвению, «Голос России» в запале обострившегося спора с «Рулем» использовал и старую козырную карту о французских кораблях в Кронштадте[96].

С появлением достоверной информации о беспорядках в России картина постепенно прояснялась, ее очертания в конкурирующих газетах, как в фокусе, все более совмещались, Печатные органы не стремились игнорировать новые сообщения, если они развенчивали их надежды, но от этого еще долго не становилось ясным, какой глубины события произошли в Кронштадте. Не меньше двух месяцев после подавления мятежа публиковались статьи о том, сопровождалось ли восстание цепью крестьянских волнений или нет, участвовали ли в его организации представители других государств или нет, и т.д. Как в зеркале, «Руль» увидел себя, глядящего «по ту сторону», в заметке из советских «Известий»:

«...советская печать прекрасно осведомлена о том, что делается за границей. Мы, живущие в Берлине, оказывается, ничего не знаем о событии исключительной важности, происшедшем на наших глазах.

«Берлин впервые испытал ужасы погрома[97]. Студенты, вооруженные дубинками, направлялись на еврейские кварталы, потом наводнили Курфюрстендамм, самую богатую улицу в Берлине...»(№46, «Известия»)».[98]

Разумеется, такого рода информация в советских газетах имела идеологическую подоплеку. Но само ее существование иллюстрировало в очередной раз степень изолированности России от русской колонии. И если годом-двумя раньше незнание воспринималось как уважительный аргумент, то весной 1921 г., когда ненадолго ожили затаенные надежды эмигрантов, взаимное зеркальное искажение создавало ощущение безысходности.

Почти месячный период возрождения «болезненного любопытства» к России завершился в начале апреля 1921 г., после полного прояснения событий в Кронштадте и их последствий, еще большим, чем после окончательного поражения Врангеля, унынием и качественно новым этапом развития русскоязычной прессы в Берлине.

в начало

 

Глава четвертая

«...ГНУСНЫЕ БУДНИ, КОТОРЫЕ УДУШАЮТ»

 

Аккредитованные в Петрограде корреспонденты иностранных изданий слышали после мятежа по ночам ружейные залпы со стороны Кронштадта. Шли массовые расстрелы восставших[99]. Публикацией таких сообщений русские газеты в Берлине прощались с недавно воскресшими мечтами.

«В России ходко идет производство восковых свечей, которых сейчас, кстати сказать, потребляется в церквах большое количество»[100].

Читатели зарубежных русских газет духовно были вместе с теми, кто в России скорбел о погибших. Глубокая депрессия эмиграции, тем не менее, не могла внести существенных перемен в палитру настроений, выражаемых прессой:

«Кронштадт пал. Судьба его, в сущности, была предопределена в первые же дни восстания[...] Помощь извне, если бы она и могла быть оказана вовремя, едва ли изменила бы положение дела, не без, сдерживаемой горечи писал автор передовой статьи «Голоса России»[101].

Это желание не обнаружить досады было характерно и для остальных берлинских изданий. Его подкрепляла мысль, ставшая за прошедшие два года изгнания заклинанием: «Коммунистическая диктатура уже шатается и внутренне разлагается, но «времена и сроки» ей еще не пришли»[102].

Высказывание Троцкого в интервью английским и американским журналистам, что такие явления, «как кронштадтский бунт, неизбежны» и что «в будущем они, по-видимому, несколько раз повторятся»[103], издалека уже не воспринималось как пророчество грядущей катастрофы Советской России.

Очередная победа большевиков не оставляла сомнений в скорейших переменах, в международном положении страны. Торговый договор с Англией, признание Германией Советского представительства в Берлине единственным официальным представительством России стали для русской колонии ближайшими широко обсуждаемыми новостями.

Значимость первого события состояла не в юридических возможностях нового документа. Для срочных и крупномасштабных торговых операций, которые хоть немного улучшили бы экономическое положение страны, у России, как известно, не было денег. Политический же резонанс от торгового соглашения оказался действительно сильным: блокада России фактически[104] прекращалась.

«Echo de Paris» и «Journal des Debates» и др., которые в связи с заключаемыми с большевиками договорами утверждают, писал «Руль», что «никогда еще буржуазия не вызывала такого смеха и презрения среди обывателей Кремля».

«Новый мир» подтверждает, что так оно и есть; в торговых договорах он усматривает капитуляцию, вызываемую жаждой наживы, и хвастливо повторяет, что торговля с Россией укрепляет положение советской власти»[105].

Советская Россия тем самым действительно обретала важную опору среди европейских держав.

«Россия, которую думали вычеркнуть из мировой карты, оказывается теперь одним из сильнейших государств, писал «Новый мир», единственная газета, использовавшая в те времена мажорные тона. Разоренная, изнуренная, она стоит на такой высоте международного могущества, которой не достигала никогда...»[106].

Для сторонников же интервенции, как и для их оппонентов, считавших необходимым внутреннее перерождение России, то есть для основной части эмиграции, возникали новые преграды в установлении связей с Россией. Открытая интервенция в таких условиях становилась невозможной.

«Западно-европейские державы, бывшие соратники России в мировой войне, в результате последней оказались в положении моральном и материальном, читаем во «Времени», при котором правительства союзников не смели и думать о серьезной военной интервенции в Россию, о планомерной войне с советским правительством. Это положение не позволит и после падения большевиков производить на Россию давление с помощью пушек. В силу уменьшения удельного военного веса Европы антигерманской и германской сила военного сопротивления России (а не большевиков) значительно возросла»[107].

Реализация идеи скорого самоизживания большевизма также затруднялась: начало межгосударственной торговли укрепляло положение страны Советов.

Второе событие признание всех функций Советского представительства России менее глобальное, но очень важное для русских берлинцев. Оно заставляло эмигрантов почувствовать зыбкость своего гражданского статуса в принимающей стране. Германия демонстрировала свою позицию: другой России, кроме той, которая находится под советской властью, нет. Документ о признании Советского представительства ставил крест на «зарубежной России» в буквальном смысле: русские изгнанники, не пожелавшие или не сумевшие стать советскими гражданами, в Германии больше не признавались представителями России. Как ни странно на первый взгляд, само понятие «Россия за рубежом», или «зарубежная Россия», стало интенсивно использоваться в газетах именно в этот период самых основательных сомнений в существовании «России», находившейся в трех сутках езды от России-метрополии. Признать существование «зарубежной России» значило и отделить ее от России внутри границ.

До мартовских событий в Кронштадте «Руль» не позволил бы себе привести цитату, например, генерала Врангеля, заявившего, что «он получил на днях из крупнейшего русского города икону и приветствие от всех русских людей с просьбой довести до конца Взятую задачу. Это показывает[...], что оставшийся у большевиков русский народ и зарубежная Россия (курсив мой А.Л.) представляют собою единое целое»[108]. До этих пор в единстве России и ее зарубежной колонии было принято сомневаться на страницах «Голоса России», «Времени», но не «Руля». Как мы видели, сомнения порождались психологическим настроем на невозможность скорого возвращения эмигрантов в Россию, в меньшей мере они констатировали статус русского зарубежья. Политические штрихи весны 1921 г. юридически закрепили отдаленность русскоязычных беженцев от их родины. Поэтому «Руль», а вслед за ним и остальные берлинские газеты стали чаще использовать более адекватное новому положению понятие. «Зарубежная Россия» символизировала одновременно оторванность (значит, и определенное внутреннее единство) от покинутой страны и почти признаваемую (высказывание Врангеля тому подтверждением) иллюзию единства с ней. Возможно, такой двуплановый синтез термина и привлек радикальную газету Берлина.

Причиной основных политических событий конца весны 1921 г. стала, как известно, не реконструкция советской власти, но признание ее успехов со стороны западных держав. Прорыв России в области международных отношений обозначал первые признаки смены политических векторов за границей, и, прежде всего в Европе. И дело не только в корректировке политики иностранных государств. Эмигрантские газеты признавали перемены в восприятии Советской России гражданами крупнейших европейских стран:

«В том заметно меняющемся отношении к русскому большевизму, которое проявляют к нему западно-европейские правительства и западно-европейское общественное мнение (курсив мой А.Л.), – писал, например, «Руль» в передовой статье, - существенную роль играет вера в возможность изменения самого большевизма и надежда на такое изменение. То, что сейчас существует в России как большевизм, не есть уже будто бы тот первоначальный большевизм, отличительной чертой которого являлось непризнание каких бы то ни было компромиссов, а является чем-то гораздо более жизненным, считающимся с условиями реальной действительности и потому способным к дальнейшей эволюции»[109].

Распространение подобного взгляда не могло не осложнять жизнь беженцев. В отличие от стран Запада «зарубежной России» и ее газетам было очень непросто даже пытаться строить паритетные отношения с Советской Россией. Но стратеги русского зарубежья были вынуждены учитывать перемены в западном общественном мнении. Англия и Германия, объясняя шаги в сторону недавнего врага, имели в запасе убедительный аргумент коммерческую выгоду. Таким образом они отгораживались от идеологического образа большевизма. Эмиграция как общность никакой коммерческой выгоды в торговле с покинутой родиной преследовать не могла[110]. Казалось неизбежным тотальноепроникновение в русские газеты теории «воспитываемого большевизма».

«Новая тактика» П.Н. Милюкова, которая с середины 1921 г. начнет шествие по Берлину, а на тот момент олицетворяла «Последние новости», выглядела особенно пригодной для западного восприятия России. Милюков предложил свою концепцию вопреки настроениям эмигрантов, предпочитавших этот печатный орган. Г. Струве свидетельствует, что большинство читателей газеты стояло правее редакторской линии П.Н. Милюкова[111], и многие из них позволяли себе просто игнорировать «новую тактику». Исходя из этого, можно предположить, что «новая тактика» первоначально опиралась на переоценку Европой отношения к России. Западнически настроенный П.Н. Милюков не только мог, но и должен был позволить себе нечто подобное.

Оппоненты «новой тактики» по существу точно распознали ее корни:

«Когда торжествует идея, - писал «Новый мир», она просачивается в среду противников, и можно с улыбкой наблюдать, как они сами бессознательно подчиняются ей - проклиная ее, ей служат»[112].

«Новая тактика», конечно, никогда не работала на упомянутуюидею, но опосредованно, через западное общественное мнение, испытала ее влияние. Это произошло вопреки доминировавшему в русских газетах Берлина пессимистическому взгляду на Советскую Россию как надежного партнера Запада.

Осевшие за рубежом россияне были заложниками европейской политики по отношению к России. И выход из такого положения от них, эмигрантов, ни в коей мере не зависел. Они могли только приводить свои взгляды в соответствие с новыми реалиями, строить концепции и, в результате, порой соглашаться с тем, что еще недавно вызывало негодование. По символическому совпадению, ученые Берлинской обсерватории во главе с д-ром Архенгольдом в те же дни зафиксировали на восточном краю Солнца появление нового огромного пятна, которое в 12 раз превосходило земной диаметр[113]: и на солнце бывают пятна...

Громко заявившие о кронштадтском восстании «Руль» и «Голос России», публично связав с ним политические надежды, старались не заострять внимания на последствиях его подавления. В новом положении они делали вид, будто все вернулось к ситуации до восстания. Перемен во взглядах эмигрантов на Россию, на самих себя, на отношения с оппонентами газеты также стремились не афишировать: все это стало внутренней заботой. Первый план занял поиск «мозолей в душе»[114], чтобы перенести новое испытание:

«Упал дух, сердце пусто, глаза России обратились к пройденным дорогам. Вчера лучше, нежели сегодня, а завтра нет, потому что завтра темнее, нежели вчера. Потемки впереди, потемки сзади, в настоящем гнусные будни, которые удушают, в которых нет <ни> Бога, ни надежды, ни любви, ни аппетита к жизни. С угасшей вспышкой кронштадтской революции остановилась русская жизнь.

[...]Пылкодушие, оптимизм под гробовой крышкой; нужны выносливая воля, мозоли в душе, крепкие руки и упрямый лоб. Русская жизнь описала круг: начав с настоящего, перелетела в будущее, которого не будет, разметалась, разорвалась, разбилась в щепы и вернулась вспять»[115].

Примечательно, что всеобщее уныние вылилось на страницы той газеты, которая сдержаннее остальных реагировала на начало мятежа. Возможно, причина умеренности «Времени» тогда лежала в еженедельной периодичности, при которой газета не успевала реагировать на быстро сменяющие друг друга новости и тяготела к анализу. И все же главная разгадка уместной адекватности «Времени» в том, что восстание как ключевое событие не вписывалось в редакционную концепцию.

Как уже отмечалось, «Время» рекомендовало читателям вживаться в новую, берлинскую, реальность, поскольку это единственно жизненный вариант: на быстрые перемены в России рассчитывать не приходилось. Конечно, это не отменяло затаенной надежды на возвращение. Не случайно статьи, связанные с оценкой первых событий в Кронштадте, выходили без подписей, то есть выдавались за позицию самой редакции. Описание же поражения заключалось прежде всего в авторских материалах. Но эти нюансы, оставляющие за газетой право дистанцироваться от журналиста, едва заметны. Сочетание осторожности, консерватизма и известной аполитичности «Времени» объясняет, таким образом, сдержанность тона издания в начале восстания в Кронштадте и всеобщее уныние в конце.

«Время» публиковало большие материалы на первой странице на тему безысходности. Поиск тех же «мозолей в душе» уводил другие газеты в область «эзопова языка». «Голос России», например, в небольшой заметке на третьей(!) странице, описывая «Госсиановы функции» Эйнштейна и вытекающие из них философские выводы, с известным оптимизмом адаптировал их к своему идейному состоянию:

«В мире нет бесконечного пространства и бесконечного времени: [...]что кажется прошедшим для одного то только будущее для другого. Все существует в этом замкнутом вечном кругу, повторяя само себя. Мы не можем уйти из этой фантасмагории и прийти в нее; мы в ней всегда были и всегда будем.

[...]Век материализма уходит. Материализм потерпел страшное крушение. Лучшие его завоевания разрушены. Человечество должно вступить в новый период период духовных ценностей и критериев, период какого-то нового высокого идеализма.

И когда начинаешь верить в это, глядя на формулы Эйнштейна с Госсиановыми функциями, радостно становится на душе: все печальное окружающее кажется только сном, преходящим и призрачным»[116].

Базой эмигрантских течений всех оттенков были, как известно, их предыстории в России. Изданные в эмиграции мемуары П.Н. Милюкова, П.Б. Струве и др. не затрагивают послереволюционных событий и жизни в изгнании. Воспоминания о прошлом для современников этого недавнего прошлого, по их собственной оценке[117], были зеркалами, в которых отражалась политика мемуаристов на исторически новом этапе. Так же оценивались нередко и произведения, например, Д.С. Мережковского. «Историческая» форма осмысления современности была распространенной и популярной в литературных кругах эмиграции 1920-х гг. Она же выработала у ее противников и традиционный повод для укора в том же «эзоповом языке»:

«Художественное творчество Д.С. Мережковского давно уже устремлено в прошлое, - читаем, например, в рецензии на «14 декабря» (раздел «Библиография») «Руля». Можно сказать даже больше: то прошлое, которое он рисует с такой любовью и с таким проникновением, превратилось для него в настоящее»[118].

Шаги европейских правительств навстречу Советской России в оценках эмигрантов тоже выводили на путь злободневных исторических параллелей. Благодаря этому актуальными в газетах стали темы о негативной роли иностранцев в российской истории. Прежде всего, это касалось англичан и Англии, правительство которой первым заключило торговый договор с Россией:

«И если в частной жизни принято искать во всяком бедствии женщину, то в русской государственной жизни при всякой встряске нас приучили искать «англичанку». Кто приучил? Мы не немцы, писал один из журналистов «Времени» под псевдонимом Vox, и в наших школах нас ни на кого не травили. Нас и русской истории едва-едва учили. Но вот, все мы были убеждены, что и на турок, и на японцев, и на немцев натравили Россию вы. И что, вообще, каждые четверть века вы нам навязываете новую войну. Нас никто не учил, но мы убеждены, что вы боитесь сильной и цельной России, как боялись когда-то сильной Франции, и что единственная держава на всем свете, интересы коей сталкиваются с нашими, Англия.

[...]Когда миллионы русских трупов преградили путь немецким полчищам в Кале и Дувр, вы втихомолку потащили к себе первый транспорт русского золота как залог за оружие, которым вы нас снабдили, чтобы с ним за вас умереть. Эту подлость вы завершаете теперь другой[119], вонзающей нам нож в грудь и в спину: истекающую кровью и слезами Россию, спасшую вас от немцев, а теперь спасающую от коммунизма, вы отбрасываете от ее последней победы победы над собой»[120].

Сторонний судья внешней политики чужой страны вынужден сверять свои филиппики с другими мнениями. Без такого балансирования «Время» могло лишиться доверия своих читателей. Вот почему в этой уравновешенной газете появляется другая точка зрения, принадлежащая иностранцу-стороннику договора:

«Нам некогда ждать, когда вы победите самих себя, и ваши звериные шкуры смените на рединготы, нам нужно обеспечить нашу спокойную безболезненную старость. [...]И разве не эгоизм сидеть в Париже, прекрасно питаться, сыпать чужими деньгами, тащить к суду Ленина, Людендорфа, объявлять войну Германии, нам, всему свету и не выдумать ничего иного для спасения родины, как сыск и брань. Кронштадтцев расстреливают, а ваши патриоты уплетают в Cafe de Paris. Заведите своих Черчиллей, тогда у вас не будет Лениных. Но тогда многим из вас нечем будет питаться»[121].

Единство обеих точек зрения и выражало состояние русских людей, общность которых все чаще называли парадоксальным понятием «зарубежная Россия». Противоположные позиции не только имели право на существование, они обе разделялись большинством русских за рубежом. Эмигранты считали себя россиянами, но волей-неволей погружались в атмосферу зарубежного восприятия своей страны и привыкали к жизни вдали от родины.

Новым крупным событием с международным резонансом стало подписание торгового договора между Советской Россией и Германией. Договор, казалось бы, давал повод для тех же эмоций, что и торговое соглашение с Англией. Подписание этого документа германская русскоязычная пресса должна была бы оценить как дубль того, что уже свершилось месяц назад между Россией и Англией. Но полного повтора не случилось. Свою сковывающую роль сыграл этический аспект проблемы. Одно дело критиковать политику далекой Англии, другое выступать против того правительства, под защитой которого на положении гостей находились в Берлине россияне. Ситуация обострялась: если Германия идет навстречу большевикам, значит, под вопросом оказывался статус их антиподов-эмигрантов?

«При той бесцеремонности, которую большевики обнаруживают в последнее время, писал «Руль», оценивая последствия нового торгового договора, в международных отношениях, они несомненно попытаются сделать все возможные выводы из этого подчеркивания (того, что российское представительство единственное правомочное представительство России в Германии А.Л.) и превратить их в практические требования[122].

С другой стороны, трудно думать, чтобы, при всей уступчивости, Германия решилась эти требования удовлетворить, ибо это поставило бы всю антибольшевистскую эмиграцию в совершенно безвыходное положение, несравненно худшее, чем то, в котором находились политические эмигранты при старом режиме. Это такие чувства к Германии, которые оставили бы неизгладимый след. Поэтому-то и представляется несомненным, что договор с большевиками, как, впрочем, и всякая попытка соглашения с ними ничего нового, кроме трений и недоразумений, не принесет с собой»[123].

Аргумент «неизгладимого следа» в данном случае очень характерен. След где? Положение антибольшевистской эмиграции сравнивается с положением предыдущего поколения революционных эмигрантов. Значит, речь идет об отношениях двух стран России и Германии. А эмиграция видится газетой как часть традиционных партнерских отношений как право одной страны развиваться вопреки политическим или другим обстоятельствам на ее собственной территории[124]. Выходит, газета рассматривала зарубежную Россию1919–20 гг. как неотъемлемую составную России. Видела такой частью, без учета интересов которой Германия, улучшая отношения с Советской Россией, оставляла бы негативный «неизгладимый след» в самой традиции межгосударственных отношений обеих стран.

Совместимо ли намерение строить отношения с Советской Россией с сохранением предоставленных эмигрантам условий, прав и гарантий? Судя по оценке договора с большевиками, редакция газеты отвечала на этот вопрос «нет». Альтернативная перспектива, по «Рулю», получалась такой: или отношения с Советской Россией будут крепнуть, или у эмиграции останется прежний статус. Положение эмигрантов в Германии противопоставлялось успехам германо-советских отношений.

Безусловно, приведенная в цитата не более как оперативная реакция (хотя и в передовой статье) на важное событие. Тут простительна несколько неестественная связь комментариев. Факт «притянут» к многолетней позиции «Руля», которая противоречиво соединяла в себе и невозможность сотрудничества с советской властью, и такую же невозможность разделить народ России на составные. Но главное велся поиск выхода из двойственного положения. Вопрос о том, что такое «зарубежная Россия» лучшая часть России имперской, своеобразный придаток Советской России или самостоятельное образование остался для русских эмигрантов открытым навсегда. Газета, исходя из неизменной и принципиальной политической концепции, как могла, ее снова и снова решала.

Между тем, политическая реальность начала 1920-х гг. подталкивала к преодолению ошибочного взгляда, за который русскоязычные газеты часто сами упрекали себя в 19191920 гг.: невольное отождествление страны (России) и ее советского правительства. И «Руль» не мог остаться в стороне от этого процесса. Перемены в газете не были декларативными, шли подспудно, а потому внешне не слишком заметно. Их здесь оттеняла реакция на торговое соглашение с Германией других русскоязычных газет в Берлине[125].

«Время» на новом этапе сближения Европы с Россией стремилось развивать выработанную прежде собственную оценку происходящего на Западе.

«Учреждением этого представительства (представительства Советской России в Германии А.Л.) аннулируются на практике все несоветские учреждения в Германии, в той или иной форме пекущиеся о россиянах, выдающие последним паспорта или прочие удостоверения, имеющие законную силу»[126], констатировал журналист с псевдонимом Cajus. Газета решила следовать афоризму, опубликованному в ней неделей раньше: «Жизнь не прощает того, кто не знает ее прозаических законов»[127]. Поэтому перемены в положении самих эмигрантов по большому счету оценивались как второстепенные:

«...Это опасения частного, эмигрантского характера, читаем в ней. Будущее покажет, насколько они основательны, насколько вообще они в этом отношении представляют собою известную опасность. Сейчас важно то, что установлены определенные юридические нормы, регулирующие хозяйственные взаимоотношения двух великих стран. Нормы эти могут быть несовершенны, самый принцип регулирования торговых сношений может и должен вызвать критику и осуждение. Но нельзя по меньшей мере не приветствовать того, что наша родина сделала новый шаг вперед в смысле вовлечения в международный хозяйственный обмен, в смысле включения ее в международное общение. За суждением, демонстрирующим готовность радоваться за свою страну, следует главный поворот: И этот успех, конечно, не выпал на долю Советского правительства как такового. Это успех самой России этого огромного резервуара живых экономических сил и нетронутых народных богатств, без участия которых в общем экономическом товарообмене культурного мира последний обойтись не может, как и наша родина не может обойтись без Европы»[128].

Попытка свое представление о России избавить от большевистского режима оказалась идейным тупиком. Нелегко радоваться действиям, которые, казалось бы, приближали Россию к Европе, в то время когда, по мнению русских европейцев, она, родина, отдалялась от них самих. Русский Берлин и русский Париж увидели в договоре более важное для себя его духовную ценность для России, превосходящую политическую, работавшую на укрепление большевизма. По этому признаку и была проведена линия, отделившая признание страны Западом от временных успехов ее правительства. Заключить договор вовсе не значило начать сотрудничество с безденежным советским правительством:

«Красин недавно заявил, читаем в той же статье во «Времени», газетному интервьюеру: «мы вступили в эпоху признания Советской России со стороны международного капитализма». Это звучит крайне гордо. Тем не менее, это, конечно, не так. [...]Практика развития торговых сношений между Европой и Россией очень скоро докажет, что давать направление и указывать содержание экономических сделок будет не советское правительство, а капиталистический торговый и предпринимательский мир. Развитие этих торговых сношений зависит не столько от тех или иных правовых норм, сколько от платежеспособности и кредитоспособности Советского строя в России, а также от желания (курсив мой А.Л.) и возможности кредитовать со стороны Германии. В настоящий момент все эти факторы не должны быть слишком высоко оценены. А поэтому практическое значение «победы» Советского правительства, в отличие от значения политического, представляемого договором, временно должно остаться под сомнением»[129].

Итак, в русском Берлине сохранилась уверенность в нестабильности и не очень далеком конце большевизма. Сохранилась и надежда на экономическое и культурное давление Запада на Советскую Россию. Но, например, в «Голосе России» давление, еще недавно ассоциировавшееся с силой, понималось как твердое условие для развития страны:

«Ход событий показан, читаем в передовой статье, что большевизм черпает свои жизненные силы в войне, нужде и голоде. Особенно благоприятно повлияла на развитие большевизма в России ее оторванность от остального мира, политическая и экономическая блокада, которой ее подвергли.

[...]Конечно, настоящее исцеление придет лишь тогда, когда русский народ начнет снова работать, и это может случиться только лишь с помощью заграницы, в особенности Германии»[130].

Едва ли газета всерьез могла иметь в виду тесные хозяйственные контакты. Но открытость России уже сама по себе могла двигать ее вперед в освобождении от новоиспеченной власти. Эта позиция напоминает и едва ли не опирается на сделанное несколькими десятилетиями прежде наблюдение знаменитого историка С. Соловьева:

«Народы, живущие особняком[...], это народы наименее развитые [...]Самым сильным развитием отличаются народы, которые находятся друг с другом в постоянном общении...»[131].

Общение россиян с народами стран Европы тот единственный плюс, который русские эмигранты видели в череде дипломатических побед советского режима. Большевикам, казалось в Берлине, станет лучше после заключения торговых договоров. Но когда окрепнут межгосударственные контакты, улучшится и положение русского народа, у него появится возможность объективно посмотреть на свою власть. Да и большевики, развивая деловые отношения с Европой, возможно, также будут вынуждены признать свой крах и уйти или расстаться со своей идеологией.

Главным следствием торгового договора с Германией в информационном ландшафте русского Берлина стало то, что в газетах появился новый основополагающий образ Россия вне идеологического ореола, ее народ, территория, то есть то, что до разгрома армии Врангеля было принято противопоставлять Советской России. Никакие прежние успехи большевиков эмигранты не связывали с возможной пользой для страны, еще недавнее отношение к советской власти в России выражалось в распространенном анекдоте:

«Наивный: Что такое собственно большевизм? Циник: Большевизм это обезьяна, утащившая у своего хозяина пистолет»[132].

Имидж России с выходом на международную арену в русском Берлине изменился. Эмигранты вслед за переменой общественного мнения в Западной Европе стремились разделить образ России на два (резко негативный советский и позитивный народный), один из которых приемлем и допускает восстановление связей со страной. Но и гуманитарные контакты эмиграции с Россией в новых международных условиях едва ли были возможны без тесного сотрудничества с большевиками. Воссоединение эмиграции со своим народом, хотя бы духовное, не имело в тот период путей в обход коммунистического «чистилища». И тут расщепленный образ родины вновь сливался в единый и ненавистный.

Доминировавшие в настроениях тех месяцев смятение, желание совместить несовместимое сжато выразились в некоторых жанровых элементах эпического характера, которые после Кронштадтского восстания часто сопутствовали изображению России большевистской. Значение ярких образов было часто даже важнее многих умозрительных, объемных и запутанных рассуждений. Превалировало образное восприятие России, иногда им она и мыслилась.

Описывая, например, расстрел делегации 14 рабочих, пожелавших попасть в начале Кронштадтского мятежа на прием к Ленину, газета «Время» сообщала:

«Когда делегаты явились в Кремль на прием к Ленину и проходили по двору, с крыши была брошена бомба и взрывом ее вся делегация была убита. Большевики оповестили, что на Ленина было произведено покушение; на самом же деле бомба была брошена чекистами, чтобы уничтожить рабочих. Впрочем, это «покушение на Ленина» советской печатью замалчивалось»[133].

Какая была необходимость расстреливать делегацию таким образом? Для чего надо было делать все это на территории Кремля? С какого здания сброшена бомба? Отчего бомба, а не просто граната? Каким образом, в конце концов, советская печать замалчивала то, о чем согласно тексту открыто сообщили большевики? На эти вопросы, как и в какой-нибудь сказке, отвечать нет необходимости: все подчинено законам жанра. Сюжет сказки это игра фантазии, вымысел, но не лишенный связи с действительностью, которая определяет идейное содержание. В рассматриваемой публикации отступление от классических правил сказки в том, что «сказочник» не подает, а читатель заведомо не воспринимает предлагаемый сюжет как вымысел. Эта индивидуально-жанровая особенность дополняется признанием всеми: и журналистами, и читателями, что о происходящем на родине эмиграция знает крайне мало.

Действительность (и заменяющее в Берлине представление о ней) давала, как известно, достаточно сюжетов для фантазий на тему повсеместного уничтожения людей. Деталям осуществления в России расстрелов «в обычном порядке» посвятила в те же дни необычный материал ежедневная русская газета «Руль». Факты корреспонденту газеты предоставило некое «лицо», освободившееся 15 февраля из Бутырской тюрьмы в Москве:

«Расстрелы в тюрьме не практикуются. Расстреливают в помещении ВЧК таким образом: по средам и субботам около 8 часов вечера в Бутырскую тюрьму являются представители че-ка за лицами, подлежащими расстрелу «в обычном порядке». На автомобилях их везут с пещами «в город», причем привозят в ВЧК. Там им приказывают раздеваться до рубашки, затем заставляют их бегать по двору комиссии[134], пока они не утомятся. В это время тут же во дворе с большим шумом работают несколько грузовых автомобилей. Затем утомленных отправляют в погреб, где их выстрелом из револьверов в затылок убивает латыш Мага. Последний известен своей деятельностью на Лубянке москвичам уже долгое время. Говорят, что на его совести может не менее 12000 расстрелянных»[135].

Дело, которое той же газетой чуть ли не в каждом номере называется необходимым для нормальной работы большевистского механизма, тут персонифицировано в загадочном в своем профессионализме и жестокости человеке. На его совести в масштабе «чрезвычайки» расстрелянных, заметим, не так много. Если были бы названы миллионы жертв, то читатель мог засомневаться: один человек столько убить не может. Весь образ в этом случае рисковал дать трещину.

Появись материал о воплощающем ВЧК латыше Маге в любом другом контексте и в другой газете, та же газета «Руль» сочла бы эту статистику даже большевистской пропагандой: цена господства ВЧК в России всего 12 тыс. человек? При всей массовости расстрелов в России газета рисует единый для всех «обряд», вводит конкретный персонаж, обобщенно отражающий действительность в виде чувственно-конкретной персонификации[136].

Тема жестокости советских властей была по понятным причинам одной из доминирующих на страницах берлинской печати 1920-х гг. Информационные сообщения с описаниями массовых расстрелов кочевали из газеты в газету, при этом менялось не только географическое положение центров исполнения большевистских приговоров, но и заведенные в них порядки. Через несколько месяцев после публикации материала о Бутырской тюрьме «Голос России» со ссылкой на газету «Эхо», выходившую в г. Ковно[137], сообщал о тайном «лобном месте» на Сретенке:

«На Сретенке устроена специальная бойня, оборудованная по всем правилам искусства. Бойня задрапирована серым солдатским сукном, чтобы не так раздавался гул выстрелов. В одном конце подвала стоит вправленная в станок винтовка, направленная дулом в мишень, куда должна приходиться голова убиваемого. Если преступник ниже определенного возраста [138] и голова его не приходится на мишень, ему любезно подставляют три прислуживающие китайца ступеньку под ноги, и не успевает несчастный оглянуться, как пуля дробит ему голову. Китайцы тут же волокут труп для рубки, а к мишени вызывается следующий по списку из убиваемой партии»[139].

Примечательно, что при тех же действующих лицах и аналогичном композиционном оформлении не назван исполнитель расстрелов. Его помощники китайцы, а не латыши, что вполне понятно, когда первоисточником выступила прибалтийская газета. Но в обоих случаях палач взят из инородной среды, и его образ максимально отдален от русского народа[140].

Нестабильность правового положения эмигрантов, учащение призывов к возврату на родину усиливали поводы для негативной мифологизации не только России, но и своего возможного положения в ней. Однако делалось это не примитивно, не в лоб. Благодаря образу, внешне не слишком бросающемуся в глаза, можно добиться большего, чем с помощью преувеличений, нагнетания красок и фактов. Почему жестокий Троцкий выглядит в письме из России совсем иначе, чем это могло быть в чисто эмигрантской статье? Поезд Троцкого, ставший легендой на фронтах по обе стороны, в послевоенное время описывался в Берлине так:

«Когда проезжает поезд Троцкого, то мы все идем любоваться на состав поезда. Поезд блестит. Все чисто и изящно. В воздухе пахнет вкусным жареным. Вагон-салон царский для «самого», позади вагона походная канцелярия, далее спальные вагоны для личного состава и, наконец, самый замечательный вагон... вагон для коровы. Корова состоит при самом Троцком, который изволит пить только парное молоко. Когда некоторые коммунисты обратили внимание «Коммунистического Величества» на неудобство возить с собою корову, Троцкий ответил: «Я работаю не покладая рук, мне необходимо есть и пить только все свежее». Так и остался Троцкий с коровой, а блюстители коммунистического благолепия с носом»[141].

Речь здесь идет о довольно скромных запросах. Парное молоко - это вовсе не атрибут роскоши и даже не признак утонченности запросов «самого». Сведения о полуголодном состоянии России пересеклись здесь с представлением о пределе комфортности жизни властей в отсталой, как и тогда считали, стране. Лишенный резких красок, спокойный образ должен был произвести на читателя эмоционально более сильное впечатление, чем даже правдивое сообщение о том, что в состав поезда входил огромный гараж, включавший в себя несколько оснащенных пулеметами автомобилей, цистерну бензина, баню, библиотеку, типографию, телеграфную станцию, вагоны с книгами, обмундированием и подарками для фронта[142]. В публикации заостреновнимание только на свежем молоке, поскольку непродовольственная роскошь не так актуальна: все и без того знали об огромных возможностях Предреввоенсовета. Не удивило бы и то, что поезд, оснащенный сотней-двумя хороших бойцов[143], содержал не корову, но целую ферму. Сложное хозяйство с трудом приобрело бы силу острого образа. Для прояснения отношения к власти газета создала (это, конечно, не значит: выдумала) доходчивый и одновременно карикатурно-контрастный образ по сравнению с жизнью простых людей.

Карикатурность хотя и составляет «изюминку» сюжета (отдельный вагон для коровы), но не является определяющей. В основе же информация, похожая на правду: поезд Троцкого в 20-е годы был воплощением баснословной любви «Коммунистического Величества» к всевозможным удобствам.

Чуть больше внешней остроты, и получился бы фельетон для большевистского «Нового мира». Полемика с использованием образов вошла с тех пор в практику.

«Кремль окружен пушками, китайцами и не только китайцами; Кремль окружен зулусами и готтентотами, белыми флагами и проч. Каждый день утром и вечером стреляют из пушек, а в промежутках из ружей. Продовольствия никому не выдают, очевидно, пришли к убеждению, что лучше всего совсем ничего не выдавать»[144].

Достаточно только композиционной и редакторской переработки этого фельетона из большевистской газеты, чтобы он воспринимался всерьез читателями русского Берлина.

Через день после выхода процитированного «Письма из Москвы» газета «Руль» так и поступила. Полемизируя с «Новым миром» по поводу политических перемен в России в связи с введением нэпа, автор передовой статьи использовал и интонацию, и аргумент противника, повернув все против него:

«Г. Милютин заявил, что советская экономическая политика проводилась хотя и медленно, но весьма настойчиво и с большим успехом. [...]Но именно в эту минуту наступил полный крах, как у того цыгана, который приучал свою лошадь обходиться без пищи, но она околела именно в ту минуту, когда уже совсем было привыкла»[145].

Эмигрантские издания всех направлений не случайно именно в послекронштадтский период стали часто использовать иронию по отношению к газетным статьям о жизни в России. Эпизоды из жизни на родине, при описании которых использовались свойственные эпическим формам повествования преувеличения или искажения, время от времени возникали в публикациях берлинских русскоязычных изданий. Это соответствовало общим настроениям русской эмиграции Берлина:

«Все, кто не впал в летаргию, писал в газете «Время» Александр Дроздов, вынули из карманов лупы и пристально разглядывают российские язвы кто брезгливо, кто смакуя, кто равнодушно, как медик или судебный консультант. Иные говорят: «ужас!» другие: «пустяки, чепуха...»[146].

Творческие поиски писателей нередко принимали ту же жанровую (в элементах) форму осмысления происходящего.

«Помню, еще в медовые месяцы большевизма, читаем в той же статье, мой хороший друг, беллетрист, по вечерам запирал двери своего кабинета, где со стен смотрели на него портреты литературных великанов, нынешних и почивших, а с полок корешки любовно собранных книг, зажигал лампу под раскидистым абажуром, раскрывал тетрадь и писал рассказы о влюбленных девушках, об издерганных суетою жизни, тоскующих актрисах, о поэтах, живущих в лунных мансардах, о том, как играет в воде мед апрельского месяца. Удивительно ли, что в России сейчас любимейшее зрелище балет, сказка чарует, в сказке легче забыть о горьких голодных буднях.

Мне кажется если тепло, по-человечески, интимно подойти к товарищу Луначарскому, взять его за пуговицу жилета и душевно, хорошо поговорить, то он сознается, что его крикливый политический оптимизм это те же рассказы о любви и влюбленности, тот же далекий от жизни балет, кокаин для души»[147].

Россия не только рисуется средствами сказки, но и понимается по законам этого жанра. Без них реальность растворяется в настроении (скорее эмигрантском, чем чисто российском), описанном в заголовке процитированной статьи: «Без завтрашнего дня». Знаменитые писатели молчали весь период эмиграции, предшествовавший 1921 г. Многие не вели даже дневников. Единственная запись, которую сделал Бунин после продолжительного перерыва, относилась к началу восстания в Кронштадте.

«Почему это так? спрашивал со своих страниц «Голос России». Русское изгойство насчитывает в своих рядах не один десяток лучших служителей пера, среди коих такие имена, как Бунин, Куприн в Париже, в Берлине Саша Черный и др.

Казалось бы, сколько нового, интересного могли дать они, работая «из прекрасного далека», вне рамок губительной для всякого творчества Цензуры. И разве русская революция с ее взлетами и падениями, двуликая и загадочная, как душа русского народа, вмещающая в себе ужасы Смердяковщины и тихую веру Алеши Карамазова, несущая с собою грех и покаяние, разбой и подвиг не благодатная ли это тема в руках талантливого и смелого художника. Но русский писатель намеренно уходит от этой безусловно волнующей его темы. Уходит либо в художественное Небытие (молчание Бунина), либо в детский журнал (примечательное явление «Зеленая палочка», вместившая на страницах своих от молодого Дроздова до маститого Куприна), стараясь найти успокоение от треволнений жуткой действительностью в атмосфере детской этой общей колыбели будущей России»[148].

Одним из значимых отголосков кризиса литературы стали газетные полусказочные символы России. Они превратились в форму массового осмысления российской действительности.

Иногда противоречивый, а порой отрывочный образ России на страницах газет развивался параллельно вектору политических сил эмиграции. По тому, как освещалась эта тема в газете, можно было судить не только об ее общей позиции, но и об отношениях с другими изданиями. После вспышки восстания в Кронштадте малоизвестные символические происшествия в России могли подтвердить то, что не принято обсуждать публично в газетах. Например, поведение своего народа, не поддержавшего, казалось, очень нужное восстание, объясняли так:

«По сообщению «Труда» (ном. 21), группа коммунисток-рабочих третьей государственной табачной фабрики преподнесла советской власти в Петрограде 30 патронов и саблю с подписью: «Для головы генерала Козловского и К°»[149].

Информация дается не как очередная выдумка большевиков, и на этом примере можно проиллюстрировать специфическое восприятие России. Насколько возможно, агрессивный поступок не связан с образом русского народа. Акцент сделан на том, что подарок преподнесен именно женщинами, причем женщинами особой категории людей коммунистками. Информационные сообщения подавались в соответствии с принятыми представлениями о России, согласно которым народ и советское государство «две вещи несовместные».

Загадочность некоторых событий давала политическим силам в эмиграции поводы задуматься над верностью решения назревших проблем. Поиск самих идей нередко выражался в символах и лишь затем становился фактом политической жизни Берлина. Такую судьбу обрела, например, информация агентства «Вольф» о массовом самоубийстве в Тамбовской губернии:

«По сообщению “Daily Telegraph”, советские газеты печатают известия о массовых самоубийствах крестьян большого села в Тамбовской губернии. Более 300 мужчин, женщин и детей собрались в бане. Двери в бане были затем заколочены и все здание подожжено. Все находившиеся в бане погибли»[150].

Это трагическое сообщение казалось в Берлине соответствующим участи россиян на родине. Российский народ здесь более четко, чем прежде, предстает как несовместимый с политической системой [151].

Сначала информация была опубликована без комментариев. Через несколько дней «Руль» вернулся к запоминающейся заметке. В факте самосожжения газета увидела возможные последствия, которые ожидали бы эмигрантов в случае тесных контактов с большевистской Россией. В те месяцы в «зарубежной России» постепенно распространялась предложенная П.Н. Милюковым идея «новой тактики», которая предлагала переоценить положение эмиграции по отношению к России. Она призвала русских, проживающих за границей, не обсуждать выезд на родину или не отказываться полностью от сотрудничества с ней, но направить все силы на борьбу там с разрухой и голодом.

Русский народ, согласно «новой тактике», сам должен найти в себе силы к возрождению огромной страны, а эмиграция, как может, должна ему в этом помочь. Под впечатлением от небывалых размеров грядущего в 1921 г. голода, информация о котором также приобретала необычные черты, газеты нередко выражали недоумение, как понимать сообщения из незнакомой им России, когда речь заходила о неслыханных доселе предметах, например, «кормовых вениках»:

«Президиум московского сов. объявил с 10 июля по 10 августа трудовую повинность по заготовке кормовых веников(!), которая должна дать 500000 пудов. К трудоповинности привлечены все граждане от 16 до 50 лет (мужчины) и от 18 до 40 лет (женщины). За пуд провяленных веников будет уплачиваться 100 рублей»[152].

Отделив информацию звездочкой, редакция продолжала: «Что значит «кормовые веники»? Кто будет их есть?...» Факт подан в прежней форме без комментариев. Автор информации хотя и не до конца представляет назначение «веников», но масштабность их заготовки сама по себе говорит о суровости надвигающегося голода. Прием преувеличения используется здесь не для формирования отношения к России, а для призыва к скорейшей помощи ей, т.е. пропаганда имеет практическую позитивную цель.

Другие политические группы распространяли в газетах свои версии сотрудничества с родиной, и это также сказывалось на специфике изображения России. Среди эсеров была популярна тактика скрытой работы на родине. Газета «Руль» выражала обеспокоенность подобными тенденциями:

«Сторонники новой тактики возлагают свои надежды на внутренние силы, которые сумеют преодолеть грозящую анархию. Недели две назад в Ревеле закрылась эсеровская газета «Народное дело», которая, ссылаясь на недостаток средств, вместе с тем недвусмысленно давала понять, что ввиду непосредственной близости крушения большевизма членам партии предстоит другая работа, работа в самой России. [...]Сообщенное на днях известие о самосожжении крестьян в одном из сел Тамбовской губернии, к сожалению, подтверждается. Но разве эта тактика не есть такое же самосожжение, но не физическое, а идейное?»[153].

Этот поиск внутренних противоречий у оппонентов положил начало новому этапу полемики в Берлине. Основными участниками ее выступили газеты «Руль» и «Голос России».

Характерно, что главные аргументы в этой полемике основывались не на реалиях происходящего, но на необъяснимых и непонятных за рубежом событиях в Советской России. Сила образов казалось в тех условиях часто убедительнее логических доводов. Утверждалось, что народ, упорный, как старообрядцы, не принимает коммунистических новшеств, поэтому к нему нет пути через улучшение отношений с большевиками.

Изъяны подобной оценки были известны, как уже отмечалось, не только тем, кто читал газеты, но и тем, кто их делал: окрепшее международное положение России требовало поиска контактов с ней, но одновременно и ставило в тупик. Необычными элементами выразительности россияне за рубежом пытались преодолеть «сделанность» и остаться вместе с Россией если не территориально, то хотя бы морально. Этот кропотливый поиск сближения с родиной продолжался десятилетиями.

в начало

 

Глава пятая

«ИСКУШЕНИЕ ПОМОЧЬ»

 

Начало торгового сотрудничества стран Запада с Россией сопровождалось, как мы убедились, крушением иллюзии политического могущества эмиграции. «Зарубежная Россия» уже не была в ее представлении самой здоровой частью былой Империи, с которой начнется возрождение родины. «Русская история делается не в Париже, а в самой России, в Москве, в Питере и в какой-нибудь деревне Нееловой»[154], эта мысль стала рефреном многих газетныхстатей. Такую резолюцию вынес и Съезд Национального Объединения, состоявшийся в июне 1921 г. в Париже. Тех, кто по-прежнему рассчитывал на скорый возврат на родину, в оставленные до революции апартаменты, называли в газетах plusqamperfektumaўми[155].

Признание Советской России мировым капитализмом, безусловно, осложняло возвращение многочисленных русских беженцев на родину, и именно в этот период по-настоящему проявили себя центростремительные силы эмиграции: русское зарубежье начало формироваться как самостоятельное от России образование, как «Россия вне России». Весной-летом 1921 г. в эмигрантских газетах просматривались два, казалось бы, противоположных настроения. С одной стороны, беженская депрессия после поражения Кронштадта[156], с другой многочисленные открытые попытки общественных сил строить новые отношения с Россией. Эмиграция продолжала развиваться, жить за границей, и это предопределило ее поведение: «Есть только одна возможность отрицать завтра это умереть сегодня», такими словами В. Гюго «Голос России», например, убеждал эмигрантов объединиться. Для выработки концепции, которая не устарела бы «завтра», в Париже многократно созывались съезды русских за рубежом, объединенных по разным признакам. И это эхом отзывалось в Берлине. В прессе всех стран, где жили недавние россияне, обострялась полемика о положении, судьбе и целях эмиграции.

Введение нэпа, сопровождаемое в Советской России тоже, кстати, необычайно плотной чередой съездов, давало поводы ждать скорого перерождения большевиков, которые, жестоко расправившись с кронштадтскими повстанцами, сделали выводы из масштабов восстания. Политическое устройство доведенной до предела страны, по убеждению Ленина, требовало срочной переделки. Отрывочные цитаты советских вождей в газетах Берлина демонстрировали иногда воодушевляющее единство в развитии русской политической мысли по обе стороны красных границ:

«...А.И. Рыков выступил с обширным программным докладом о задачах промышленной деятельности в России. Читаешь теперь подробные отчеты об этом докладе и в советских газетах и глазам своим не веришь, говорится в передовой статье «Голоса России». [...]Нет такого правила, обычая, закона, постановления, которого не нужно было бы отменить, если в результате мы получим лучший товар, большее количество товара, победим конкуренцию, введем товарообмен с деревней, улучшим нашу промышленность. Отказ от прежнего пути и наибольшая гибкость применительно к новым условиям являются обязательными, если мы хотим победить в нашей новой политике».

Каков тон! Кто это говорит? Слышим ли мы все это на парижском торгово-промышленном съезде или на московском съезде советов народного хозяйства?»[157]

На почве этих фактов не произрастали, как прежде, обильные прогнозы скорого возврата в Россию. Удельный вес рекламы в русских газетах о покупке бриллиантов и золота снижался: привезенные из России запасы драгоценностей у многих таяли на глазах. Все более острым становился вопрос работы в чужой стране. Мечта о возвращении даже в отдаленном будущем в родные пенаты, казалось, меркла на фоне неотложных дел. Политизированный «Руль» с его стремлением объединить русские круги за границей призывал лишь помнить о прогрессирующем развале и одичании в Советской России. Главные силы уходили на ежедневную борьбу за хлеб. Газета (она, разумеется, не была единственным воином на этом поле) стремилась мобилизовать хотя бы часть сил читателей для помощи родине. «В этом прямой наш долг перед Россией», убеждал со страниц «Руля» С.С. Ольденбург[158]. Постепенно Россия приобрела в изображении берлинских газет черты «первой» родины, допускающей существование и других «родин». И это адекватно незаметной перемене образа жизни эмигрантов. Язык газет в этот период активнее впитывает производные от иностранных слов, типа «алармизирующий»[159], что говорит опостепенном разрушении барьеров между немцами, в нашем случае, и русскими. Выходцы из России, как могли, приспосабливали свои навыки к условиям заграницы. У кого это не получалось, переквалифицировались на официантов, продавцов, грузчиков, швейцаров, таксистов[160] и т.д.

Активность недавних россиян чувствовалась даже в глобальных экономических процессах Европы, и это нашло отражение в средствах массовой информации. Газета «Новый мир» утверждала, что бывшие состоятельные россияне сбивают курс французского франка. В Париже стали попадаться очень хорошо сделанные, но все же фальшивые, французские франки. «Время» не без невольной симпатии отнесла одно из таких явлений на счет русских эмигрантов: монеты отличались от подлинных лишь тем, что «в шевелюре женской головы сбоку сердце на настоящих опрокинуто острием вниз, а на фальшивых острием кверху... Эта «досадная» оплошность дает возможность легкого распознавания и является лишним доказательством какой-то органической лени всех фальшивомонетчиков. Бывало, в Одессе сделают при гетмане новый «самостоятельный выпуск». Все отлично, но в слове «карбованьци» недостаток мягкого знака»[161]. Реклама водки «Давидофф» в газетах стала чаще содержать знакомые и современному читателю предупреждения о защите от подделок.

Относительно благоприятные экономические условия в Берлине продолжали привлекать сюда русских беженцев. Усиливался и приток советских граждан вопреки описанию в советской прессе голодных ужасов Германии[162]. Столица Германии еще больше насыщалась русской речью. Иллюзии берлинского благополучия у новых приезжих, среди которых сохранялся высокий процент интеллектуалов, скоро развенчивались, безработица в городе нарастала. Демографический прирост в скором времени обещал дать культурные результаты.

Значение русского Берлина в эмиграции летом 1921 г. заметно возрастало, а в русском обществе становилась все более контрастной дифференциация беженцев по признаку благосостояния. Начавшаяся инфляция давала и русским возможность быстрых и больших заработков. Перестали быть редкостью случаи, когда богатые и почтенные князья оказывались за решеткой по причине денежных махинаций.

Эмигрантское общество строилось как бы заново. Моральные камертоны теряли свою силу, прежние установки нуждались все в большей корректировке.

«Если Голгофа по ту сторону совдепии, она и по сю сторону, не без убедительности объяснял это явление «Голос России». Если паек превращает Бехтеревых и Гредескулов в коммунистов, счета ресторанов, гостиниц, пансионов превращают русских князей, помещиков, банкиров в жуликов. Эти страшные четыре года искромсали не только русскую физику, но и психику: гордыню вдавили в смирение, наследственную честь сменили благопристойным бесчестием. Сдвигам внешним сопутствуют сдвиги внутренние. Россия держит грандиозный экзамен не только политический и социальный, но и этический»[163].

На таком зыбком социально-экономическом фоне в почти постоянной полемике берлинских газет шлифовались новые концепции газет эмиграции, всерьез предпринимались первые попытки идейного объединения беженцев.

Вопрос о единстве русского зарубежья был поднят со всей остротой, когда угроза полного подчинения зарубежных россиян законам тех стран, где они живут, стала реальной. Как прямое следствие этого вырисовывалась «денационализация»[164], как писали в те годы журналисты, когда хотели представить утрату эмигрантами национальной самобытности. Единство же «России вне России» реальная возможность для россиян вне родины если не установить политическое влияние на родине, то быть полезным ей в каком-либо другом отношении.

Одним из важных факторов, дезорганизовавших русских за рубежом, а, следовательно, мешавших их объединению, была невиданная полемичность, задиристость газет, политических партий, союзов и т.д.

«Когда люди долго едут на маленьком пароходе, месяца два, они под конец надоедают друг другу до отвращения и ссорятся, переругиваются. Там это еще понятно. Но мы рассеяны по городам Европы и других материков, даже не видим друг друга, не встречаемся, и переругиваемся за глаза письменно и устно, как заклятые враги. [...]На нас смотрят иностранцы, у которых мы в гостях, незваные и непрошеные, и думают: «Русская эмиграция не в счет[...] это конченые люди[...] и с ними нечего считаться». Так пишет Уэллс. Мы сами так думали бы, глядя на других.

И хочется верить, что это мы ругаем и клянем друг друга не от глубокого враждебного чувства, мы не враги, мы ругаемся просто от безделья. Некуда девать себя»[165].

Попытки устранения этой коренной проблемы невостребованности уже были признаками внутренней интеграции. В действительности они привели к обратному результату: идея единства активизировала политические силы россиян за рубежом так, что лишний раз подчеркнула разногласия между ними. В газетах замелькала мысль П.Н. Милюкова, признавшего, что в эмиграции «есть группы, с которыми нельзя идти даже в том случае, когда случайно оказывается по пути с ними»[166]. Одно из следствий этого официальное оформление летом 1921 г. разногласий в партии народной свободы, более известной как бывшая партия кадетов. Полемика, по своей природе межпартийная, не предназначенная для широких масс, заняла видное место на страницах «Последних новостей» и «Руля». Лучшие журналисты обеих газет убеждали читателей в исключительной значимости происходящего для всей русской колонии. Незначительные по сути политические и стратегические разногласия вскрыли весь дискомфорт жизни русских.

Берлинские газеты в разных вариациях все чаще писали о том, «что на новых социальных основаниях, которые сложились уже или еще слагаются, будут построены новые политические группировки с новыми программами»[167]. И дело здесь, разумеется, не только вполитике. Новый взгляд на эмиграцию, поиск форм сотрудничества с Россией, без сомнения, изменили моральное состояние русского Берлина. Даже те, кто позднее в мемуарах зафиксирует свое безразличие к газетным баталиям[168], все равно не были в стороне от строительства нового фундамента эмиграции: всплеск литературной жизни столицы Германии 192123 гг. самое примечательное, но все же следствие политической кристаллизации беженского общества[169].

Летом 1921 г. первые страницы газет занимала тревожная информация: из России все чаще приходили сообщения о небывалом неурожае и огромном числе голодающих. Популярная берлинская газета «Берлинер Тагеблатт» 3 августа 1921 г. сообщала о 6 млн. беженцев из Поволжья, которые к тому моменту уже отправились искать пищу в более благополучных губерниях[170]. Предсказания о вымирании от голода городов России сменяли друг друга на страницах газет настолько часто, что, кажется, быстро перестали производить должное впечатление на читателей.

«К умирающим городам присоединятся умирающие, взаимноумерщвляющие деревни, читаем в «Голосе России», к залитым рудникам и развалившимся фабрикам засохшая, невозделанная земля. Таково настоящее последний предел для миллионов»[171].

Спокойная интонация по отношению к совсем недавно происшедшему событию, уверенность в оценках не были журналистским средством усиления эффекта статьи. В частном письме, например, бывший посол царской России в США Б. Бахметьев, откровения которого в отдельных местах исключают всякую вероятность игры на публику, 22 августа 1921 г. сообщал П.Н. Милюкову о том же настроении:

«То ужасное, что мне давно казалось неизбежным, наконец, осуществилось. Я говорю о голоде, который, в нынешних условиях, по всей вероятности поведет неминуемо к повальному вымиранию целых областей, к массовым переселениям и проч.»[172]

Информация, давшая повод для таких прогнозов, не могла быть точной. В разгар уборки урожая, когда на юге до конца не известны объемы его сборов, а в Сибири уборка еще не началась, едва ли можно точно предсказать масштабы голода зимой или в начале весны. Полное доверие к такой информации, видимо, объясняется лишь ее органичностью с общим представлением русских эмигрантов о РСФСР. Посильная помощь голодающей России на долгое время стала ведущей темой русскоязычных и даже иностранных газет. Казалось, необходимость сочувствия и содействия России может стать поводом для долгожданного объединения эмиграции.

Начало участливого наблюдения берлинской русскоязычной прессы за надвигающейся голодной катастрофой на родине по времени совпало с переходом берлинского «Голоса России» под идейное руководство П.Н. Милюкова, выдвигавшего, как известно, идею переосмысления роли эмиграции в жизни России. Сам П.Н. Милюков обычно избегал четких разъяснений о том, что такое «новая тактика». В публицистических статьях он предпочитал ссылаться на общую позицию своих изданий:

«Под этим названием оно (политическое направление «новая тактика» А.Л.) сделалось предметом и подчас ожесточенной полемики, которая длится вот уже несколько месяцев. За острыми углами, может, подчас затушевались его общие очертания и его основная сущность (курсив мой А.Л.), хотя в другой газете, редактируемой мною, «Последних Новостях», я и старался поставить спор на правильную почву и свести его к существу»[173].

В самых общих чертах «новая тактика» предлагала концепцию беженского единства и единства эмиграции с метрополией через отказ от идеи интервенции. Тем не менее, «новая тактика» была заметна в каждой информационной кампании. В момент ее внедрения в Берлине, например, она убедительно обосновывала необходимость спасения России от голода не только как акт гуманности. «Новая тактика» предлагала эмиграции отказаться от претензий на политическое руководство Россией, но не замкнуться в «эмигрантском уезде», прислушаться к нуждам родины и помочь ей спастись от гибели.

Все это было выдвинуто на обсуждение читательской аудитории в период, когда берлинская русская колония, как и эмиграция в целом, в своей прессе признала отсутствие объединяющей идеи[174]. Семя «новой тактики» падало, казалось, на благодатную почву. Подкрепленная непререкаемым авторитетом П.Н. Милюкова, новая политическая точка зрения могла получить потенциальную поддержку зарубежных россиян во многих отношениях: голод в России требовал быстрых и эффективных мер по содействию родине, а значит, и сближению с ней. Появлялась возможность прагматично показать эмиграции дорогу к возврату хотя бы в каком-либо виде в метрополию. Современные немецкие исследователи видят в этой задаче основной смысл существования политических организаций русского изгнания[175].

О своем новом политическом ориентире «Голос России» информировал читателей за три дня до фактической смены руководства редакции:

«С 5 августа 1921 г. газета «Голос России» будет выходить при ближайшем участии П.Н. Милюкова под редакцией С.Л. Литовцева (Полякова) и Л.М. Неманова и с новым составом сотрудников»[176].

Не касаясь личности и авторитета П.Н. Милюкова, «Руль» в последующих статьях демонстрирует желание сохранить прежнее отношение к газете своему основному конкуренту, дело не в том, кто будет руководить уже известной всем газетой, а в том, какие ранее занятые позиции принадлежат ей на информационном рынке.

«Голос России», читаем в обзоре печати «Руля», переживающий перманентный внутренний кризис, уже возвещает о новой перемене в составе редакции. Только что после большевистских колебаний от «Мира и Труда» «Голос России» перешел к нововременцу Крымову, теперь возвещается столь же неожиданно о переходе от Крымова к гг. Литовцеву и Неманову при ближайшем участии П.Н. Милюкова»[177].

Без комментариев подается в том же номере «Руля» сообщение о создании новой группы в партии народной свободы во главе с П.Н. Милюковым. Казалось бы, оба события связаны между собой, но от комментариев берлинские оппоненты «новой тактики» решили воздержаться. Это был необычный шаг. В газете отмечалось только, что состав группы крайне невелик всего 20 человек. Лишь здесь, да и то при бдительном наблюдении, различимы признаки неприятия новой позиции П.Н. Милюкова. «Руль», предвидя мелочные столкновения, стремился отделить авторитет вышедшего на берлинский информационный рынок известного лидера эмиграции от его новой позиции и выработать при этом оптимальную тональность.

Между тем, раскола в рядах кадетов уже никто не скрывал[178]. «Последние новости» и «Руль» к тому времени уже перебрасывались взаимными упреками в несвоевременном и неуместном вообще обострении обстановки внутри партии: это, утверждали оба органа, неизбежно приведет к пагубному расколу в рядах недавно сплоченной организации. Последующие события показали, что пессимистические предсказания сбылись.

Нюанс предстоящего этапа спора «Голоса России» при ближайшем участии П.Н. Милюкова и «Руля» состоял в том, что полемика между берлинской и, например, парижской газетами, как показали первые годы информационного обеспечения эмиграции, обычно выглядела эффектней, чем между газетами одного города. Чем больше расстояние, разделяющее два издания, тем менее эмоциональна между ними дискуссия. Разумеется, взвешенность полемики делает более понятным для читателей расхождение в позициях, но для этого требуется и ясность собственных суждений, что далеко не всегда могли продемонстрировать берлинские русскоязычные газеты. Возможно, поэтому «Руль», как и другие издания Берлина, крайне редко всерьез скрещивал шпаги с американскими изданиями на русском языке, а несогласия с парижскими или пражскими газетами лишь иногда в 1921 г. выходили за рамки принципиальных вопросов.

В случае, если полемика вспыхивала между информационными «соседями», дискуссия рисковала утратить все признаки идейности. Примеров чуть не мелочного противостояния русский Берлин знал к тому времени немало. И редакторы «Руля» были знакомы с ними не понаслышке. Отношения с П.Н. Милюковым, давним покровителем многих сотрудников «Руля» и влиятельным лидером эмиграции, слишком плохой материал для отработки цивилизованных навыков полемики.

Важным для «Руля» в новой расстановке информационных сил русского Берлина оставалось сохранить в предстоящем споре и общий вид газеты. Пример «Нового мира» в начале 1921 г. показал, что открытое противостояние с территориально доступным противником не обязательно только уточняет позиции сторон. На фоне активного поиска «эмигрантской идеи» «Руль» мог невольно попасть под влияние чуждой ему «новой тактики».

Было бы, конечно, натяжкой усматривать слишком тесную связь между освещением русскоязычными изданиями надвигающегося на Россию голода и поиском идеи, способной объединить эмиграцию. Обострение продовольственного кризиса на родине и проблема единства россиян за рубежом по важности, разумеется, несопоставимы. Но это вовсе не значит, что кампания по продовольственной поддержке не могла идти во благо единству «России вне России». Тем более, что призывы к сбору средств базировались на уже подготовленной в прессе концепции необходимости помогать России несмотря на большевиков:

«Теперь, однако, - писала газета «Руль», судьба большевиков отступает на задний план, все помыслы и вся энергия должны быть отданы страдающему безмерно народу. Нечего смущаться теми препятствиями, которые большевики воздвигают на пути организации и оказания помощи. Какие бы ухищрения они ни придумывали, нельзя сомневаться, что им не удастся поставить стену между умирающим от голода и приносящим ему хлеб»[179]. Голод давал объективный импульс к интеграционным процессам пусть не с Россией (об этом газета в лице ее руководства, скорее, только мечтала), но с россиянами. «Перед лицом того страшного бедствия, которое обрушилось на нашу родину, отмечал «Руль», зарубежная печать должна была бы уподобиться принцу Гамлету, который, услышав призыв тени отца своего, обещал вытравить из души своей все впечатления и только о нем одном помнить»[180].

Кроме того, прийти на помощь России выразили готовность официальные представители властей Германии, Франции, США. Было ясно и в те дни, что между намерениями и делами возникнут многие препятствия, связанные не только с состоянием России. Принятие, например, подавляющим большинством «Берлинской городской думы»[181] постановления об ассигновании городом Берлином ста тысяч марок в пользу голодающих в Советской России закончилось дракой между коммунистами и представителями правых партий, настаивавших на увеличении ассигнований Верхнесилезскому фонду помощи[182]. Но общее настроение по отношению к России делало воплотимой давнюю мечту многих русских по обе стороны советских границ: заручившись поддержкой западных держав, участвовать в возвращении России в открытое европейское общество.

«Берлинская печать посвящает много статей положению России, констатировал «Руль». [...]Германия весьма заинтересована в скорейшем оздоровлении России, писал, например, проф. Гетш в «Кройццейтунг»[183], общие страдания связывают оба народа одним чувством. Германия должна все сделать, чтобы помочь в этой катастрофе.

По мнению профессора, помощь может оказаться действенной, только если будет свергнуто большевистское иго»[184], такая точка зрения была распространена. Однако в прессе муссировалась мысль об аполитичности будущей помощи. Все понимали: только с такими оговорками возможно сотрудничество с Советской Россией. Упоминавшееся письмо Б. Бахметьева П. Милюкову содержит на этот счет весьма красноречивые аргументы со стороны эмиграции:

«...Я считаю, что самый факт выступления американцев в России на независимых основаниях будет иметь глубокие политические последствия. Для этого вовсе не надо, чтобы они ставили себе какие-либо определенные цели, намеренно стремились пользоваться беспартийными комитетами, усиливая их и образуя в лице их новые центры власти. Все это выйдет само собой (курсив мой А.Л.) и нам, русским, искренно желающим помощи, надо сдерживать иностранцев и даже своих собратьев от того, чтобы связать с образованием беспартийных комитетов и сношениями с ними иностранцев какие-то политические намерения. Мы этим ослабим комитеты, а не усилим их, так как дадим большевикам оправдание в ограничении или даже полном устранении учреждений»[185].

Понимание этого только добавляло единодушия в газетные воплощения разных оттенков эмигрантской мысли. На вопрос: «надо ли помогать России?» все искренне отвечали «да». Внешнее единство в этом вопросе было налицо. Но объясняли для себя этот ответ по-разному: «Недостаточно смотреть надо уметь видеть; недостаточно видеть надо уметь понимать». Эти слова из передовой статьи «Голоса России» могла перепечатать любая берлинская газета в ответ на упрек в политическом бездействии[186].

«Да» готова была сказать и Советская Россия. Однако большевики настаивали на контроле над распределением получаемых из-за границы средств. Кроме того, они хотели бы видеть помощь голодающим как результат международной солидарности трудящихся, а не «бежавшей буржуазии». Поэтому Горький, обращаясь к французским рабочим, был вынужден обосновать необходимость содействия России так.

«По непреклонной воле истории, - писал он в газете «Humanite»,русские рабочие совершают социальный опыт, результат которого будет крайне поучителен для рабочего класса всего мира.

Голод последствие небывалой засухи грозит прервать этот великий опыт, голод может уничтожить лучшую энергию страны в лице ее рабочего класса и научных сил, голод убьет десятки и сотни тысяч людей»[187].

Рассуждений в таком ключе русская эмиграция простить писателю не могла. Не спасло и то, что «Humanite» рядом с текстом обращения к рабочим Франции на французском языке опубликовало рукописное факсимиле этого же обращения на русском, где используется старая орфография известный признак симпатии эмиграции, а значит, и, возможно, намек на формальность всей аргументации. Крупные русскоязычные газеты назвали обращение Горького предательством.

«Мы уже не раз говорили, писал «Руль», что Горький при коммунистах то же, чем «Новое время»[188] было при царском режиме. Поэтому приведенное сообщение Горького интересно не с точки зрения личной характеристики Горького, а как отражение коммунистических настроений, как показатель их отношения к потрясающей и волнующей весь мир катастрофе»[189].

Высказывания Горького казались оскорбительными даже с учетом всей сложности положения писателя в большевистской системе.

Советская власть в те месяцы далеко не формально стремилась опереться на помощь Запада, отношения с которым в 1921 г. заметно потеплели. В июле в России состоялось сенсационное назначение беспартийного Всероссийского комитета помощи голодающим. Комитет, в который вошли крупные писатели и общественные деятели не только коммунистической ориентации, должен был заниматься организацией сбора продовольственной помощи на Западе и в России. Идеологическая нейтральность комитета, беспрецедентная готовность Советской России к контактам с «классовыми» врагами давали эмиграции, казалось, неоспоримый шанс реализовать свои цели. От помощи изгнанников Советы все же не отказывались, хотя и не собирались афишировать ее как первостепенную. Конкретные хозяйственные дела и казавшиеся еще недавно отвлеченными теоретические концепции наконец сливались в зарубежной России в одно целое. Возможно, поэтому «Литературная энциклопедия русского зарубежья», характеризуя идейную направленность «Голоса России» в период ближайшего участия в нем П.Н. Милюкова отмечала, что «главной темой из номера в номер были сообщения о голоде в России, информация о международной помощи бедствующим»[190]. Этот вопрос был важным для всех. Но в «Голосе России», то есть в позиции П.Н. Милюкова, хорошо видно, насколько непросто отделить кампанию борьбы с голодом от идейной направленности газеты.

Развитие темы голода связано с корректировкой и уточнением «новой тактики». Помощь голодающим в этой газете была главной политической линией. Однако, повторим, знак равенства между обоими понятиями неуместен. Концепцию «новой тактики» ее автор считал внешним проявлением глубинных процессов беженского общества. По мнению П.Н. Милюкова, в основе любых форм отношений эмигрантов с Советской Россией изначально заложено стремление к конечной цели. Сам лидер бывшей кадетской партии этой цели в прессе четко не сформулировал, но утверждал, что именно она лежит в основе расхождений эмигрантов даже, казалось бы, в далеких от политики вопросах. Значимость этой мысли он подчеркнул в «Голосе России» в первой же программной статье:

«...Тот или другой метод борьбы за освобождение был уже с самого начала связан с той или другой идеей о последствиях освобождения. Но лишь постепенно стало ясно, почему именно та или другая общественная группа держится своего, определенного пути борьбы и осуждает путь противоположный.

Вера или неверие в русский народ - вот та основная черта, которая разделила русскую общественность на два непримиримых лагеря»[191].

Выходит, главная опора «новой тактики» вера в русский народ. Этот публицистически красивый лозунг выглядит адекватным действительности тех месяцев. Таким казался в 1921 г. П.Н. Милюкову основной критерий, разделивший бывшую кадетскую партию и всю «Россию вне России» на две части, одна из которых была склонна к контактам с Советской Россией, а другая их полностью исключала и обвиняла оппонентов в отказе от «пафоса антибольшевизма»[192]. В наглядности и даже резкости[193] видно стремление лишь риторическивыгодно отличить свою идею от всех остальных, то есть добиться того благоприятного, хотя и внешнего, эффекта, какой возможен при полемике «на расстоянии». Здесь выявилось недостаточное знание берлинского конкурента: процитированная программная мысль, как показал ход дальнейших событий, воспламенила именно тот тип газетного спора, которого все, казалось, хотели избежать.

«Руль» в ответ на некорректную статью П.Н. Милюкова предпочел деликатно использовать аргументы противника, то есть самого Милюкова. Он напечатал выдержки из его статей годовой давности в редактируемой им совместно с В.Д. Набоковым[194] лондонской газете «New Russia» и современных из «Голоса России». Из них «видно, что в 1921 году П.Н. Милюков изменил свое воззрение 1920 года на способы решения русского вопроса и, в частности, на роль эмиграции в этом деле»[195]. Согласно заметке «Руля», идеолог «новой тактики» за несколько месяцев до ее объявления иронизировал как раз над теми принципами, которые теперь принялся всерьез отстаивать.

Перемена взглядов в течение драматического 1921 года была, как мы знаем, делом обычным. Однако подбор цитат, приведший к такому заключению, и вынудил сдержанного и тактичного П.Н. Милюкова, приват-доцента, гордящегося своим званием, открыто и резко ответить В.Д. Набокову:

«Общее дело» замолкло, когда я напомнил ему по поводу одной его цитаты из «New Russia» мою статью 8 апреля 1920 г. в этом издании и дальнейшую судьбу ее в редакции «Общего Дела». Я надеюсь, что замолкнет и «Руль» после того как редактор его освежит в памяти все содержание статьи, из которой он привел и перетолковал две-три отрывочные фразы»[196].

Вызов к полемике «Руль» принимал неохотно. Прежде всего, он отметил разницу в оценках поведения парижской и берлинской газетами П.Н. Милюкова. «Последние новости» на обвинения в необоснованно быстрой перемене позиции (а не тактики!) ответила кратко, зато «Голос России» пространно: противостоянию придавался вид принципиального значения для всей эмиграции, но уже с первых дней оно обретало региональное значение. На второй неделе полемики «Руль» попытался в последний раз тактично объяснить свое отношение к П.Н. Милюкову - прежнему и настоящему:

«Я и полагаю, писал В.Д. Набоков, что такая нетерпимость могла бы быть смягчена признанием, что и у инакомыслящих прежних друзей остались веские аргументы: прежние аргументы самого П.Н. Милюкова»[197].

Эта публикация не переменила поведения «Голоса России», зато исчерпала запас терпения «Руля». За ней последовала череда обычных для тех лет приемов навешивания ярлыков, симпатизирующим советской власти, высмеивания случайных строк, цитат из «Нового мира» о хотя и нетвердости стояния П.Н. Милюкова на новом пути, но все же «проблесках государственного сознания»[198] и т.д. Все это еще больше проявило полемическую природу тезисов Милюкова, но не внесло ничего нового в позиции сторон.

Критика тезисов быстро дополнялась нападками на личности. Почтение к П.Н. Милюкову при этом становилось все менее обязательным. Вскоре «Руль» опубликовал заметку под вызывающим названием «Избави Бог нас от друзей наших». Статья не была программной, ее заголовок, вполне возможно, увидел свет по недосмотру редактора. Однако именно этой публикации суждено было открыть страницу новой тональности в отношениях с П.Н. Милюковым:

«...Чем больше мы знакомимся с полемическими приемами обозревателя «Руля», тем искренне мы рады за редактора «Последних новостей», что от некоторых друзей Бог его избавил», отвечал «Голос России» на очередной выпад.

Поводом для конфликта послужило то, что «Голос России» напечатал информацию со ссылкой на уполномоченного Центрального Комитета помощи голодающим о передаче большевистскими комиссарами в Саратовской губернии власти делегатам общественного комитета. Днем позднее «Последние новости», поддерживающие, понятно, тесную связь с «Голосом России», напечатали то же сообщение, но более общего содержания и со ссылкой на официальный французский источник: вопрос стал перед советской властью в виде дилеммы: «либо совершенно отказаться от помощи всероссийского комитета, либо смириться с временной передачей власти его представителям на местах»[199]. Таким образом, была нарушена негласная договоренность не акцентировать политического внимания на помощи голодающим. Издания, находящиеся под идейным руководством П.Н. Милюкова, попытались, скорее всего, невольно сделать это значение не только заметным, но и изобразить его, как часто бывало, в искаженном и невыгодном для эмиграции свете.

Масла в огонь подлили сомнения «Голоса России» в том, было ли «парижское сообщение самостоятельным, из другого источника исходящим, и, следовательно, подкрепляющим наше первоначальное сообщение, или оно составляет только его несколько преображенный вариант». После столь наивных оправданий уже не оставалось сомнений: информационная кампания начата в крайне неудачной форме. Основному конкуренту «Голоса России» в Берлине оставалось только фиксировать прозрачность «тайных» действий, а значит, и непрофессионализм органов «новой тактики»:

«Если «Голос России», саркастически отмечал «Руль», допускает возможность такого странного «преображения» в редакции «Посл<едних> Нов<остей>, что же, ему и книги в руки»[200].

Ответом на это могли служить только эмоции. Они, как уже отмечалось, действенны в отношениях с территориально близким соседом, но могут помешать наработанным контактам с далеким и почитаемым соотечественником: негативный заряд полемики «Руль» постарался отвести в сторону «Голоса России», которого просил больше не сталкивать его с «Последними новостями»:

...«Голос России» поставил в неловкое положение «Посл<едние> Новости» [...]Мы не сомневаемся, что есть не только радующиеся, но и содействовавшие этому (столкновению А.Л.) своими благородными руками»[201].

С тех пор позиция «Голоса России» в представлении «Руля» отошла в тень «Последних новостей». При этом берлинская газета использовалась, как правило, для иллюстрации несостоятельности «новой тактики». «Последние новости», наоборот, анализировались с целью более глубокой критики, а чаще даже для уточнения позиций самой партии народной свободы и «Руля».

Так произошло с анализом уже цитированного высказывания П.Н. Милюкова о вере или неверии в народ. Заметный эмигрантский публицист С. Яблоновский (Потресов) в одной из заметных концептуальных статей «Руля», оттолкнувшись от милюковской мысли о вере или неверии, недоумевал:

«Казалось бы, реальному политику, холодному позитивисту нужно было бы аргументировать в другой плоскости. Там, где руководят такие постулаты, как вера, спор невозможен»[202].

Воспользовавшись предоставленным «Голосом России» полемическим поводом и показав пренебрежение к личности конкурента, автор немедленно переключился на анализ «Последних новостей». В основу детального разбора взглядов оставшейся после раскола части партии народной свободы были положены слова единомышленника П.Н. Милюкова А. Гуровича в парижской газете на ту же тему, но еще более резкого содержания. Взгляды «неверующих» на народ Гурович излагал так:

«Русский народ есть народ полудикий[...]; его желания можно выслушивать, но не следует слушаться их, ибо он неразумен, изменчив...»[203].

С. Яблоновский с ним почти согласился: «Да, правда, что русский народ... «не полудик», но чрезвычайно малокультурен и темен; именно это и является тягчайшим преступлением самодержавного строя, уточнял автор. [...]Если бы отсутствие культуры и просвещения не мешало ему ни все видеть и понимать, ни превосходно устраивать свою судьбу, тогда пришлось бы признать, что просвещение и культура ничего не стоят, и что господа гасители совершенно правы, не подпуская народ к источнику знания. [...]Если бы в него не были заложены те великие духовные свойства, за которые мы так высоко ценим свойнарод, не веруя в него (курсив мой А.Л.), но глубоко его любя, то трудно даже представить себе, чего могла бы натворить в своем несчастном слепотстве эта полуторастомиллионная масса[...] так формулировали не мы; почитайте таких наблюдателей народа, как Щедрин, Тургенев, Глеб Успенский, Чехов, Левитов, Бунин, у всех у них вы найдете много трагических иллюстраций к этим положениям, но это свидетельствует только о том, что не надо ни веровать в него, ни распластываться перед ним, а надо скорее открывать перед ним все школы и в том числе школу общественного и политического служения стране»[204].

Столь обстоятельные размышления позиции композиционно завершаются ссылкой опять же на «Голос России» и комментарием мыслей Милюкова в прежней, явно снижающей его тональности:

«Г. Милюков подкрепляет себя афоризмом Гладстона: «Консерватизм это неверие в народ, ограниченное страхом; либерализм это вера в народ, ограниченная благоразумием...» Вот в том-то и дело, добавляет С. Яблоновский, что ограниченная благоразумием. Иначе получается безграничная демагогия»[205].

Характерно, что, резко противопоставляя себя «новой тактике» и ее лидеру, «Руль», отталкиваясь от позиций ее представителей, берет тем самым на себя роль оправдывающегося. Даже главную мысль автор статьи считает нужным смягчить авторитетом литературных классиков. Без ссылки на нестареющие имена этот тезис слишком сильно походил бы на те, которые менее контрастно поднимались партией десятилетием прежде, когда была возможность участвовать в хозяйственной и политической жизни страны.

Предложение представителя эмигрантской партии, почти не имеющей связи с Россией, например, об открытии школ и т.д. выглядит явно неадекватной положению эмиграции, которое сложилось в 1921 году. В лучшем случае это расчет на слишком призрачное будущее, когда эмигрантские политики смогут вернуться в Россию и занять там судьбоносное для страны общественное положение. Позиции газет только проектировались на настоящее и почти не прослеживались в нем.

Программные положения обеих газет не имели ничего общего с еще недавно доминировавшей мифологизацией жившего в России народа: лето 1921 г. ознаменовало укрепление и прояснение, пусть по эфемерным признакам, позиций эмигрантских изданий в Берлине. Новые бытовые условия позволили некоторым журналистам, а вслед за ними и газетам сформулировать более четко то, что интуитивно нащупывали прежде. Позиция, например, «Руля», которому суждено было стать долгожителем Берлина среди русскоязычных газет, в чем-то приблизилась к типично немецкому представлению о русских, описанном в энциклопедии 1866 г.:

«В характере простого народа доминируют такие черты, как веселость, беззаботность (чем это не симпатия? А.Л.), нетребовательность, но также обжорство и неумеренность, а иногда и жесткость, лукавство и коварство. Преобладает склонность к воровству»[206].

Энциклопедический словарь 1907 г. дополняет картину:

«К теневым сторонам русского характера относятся, кроме того, стремление к удовлетворению материальных потребностей, склонность к обману, воровству и взяточничеству»[207].

Исследователь образа России у немцев Вольфганг Ветте считает бесспорным, что «такая характеристика проникнута откровенным духом цивилизованного превосходства немцев»[208].

Можно ли говорить о «цивилизованном превосходстве» поотношению к своему народу на страницах «Руля»? Разумеется, нет. Чувства превосходства эмигрантов над россиянами «Руль» опасался больше всего, и, конечно, не мог открыто допустить ничего подобного на своих страницах. Скорее, здесь мы имеем дело с неизбежным, вопреки настроениям газеты и журналистов, влиянием на русских эмигрантов образа мыслей, традиционно принятого за рубежом, в нашем случае в Германии[209]. Результатом этой трансформации стала перемена даже не самих взглядов, а тональности, которая в экстазе полемики, как известно, менее всего поддается контролю. Это своеобразное явление (явление русских людей, все более проникающихся чужим языком и новыми традициями) широко обсуждалось в Берлине. Сочетание слов «русский человек, окруженный иностранцами» встречалось в прессе часто и сделалось даже поводом для иронии в течение последующих десятилетий:

«Непонятно», как это принято говорить про мое, писал, например, А.М. Ремизов, и что я сам объясняю главным образом складом моей речи, которую русские люди, «окруженные иностранцами», или забыли или никогда и не знали...»[210]. Именно по признаку понимания «непонятного» писатель выделял лидера «новой тактики», с которым впервые познакомился «на каторге»[211], как он называл русское изгнание: «Милюков такого не скажет: он по всем ладам ходит и во всех русских веках, к слову слух»[212].

Эти слова, поданные в непростой стилистической манере Ремизова, написаны позднее, но они характеризуют неизменные качества П.Н. Милюкова и потому выражают и общую направленность его берлинской газеты в 1921 г. «Голос России» корректировал взгляды с ориентиром на Россию[213], на скорое потепление отношений с ней. На этом базировалась и тактика газет по отношению к России. «Руль» в те месяцы видел в именитых эмигрантах политическую элиту самой России, в то время как «Голос России» стремился выделить их в элиту эмиграции, предложить им выработать и отшлифовать свою стратегию: «Чтобы найти путь к сердцу России, писал главный редактор «Голоса России» С. Литовцев-Поляков, эмиграция должна отказаться от учительства и прислушаться внимательно к голосу народа»[214].

«Новую тактику» известный современный историк Ричард Пайпс называет «неким предчувствием политики, так хорошо известной на Западе как политика разрядки международной напряженности»[215]. Предчувствие потому, что «новая тактика» не разрядиламеждународной напряженности, но была попыткой компромисса не только между частью русских и Россией, но между Западом и Россией. Например, вопрос помощи голодающим позволял лишь закрыть глаза на кажущиеся непреодолимыми преграды конструктивному сотрудничеству представителей США, Англии, Германии и советских властей. Но иногда, как в случае с описанным конфликтом «Руля» и «Голоса России», тайное слишком скоро становилось явным. С последним эпизодом полемики об источнике информации, сообщившем о передаче власти Всероссийскому комитету помощи голодающим, читатели познакомились 30 августа. В тот же день в Берлине стало известно о закрытии Комитета и аресте большинства его членов[216].

«Так закончилась, пишет современный историк Эдвард Карр, первая и последняя попытка сотрудничества между советским режимом и уцелевшими элементами старого строя. Она показала степень их взаимной вражды и то, как любая независимая сила в Советской России становилась или с определенной вероятностью подозревалась в том, что становится, центром иностранной интервенции, направленной против режима»[217].

Русские газеты Берлина, сами того не желая, внесли свою долю в развитие негативного отношения к Комитету в России[218].

Уникальный прецедент сотрудничества с советской властью обозначил пик воплотимости компромиссных идей эмиграции. После закрытия Комитета помощи голодающим тема небывалого бедствия в России хотя и не теряет актуальности, но утрачивает политическую остроту и постепенно выводится с первых страниц газет.

Разрыв хрупкой связи эмиграции с родиной дал повод газетам реально оценить возможности своей аудитории современного русского беженства. За несколько дней до закрытия Комитета сведения о непредвиденно скудных поступлениях в бюджет помощи голодающим могли вызвать лишь эмоции и надежду на то, что русская колония все же вот-вот начнет действовать:

«К величайшему стыду, писал «Руль» в передовой статье, все воззвания, дышащие такой трагической безысходностью, и все эти описания, от которых кровь стынет в жилах, не производят как будто никакого впечатления на русскую эмиграцию, ей как будто никакого дела нет до того, что происходит на родине. Правда, разговоров по поводу голода происходит очень много, и это несчастие послужило новым поводом для всяких комбинаций, соглашений, паритетов, партийных счетов.[...]

Казалось бы не останется ни одного эмигранта, который не откликнулся бы на тяжелое испытание так или иначе, который не уделил бы хоть какую-нибудь часть своего даже и самого скудного бюджета, который не проявил бы участия к бедствию родины... А между тем... Два-три десятка нашлось, которые прислали в редакцию свою лепту, точно так же и в общественный комитет пожертвования поступают невероятно туго. А где же те многочисленные эмигранты, которые теперь разъехались по курортам (курсив мой А.Л.) которые наполняют всякие благотворительные балы, щеголяют бриллиантами и жемчугами? Неужели они останутся глухи? Ведь и они, полагаем, думают о возвращении в Россию»[219].

Кронштадтский мятеж показал эмиграции ее оторванность от России, пролил свет на перспективы и формы возможного воссоединения. Кампания помощи голодающим дала факты, подтверждающие пассивность большей части эмигрантов в отношении к России. И.В. Гессен, вспоминая позднее свои ошибки в редакционной политике, писал:

«Огромное значение имело то, что[...] все юркнули в свои норы, и внимание все сильней отвлекалось в сторону тревожной борьбы за существование. Последствием было постепенное умаление интереса к событиям на родине, которого я своевременно не заметил и не оценил»[220].

Гессен имел в виду период дефляции в Германии, наступивший после 1923 г. Но стена между эмигрантской массой и российским народом, как мы видим, росла уже в 1921 г.

После грубой ликвидации Комитета помощи голодающим, дававшего надежды на связь «России вне России» и «России в России», в невысоком собственном политическом потенциале эмигранты уже не сомневались.

«Зная, как мало энергии и убежденности, справедливо полагал «Руль» в очередной передовой статье, было до сих пор в этих попытках (продовольственного содействия России А.Л.), нельзя не опасаться, что они и вовсе завянут под дыханием ледяного ветра, веющего оттуда»[221].

Заметим, речь идет не об активности прессы и стоящих за ней политических партий. Автор статьи не мог не знать о деятельной роли ее крупнейших берлинских представителей в этом вопросе. Потому слова о недостаточном ритме работы - оценка настроя рядовых беженцев. Однако, развивая свою мысль, газета прогнозирует стратегические действия именно организаторов кампании борьбы с голодной катастрофой:

«Самые убежденные поборники активной работы могут заколебаться. А сторонники «невмешательства» захотят использовать тот новый аргумент, который им дала советская власть своей последней мерой. Мы думаем, однако, что такое отступление еще преждевременно. К работе американской организации еще можно приложиться. Будущее создаст, быть может, доступные и для эмиграции нашей формы участия в международной помощи (курсив мой А.Л.). До последней минуты она не вправе уклоняться от прямого и ясного своего долга, как бы трудно ни было его выполнение»[222].

Как показывает эта цитата, помощь России после закрытия Комитета рассматривалась в первую очередь с точки зрения пользы для самой эмиграции. Газета не выдвигает в качестве главного аргумента то, что без помощи состоятельных беженцев России придется очень туго. Акцент вынужденно перемещается в другую плоскость: морально важен факт посильного, пусть незначительного, участия. Он продемонстрировал бы единство россиян по обе стороны границ. Но как это осуществить, если средства не собираются, а передать их в Россию невозможно? Ответ на этот вопрос вынудил «Руль» поставить задачу помощи голодающим в ряд принципиальных, но невыполнимых дел, таких, как, например, военная интервенция.

Приблизительно в этом же свете увидел закрытие Комитета помощи «Голос России». Отличие состояло главным образом в том, что газета, руководимая П.Н. Милюковым, четко подтвердила приверженность заявленным ранее программным принципам: «...голодающим надо помогать вопреки советской власти...»[223].

Проблема спасения России от голода, как только она перестала идейно связывать эмиграцию с оставленной родиной, быстро обрела в русскоязычных средствах информации знакомые полумифические очертания[224]. Отработанные за несколько месяцев до этого приемы подачи полувымышленных новостей были заново востребованы.

Всего две недели и одна важнейшая политическая новость об окончании деятельности Комитета отделяют, например, спокойную заметку о рецепте «голодного хлеба», придуманного крестьянами Симбирского уезда, и сообщение аналогичного содержания, выполненное в усиленно красочных тонах:

«По сообщению «Известий» №175, крестьяне Симбирского уезда изобрели особый суррогат питания под названием «футруга», в состав которой входят ботва, свекла и листья капусты. Взамен муки приготовляется суррогат дубовой коры или липового цвета, из чего пекутся лепешки коричневого и черного цвета»[225] и статью со ссылкой на газету «Помощь»: «Когда видишь их, голод сразу делается реальностью. Хлеб «середняка» наполовину из несеянного овса, наполовину все же из какой-то муки; хлеб «бедняка» неизвестно почему носит кличку хлеба. Это кирпичик земли с конским щавелем или лепешка из молотой липовой древесины. Страшен на вид хлеб из корней лесных растений, каких именно трудно определить; много страшней лепешки из какого-то желтого, как персидский порошок, сухого месива. Безрадостная надпись на образце (курсив мой А.Л.) гласит: «От этого хлеба на животе заводятся черви, многие с него умирают»[226].

Первый текст ориентирован на активное восприятие. Достоверность информации официального органа советских властей не вызывает здесь сомнений. Сделать же скидку на эффективность коммунистической цензуры, прочитать между строками и дорисовать воображением ужасы голода мог каждый выходец из России. Второе сообщение явно рассчитано на пассивного читателя. Оно исполнено в редком для эмигрантской прессы жанре репортаже, предполагающем, как известно, эффект присутствия. Здесь присутствие используется не как средство полной достоверности изображения выставки экспонатов «голодного хлеба», а для красочной подачи «жизни» в России вообще. Возможности жанра используются здесь не как атрибуты выбранной манеры показа материала, а с целью пробудить сочувствие к оставшимся на родине. Насколько эта задача выполнена, объективнее других могли бы судить читатели в тот день, когда вышла газета. Однако и сегодня в тексте можно увидеть сомнение автора: он до конца не верит в то, что изображенное им действительно происходит на родине. В тексте излишне часто употребляются экспрессивно окрашенные выражения, такие как «страшен», «много страшней». И эти слова используются для сравнения с хлебом, сделанным в основном из, казалось бы, самого несъедобного, что можно представить, из земли.

Сгущенная красочность в описании голода 1921 г. переносится и на представление о людях, живущих в России. В «Руле» публикуется, например, «письмо из Москвы» (рубрики, связанные с разбором писем, и тогда давали редакциям большое пространство для информационных маневров) с эпизодом, наблюдаемым одной русской семьей при переезде из Самарской губернии в относительно сытую Москву:

«Но самый ужас, так начинается публикуемая часть письма, был, когда мы перебрались через реку. Благодаря засухе, голоду появилось большое количество бешеных собак. Никто не борется с этим злом, и даже нет до сих пор соответственного декрета. И так мы мирно сидели в толпе нескольких сот человек, когда с криками и гамом мимо нас провели шесть или семь каких-то странных полунагих людей. Их окружала толпа, вооруженная дубинами, и старалась загнать в избу, стоящую поодаль от деревни. После долгого битья, этих несчастных, наконец, загнали в избу и подпалили с четырех сторон. Уверяют, что они были покусаны бешеной собакой некоторое время тому назад и уже представляли большую опасность для остальных»[227]. Описание дополняется любопытным сопровождением автора, назвавшего себя«Икс»: «Вся эта картина произвела на нас ошеломляющее впечатление и, в особенности на Тоню, которую пришлось показать по приезде психиатру. Иногда я думаю, что мы все и бешеные и сумасшедшие. Да и были ли те более опасны для окружающих, чем мы все?» Эта часть текста призвана сыграть роль связующего звена между незнакомой жизнью, в существование которой эмигранту непросто поверить, и относительно благополучными на таком фоне бытовыми условиями Берлина.

Адекватная реакция героев письма на описанное как бы упреждает читательские сомнения в правдивости статьи. Происходящее «по ту сторону», как известно, всегда удобнее передать через человека, близкого к читательскому кругу издания: ужасающую информацию русские гости в данном случае получили из уст обеспеченного, а не голодающего россиянина. Технологически газета тем самым невольно признала растущую стену непонимания между Россией и «Россией вне России»: голодная родина со слов самих голодающих могла не найти должного понимания в русском Берлине; для эмигранта требовался взгляд со своих позиций. После того, как проблема помощи перестала быть конструктивной, идейно структурирующей эмиграцию, на Россию в русскоязычной прессе стало уместней смотреть как на загадочную и далекую территорию, с наблюдательных позиций, вместивших и традиционное западное отношение к полуэкзотической «стране Ивана».

«Голос России», имевший, по сравнению с «Рулем» относительно четкие теоретические позиции в вопросе помощи России, открытых публикаций такой направленности стремился не допускать. Однако у него проявились те же тенденции. О взгляде П.Н. Милюкова на вопрос о голоде (здесь он не мог не совпадать с политическими постулатами «Голоса России») свидетельствует его речь, обращенная к гражданам Бельгии, с просьбой о помощи голодающим. Она не была опубликована в русских газетах, но ее анализ позволяет точнее представить подоплеку информационного поведения берлинского органа «новой тактики». В архиве речь П.Н. Милюкова хранится без указания даты. Однако тональность позволяет предположить, что она подготовлена после закрытия Комитета[228]. Рассказывая о страданиях россиян, «настоящий европеец»[229] использует факты, открывающие скорее национальные склонности, чем картины голода:

«Особенно не могут долго выдерживать этой борьбы с голодом и падают первыми жертвами дети, писал П.Н. Милюков. Матери не могут выносить их страданий: они их убивают или бросают в реку. Один священник передает раздирающую душу сцену: мать бросила мальчика под поезд. Он со слезами умолял ее: «Мамочка, не губи меня! Я не буду больше просить у тебя хлеба!» Но мольба малютки не тронула мать, и она толкнула своего ребенка под поезд.

Тяжелое впечатление производит дело одного крестьянина в революционном трибунале. Этот крестьянин зарубил трех своих детей топором и пытался покончить с собой. Соседи услыхали крики и детский плач, ворвались в его избу, но кошмарное дело было уже сделано.

В тюрьме он вторично пытался покончить с собой. На суде он объяснял свой поступок голодом: «цельный месяц питался корой да мхом. [...]На детей смотреть было не под силу. Господь Бог знает, что не от зла посягнул на кровь. Он простит»[230].

Систематизация подобных зверств могла не вызвать того сочетания симпатии и сочувствия, которое побуждает граждан иностранных государств к немедленным ассигнованиям в пользу бедствующей страны. По такому описанию, казалось бы, невозможно представить, что эти слова сказаны человеком, глубоко верившим во внутренние духовные возможности своего народа. Способность россиян самостоятельно восстановить порядок в огромном государстве оказалась бы под сомнением у любого, прочитавшего этот текст. П.Н. Милюков здесь походит больше на себя «прежнего», как выразился В.Д. Набоков, чем на стратега «новой тактики».

Говорит ли это о непоследовательности П.Н. Милюкова, о том, что он здесь отступил от принципиального положения «новой тактики» о вере в народ? Настойчивость, с какой бывший лидер кадетской фракции продвигал «тактику» все последующие годы, исключает утвердительный ответ. В постановке проблемы лишь на первый взгляд содержится противоречие «новой тактике». Дело в том, что П.Н. Милюков видел свою концепцию именно как тактику (а не идеологию, согласно упреку «Руля») эмиграции в строительстве отношений с Советской Россией и внутренней организации русского беженства. Вне этой связи пропаганда «новой тактики» лишалась смысла. Иностранцев можно только просить о помощи, приводить факты, подтверждающие тяжелейшее состояние жителей далекой и некогда могущественной родины, призывать к гуманизму. Иначе не склонить на свою сторону граждан суверенной страны. Другое дело - призывы к жителям «России вне России» о содействии. Их не нужно побуждать к сочувствию родине. Русским беженцам, чтобы не сдерживать себя в искреннем порыве откликнуться на бедствие в России, необходимо было помочь преодолеть прежние убеждения, предложить им «искушение помочь».

Один из вариантов реализации этой задачи пытался воплотить П.Н. Милюков в «Голосе России». «Экспортная» же разновидность «новой тактики», проявившаяся в обращении к гражданам Бельгии, походила на общественную позицию «Руля», считавшего долгом гуманности ликвидацию голода, но не выдвинувшего развернутого обоснования этой акции. Голод для газеты не был поводом для пересмотра прежней идейной основы.

Поток информации о голоде в «Голосе России» настолько вписывался в концептуальное представление редакции о жизни родины, что последствия катастрофы быстро и были замечены в таких инерционных сферах, как литература. М. Алданов, откликаясь в «Голосе России» на недавно вышедший роман Ф. Сологуба, отметил знаменательную тенденцию в развитии искусства советской страны:

«В «Заклинательнице Змей» мы видим только то, что автору романа мучительно приятно по любому поводу и без повода перечислять рыжички, груздочки, телятину под бешемелью и французские сардины. И не надо быть особенно сентиментальным человеком для того, чтобы испытать при этом жуткое чувство.

В нашей стране создается голодное искусство»[231].

Безусловно, это наблюдение имеет связь с текущей информацией о России. И здесь неважно, что роман написан задолго до пика голодной катастрофы и не мог иметь отношения к тому, что говорилось в прессе тех дней о бедствиях населения. Литературная новинка дала повод посмотреть на Россию сквозь литературно-художественную призму и увидеть в ней подтверждение политических новостей о родине.

Голод вошел в русскую жизнь так глубоко, что создал традицию, уродующую литературу, не может продолжаться долго и вынудит большевиков скоро уйти, эту слегка затронутую в литературной рецензии мысль М. Алданов продолжает уже в общеполитической статье:

«Ненависть огромной страны все грознее сосредоточивается на комиссарах. Да, по-видимому, дело близится к развязке. Пятой годовщины своего правления большевики, вероятно, не увидят. Должен же быть конец и социально-политическому чуду. «Судьба, говорит Людвиг Берне, никогда не дает мат королю, не сказавши ему прежде шах...» [...]Голод, когда он дойдет до красной армии, скажет, вероятно, мат»[232].

Заключения такого рода, не основанные на новых или неизвестных фактах, к тому времени были слишком традиционны для газет русской эмиграции и не могли быть повторены писателем без исключительного повода. Каким бы этот повод ни был для самого М. Алданова, читатель имел все основания воспринимать последовавшие друг за другом публикации в свете единого сюжета, в котором последняя хранила отголоски тягостного впечатления от романа Ф. Сологуба.

Наблюдение за жизнью русской культуры и узнавание в ней новых граней русской жизни в чем-то сродни красочным журналистским домыслам «Руля», появившимся после закрытия Комитета помощи голодающим. Если бы «Голос России» в дальнейшем не избегал взятой им линии по наблюдению за литературным процессом, он предложил бы эмиграции, возможно, любопытную форму художественного наблюдения за катастрофой на родине.

Спад политического интереса к вопросу о ликвидации голода сделал более заметными, чем прежде, на страницах газет имена крупных писателей. Повод для этого был печальный. Умер А. Блок. Названная в прессе причина голод, создавший условия для резкого ухудшения здоровья поэта. В газетах время от времени публикуется информация о тяжелой болезни В.Г. Короленко, затем о его смерти. Расстрелян Н.С. Гумилев. Официальное объяснение: за участие в контрреволюционном заговоре. Обсуждение жизни этих писателей, их общественной деятельности невозможно без связи с литературным творчеством.

Первой пришла весть об утрате А. Блока. Она же была и главной:

«Смерть Александра Блока не может пройти неотмеченной, как крупная потеря для России даже в эти богатые кошмарами дни, когда индивидуальные жизни так мало ценятся»[233], читаем в «Голосе России». В пылу кампании помощи голодающим газета оценила событие больше политически, чем морально. В некрологе она стремится снять с имени поэта (возможно, и в своих глазах) обвинения в симпатиях большевикам: «Следует все-таки сказать, что между большевизмом стихов Блока и большевизмом декретов Ленина, Троцкого и Дзержинского было столько же общего, сколько общего есть между «созвездием Пса и псом лающим»[234].

Смерть Блока зримо подтвердила тяжелейший голод в России, сделала зримыми в русском Берлине немыслимые и неподдельные детали катастрофы в России:

«Близкие покойному люди, взявшие на себя заботы о похоронах поэта, писал через несколько дней «Голос России», хлопочут о предоставлении покойному в качестве исключения права на отдельный гроб, вместо тех общественных какие отпускаются на время похорон всем покойникам в Петрограде»[235].

На следующий день после смерти А. Блока, 8 августа 1921 г., когда страшная новость в Берлине еще никому не была известна, газета «Время» произвела существенные перемены в составе редакции. В следующем номере газета сообщила читателям, что она «заарендована» русским книжным магазином «Москва» в Берлине. Помимо «обычного газетного материала», «Время» обещало в дальнейшем обратить особое внимание на специальные отделы, в том числе книжный, в котором будут публиковаться критики и рецензии, сведения о творчестве писателей и обзоры деятельности книгоиздательств. Предполагалось создать также театральный отдел, где регулярно появлялись бы отчеты о театральной жизни, статьи, освещающие профессиональные интересы и нужды актеров сцены и кино. Другими словами, издание ставило перед собой задачу уделять больше внимания крепнувшей культурной жизни русской колонии в Берлине.

Смерть Блока явно требовала более глубокого осмысления, чем то, что появилось в прессе первых дней. Чуть позднее «Время» посвятило событию руководящую, как выражались в те годы, или передовую, статью. Она публиковалась за авторской подписью. Ал. Дроздов, сетуя, что эмигрантам никогда не увидеть смертного ложа Блока, воскрешал в памяти последнее собственное воспоминание о нем:

«Встреча была людная, шумная - в зале Тенишевского училища. Завывал, разливался соловьем басистым Маяковский; злобничала Зинаида Гиппиус[...] Блок стоял один, в стороне, как всегда в черном, бледное лицо, печально-холодные глаза, гордая осанка знак аристократизма духа. И был далек ему шумливый зал, аплодисментовые восторги, и он был далек им. Мне бросилось, помню, в глаза, что почти никто не подходил к нему; он стоял, прислонясь спиною к стене»[236].

Авторский, личный подход в таком тексте, согласимся, необходим. Благодаря этому детали сюжета статьи символичны настолько, что читателю не миновать аналогии с духовной жизнью русского беженства. Тут не только позиция редакции по конкретному вопросу тут вся ее программа.

Газета «Время», которую не захватил политический азарт помощи голодающим (хотя она по мере возможности эту акцию одобряла), раньше других в Берлине на практике показала, что началом, объединяющим всю эмиграцию, могло бы стать ее участие в культуре русского народа. Формирующееся русское беженство в Берлине создавало особое направление в развитии культурных традиций родины. И это понимали многие современники 1921 г.:

«Когда-то все пути вели в Рим теперь все пути русской эмиграции ведут в Берлин, читаем в газете «Время». Нет сейчас крупнее центра русского беженства, нежели столица германской республики. Афины на Шпрее после войны превратились в Вавилон на Шпрее. Но среди смешения языков русская речь преобладает.

Здесь не место разбирать подробно причины, почему наплыв беженцев из России делает Берлин столицей русской эмиграции. Достаточно сказать, что причины экономические переплетаются с культурными и социальными. Вот почему в Берлин стекаются актеры и русские финансисты, русские писатели и русские коммерсанты: все, кто тянется не только к западной культуре, но и к приложению своих сил в знакомой ему части.

Что ни день, встречаешь не только старых друзей и родных, но и лиц, сыгравших ту или иную большую или меньшую роль на родине. [...]Не то важно, что петроградца узнает петроградец или киевлянина беженец из Киева, а то, что русский встречается на берлинской почве с русским. А так как эта почва и культурная, и деловая, то создается новая общность интересов и протягиваются новые духовные нити. Берлинская школа упорного труда, высоко стоящего искусства и напряженной умственной работы даст в будущем России многих сознательных работников по восстановлению ее»[237].

Эти слова были написаны в сентябре 1921 г. Под ними к тому времени уже готовы были подписаться редакции двух других берлинских газет «Руля» и «Голоса России». Прошло меньше месяца после закрытия Комитета помощи голодающим это немалый срок для русского Берлина, чтобы выдвинуть новую «эмигрантскую идею». Поводы для применения эмигрантских сил, масштабные проекты возникали так же молниеносно, как и исчезали.

Неудача с кампанией содействия продовольствием России не поставила крест ни на «новой тактике П.Н. Милюкова, ни на «старой тактике» «Руля». Спор между обеими газетами не смягчился. Оба издания по-прежнему уделяли ему самые престижные места на страницах, однако вне связи с конкретным делом вопрос обретал черты типичного межпартийного спора, оторванного, к тому же, от российской реальности.

Для подтверждения правдивости текущей информации о жизни в России газеты все чаще стремились заручиться авторитетом знаменитых россиян, живших в Берлине или приехавших сюда. Обращало на себя внимание выступление писателя А.М. Ремизова, покинувшего «кладбище», как он назвал Россию, вскоре после закрытия Комитета помощи голодающим. О своих впечатлениях он рассказал в узком кругу друзей. В пересказе газет о них узнал весь русский Берлин.

«Уж больно «исхитрились воровать», замечает с какой-то виновной, не то прощающей невольный грех улыбкой А.М. Ремизов и поясняет: иначе прожить невозможно, читаем в «Голосе России».- Электричество горит час в день. Керосину нет, свечи до сумасшествия дороги.

[...]Писать совсем невозможно. Целый день только тем и заняты, что за продуктами бегаем, хлеб насущный добываем. Поэтесса Ахмарова[238] служит библиотекарем в агрономическом институте (в училище правоведения на Сергиевской) и не пишет ничего. Кузмин положительно изнемогает. Если его не спасут в срочном порядке погибнет. Совсем выбился из сил

Я сам, говорит А.М., служил в театральном училище, да что толку голодал и ничего не писал.

Метко, одним словечком, охарактеризовал А.М. душевное состояние населения в целом. «Оробели и орабели» (от слова «раб»)»[239].

«Руль», для которого вопрос помощи голодающим был важным, но все же не программным, предпочел избежать этой темы в отчете о той же беседе с А.М. Ремизовым. В результате оценка писателем русской литературной жизни оказалась чисто творческой.

«Есть и сейчас в России подлинные таланты. К их числу принадлежит украинец Зощенко, сын известного художника, проникнутый духом Гоголя. Талантлив и петербуржец Никитин, но выше всех в литературных кругах Советской России ставят молодого писателя москвича Вогау, пишущего под псевдонимом Пильняк. Некоторые утверждают, что Европа была бы потрясена, если бы удалось ознакомить ее с описаниями крестьянского быта во время советского режима, принадлежащими перу Пильняка»[240].

Итак, каждый в рассказе А.М. Ремизова узнал о русской культуре то, что ему хотелось узнать. «Голос России» убедился во влиянии голода на творческий процесс в России, «Руль», несколько неожиданно, в существовании и развитии хорошей литературы на родине. Для газеты, предпочитающей мрачные краски в описании всех прочих сторон жизни государства при большевиках, именно этот факт очень важен. В нем нащупывается (или предвидится?) область самого эффективного и ценного, как будет признано потом[241], в истории эмиграции взаимодействия русского Берлина и российской интеллигенции.

«Руль», как уже упоминалось, считал недопустимым моральный разрыв с «ними», как назвал В.Д. Набоков в эмоциональной статье первых номеров газеты тех, кто остался в России:

«...Нет ни возможности, ни логического, ни морального основания проводить какую-либо грань, принципиально разделяющую ушедших от оставшихся. О последних мы говорим, конечно, не имея в виду большевиков-коммунистов. [...]«Когда-нибудь и скоро, может быть», мы туда вернемся, к ним, исстрадавшимся, изверившимся, дошедшим до самого дна человеческих мук. Как встретят они нас? И что сделать нам для того, чтобы нам слиться с ними в одном чувстве, в одном порыве к возрождению России?

Это один из основных и мучительных вопросов русской, «эмиграции». Если он не будет разрешен, если не будет найден путь к объединению «нас» с «ними», и порвутся наши духовные связи, холод чужбины сменится для нас холодом родины, где мы почувствуем себя чужими. И будет второе изгнание горше первого»[242].

Избежать второго изгнания стремились все. Какие-то издания видели выход в тактике полноценного сотрудничества с Россией, какие-то, политически сохраняя старые и отчасти амбициозные планы, интуитивно понимали их невыполнимость и «цеплялись», как могло казаться тогда, за соломинку культурных связей с родиной. Поэтому наблюдение за подъемом общественной жизни русского Берлина имело и идейно-политическую подоплеку: не случаен ностальгический оптимизм, с каким «Время» в одной из статей перечисляло знаменитостей, уже приехавших или скоро приезжающих в Берлин:

«В свое время в нашей прессе писали, кого видели "au hasard" на балу, на премьере, на скачках. Попробуем отметить бегло, кто только что прибыл в Берлин. [...]Их много, новых лиц и интересных людей начиная от русского сахарного короля Л. Бродского, известного финансиста г. Путилина и кончая таким типичным представителем русской писательской богемы, как Агнивцев, [...]Зинаида Венгерова, [...]наш маститый художник Пастернак с супругой: известной пианисткой, по эстраде Розой Кодоман.[...]

Только что выбрался из России Раппопорт, популярный в широких кругах издатель газеты «Дер Фройнд». Революция и большевизм не сломили ни его энергии, ни интереса ко всему живому и новому. В Берлине он не новичок, подобно приехавшему одновременно публицисту Эльяшеву, известному в читательских кругах под псевдонимом Баал-Махшовес. Его знаменитая полемика с Горьким еще не изгладилась в памяти тех, кто следил за развитием еврейского вопроса.

По его словам, надо ожидать приезда поэта Бялика в самом ближайшем будущем. Получил разрешение приехать в Берлин писатель Андрей Белый. В некоторых кругах с нетерпением ожидают приезд литературного критика П. Пильского. Словом, в Берлин стягиваются русские литературные силы. Предстоит интересный литературный сезон, но предстоит и много интересного и в смысле театральном.

Но только в политическом отношении мы все еще стоим перед огромным вопросительным знаком. И ждем с нетерпением того счастливого дня, когда все эти литературные и артистические, коммерческие и финансовые силы подымутся разом все и уедут все вместе, чтобы снова приложить труд и знания на пользу России»[243].

Интеллектуальное обогащение русского Берлина в 1921 г. происходило, тем не менее, постепенно. Его отмечали, ему радовались в газетах, но идея духовной силы эмиграции, на почве которой возможно по-настоящему плодотворное сотрудничество с родиной, по интенсивности обсуждения в прессе пока не могла быть сопоставима с кампанией помощи голодающим. Результаты духовной жизни вообще эфемерны для рядового беженца из России, особенно в то время, когда на их появление можно рассчитывать лишь в отдаленном будущем. Тем более, что строгого разделения по политическому признаку в этом вопросе не было. Известные в те времена писатели активно привлекались на сторону изданий не только большевистских, но и симпатизирующих большевикам:

«Появление на столбцах большевистских рептилий целого ряда известных литературных имен послужило новой темой для оживленной полемики, - писал «Руль». Мы уже указывали, что, в сущности, этот факт нельзя считать неожиданным, и он не должен вызывать серьезного удивления.

Все эти имена гг. Адрианова, Аглешова, Муйжеля, Тана и других уже и раньше встречались в самых разнообразных литературных комбинациях»[244].

В Берлине писателей начинали делить по политическому признаку. Литературная мощь столицы Германии «крепла» и в политическом отношении. Однако главный вопрос, без ответа на который немыслима ни одна действенная общественная сила издания «когда появится возможность безопасно вернуться на родину» оставался без утешительного ответа. Крупные писатели все чаще выезжали из Советской России, и тем самым подтверждали самые горькие предположения.

К чужой столице и живущим в них «берлинским туземцам»[245] к концу 1921 г. русские эмигранты присматривались более внимательно, уже не без симпатии.

«Один из своих наиболее «смешных» фельетонов в самом начале войны Аркадий Аверченко написал о немцах, читаем в статье Ал. Яковлева в газете «Время». Я хорошо помню, как весь Петербург животики надорвал, как все вагоны трамваев, совершавших загородные маршруты, чуть ли не с рельс сходили от неистового, чисто российского смеха обывателей, повторяющих глубокомысленные разъяснения знаменитой Аверченки отечественной парафразы.

 

Немец-перец, колбаса,

Купил лошадь без хвоста,

Сел задом наперед

И поехал в огород.

 

...Господи, каким это казалось смешным, остроумным, а главное чуть ли не психологически понятным, и как забавны были логические посылки Аверченки для доказательства правдоподобности этого свойства немцев, хитроумных и бестолковых в одно и то же время, этих торговцев, ставших яростными врагами России в одно прекрасное, как сейчас, июльское утро 1914 года!

Сейчас мы, россияне в изгнании, в гостях у немцев больше двух с половиной лет наблюдаем своих хозяев, и что осталось от ядовитого Насмешливого фельетона Аверченки?![...]

В курортном парке играет оркестр, а в антракте представительный старик Oberschleiser верхнесилезец открывает своей речью митинг для сбора в пользу пострадавших силезцев...

Толпа, как один, поет:

 

Deutschland, Deutschland über alles, и в один миг наполняет сотни тарелок добровольными пожертвованиями...

Все, как один: майор в полной форме, мальчик-гимназист, старый больной в тележке, хорошенькая барышня и крошка-девочка 5 лет...

Ибо у всех бьется одно сердце и в нем одно чувство:

Бесконечная любовь к своему отечеству...

Вот вам и «Немец-перец, колбаса»…[246]

 

После закрытия Комитета помощи голодающим по берлинским газетам прокатилась волна публикаций зрелых наблюдений над немцами, отмечалась мудрость заведенных у них порядков. Германия, потерпевшая ряд крупных поражений за прошедшее десятилетие, сумела сохранить целостность, восстановить законность и порядок на своей территории, не подпустить коммунизм к власти. На фоне очевидной неорганизованности русской эмиграции такие факты вселяли уважение к нации. Эти же сведения давали повод для оптимизма относительно судьбы русской эмиграции. Улучшающаяся жизнь немцев наглядно показывала, что не всякое поражение, даже самое серьезное, навсегда. Главное выдержать тяжесть первых ударов. На такие мысли наводила, например, статья М. Алданова в «Голосе России», напечатанная почти сразу после закрытия Комитета помощи голодающим без информационного повода.

«Прежде только отдельные люди[...] решались утверждать, будто немецкий народ не наделен политическим даром. Теперь указанная мысль, по-видимому, с легкой руки Кайзерлинга, становится общим местом социально-философской литературы.

Нам, иностранцам, это общее место кажется очень преувеличенным. Нам, собственно, и понять трудно, почему произошла трещина в немецкой психологии, или, вернее, почему немцы считают эту трещину для себя настолько обязательной. Неудачная война? Политический разгром? С какой же страной этого не бывало? У Франции были 1814, 1815, 1870 годы. О России и говорить не приходится: что такое германское поражение по сравнению с великой русской катастрофой?

[...]Однако, немцы, по-видимому, иначе восприняли свое поражение...»[247]

Факты партийной организованности, дисциплинированности немцев становятся в русских газетах чуть не самыми убедительными примерами, аргументами в спорах об обустройстве эмигрантской жизни и даже жизни в Советской России[248].

Максим Горький в одном из писем, опубликованных сразу в нескольких газетах, писал о своих первых берлинских впечатлениях:

«Здесь у немцев такая возбуждающая к труду атмосфера, они так усердно, мужественно и разумно работают, что, знаете, невольно чувствуешь, как растет уважение к ним, несмотря на «буржуазность».

На этот же период приходится сближение позиций некоторых течений русской эмиграции и мюнхенских национал-социалистов, которые особенно окрепли в 1921 году. У обеих сторон в вопросе о необходимости военного вторжения в Россию отмечается не только известное внешнее сходство, но и кровное родство. У истоков «большой внешней политики» национал-социалистов, которая сформировалась также в 1921 г., стоял эмигрант из России, балтийский немец Альфред Розенберг , публиковавший свои воззрения на страницах национал-социалистической газеты «Фёлькишер Беобахтер». Впрочем, прибалтийское происхождение Розенберга едва ли позволяет говорить о русском беженстве как вдохновителе национал-социализма, что попытался сделать Конрад Гейден. Более логична (а в русских газетах того времени очевидна) обратная зависимость влияние на беженцев популярных в Германии 1921 года националистических настроений:

«Теперь, в дни голода и погромов, читаем, например, в газете «Время», даже те газеты, которые имеют на то весьма сомнительное право, зовут к национальному объединению, а не так давно, чтобы об этом можно было забыть, национализм ставили рядом с шовинизмом, самодержавием и произволом и слово «русский» было столь же запретно, как слово «черносотенец»[249].

Образец германской жизни закономерно предполагал проникновение в русскую колонию внешне непривлекательных идей. Беженцы, с одной стороны, жили в Германии русской жизнью, с другой, привыкали к новым условиям. Они, как русские, могли понимать Россию изнутри, но они же могли парадоксальным образом смотреть на нее с идейных, несколько превосходствующих позиций немцев. В этом одна из причин противоречивого контраста описания эмигрантскими газетами событий на родине. Одно и то же издание с интервалом в одну неделю могло напечатать сообщения с двумя противоположными взглядами на Россию. Всего пять дней разделяют, к примеру, информацию в «Руле» о том, что в России желудей и соломы (а ими, как следует из текста, питаются россияне) хватит лишь до первого снега[250], и о том, что в Германии давно прошли времена, когда думали, будто в русских городах по улицам ходят медведи, а сами россияне питаются стеариновыми свечами[251].

Чем свечи хуже желудей? Неужели это не одно и то же проявление незнания России? Однако жители Германии, утверждала далее газета, в последнее время все более интересуются русским бытом и неплохо его знают. И это вовсе не помешало «Рулю» немедленно опровергнуть собственное утверждение, опубликовав после этого заведомо неправдоподобные сведения, например, о «помешательстве русских на десанте», напоминающие больше фантастические видения «Руля» на болезненную для него тему интервенции:

«Лица, прибывшие в Константинополь из Крыма, сообщают о сильном распространении в приморских крымских городах случаев помешательств «на дессанте»[252]. Десятки жителей проводят почти весь день у моря, с тревогой всматриваясь вдаль и уверяя всех встречных, что «дессант уже за мысом». Есть лица, совсем помешавшиеся на этой почве. Тысячи обывателей ждут дессанта, скрашивая таким ожиданием свою кошмарную жизнь»[253].

Зазеркалье и реальность вновь слились в причудливое целое: крайности не только сходятся, они переплетаются.

То «свейские», то «немецкие» описания русской жизни подталкивали русские газеты к иронии над своими же максималистскими интонациями:

«В Советской России обычного ничего не бывает. Там все катастрофы, отмечал «Голос России». Катастрофически падает добыча нефти, катастрофически понижается производительность труда, катастрофически разрушаются железные дороги. Теперь Советской России грозит новая катастрофа. Оказывается, [...]число журналистов в Советской России катастрофически сократилось»[254].

То, что выглядело как осознанная идейная нечеткость, в действительности было продолжением внутренней духовной борьбы. Что все-таки главный ориентир для русских эмигрантов? Россия или Германия? Если Россия, то как сопротивляться влиянию чужой среды? Нужно ли это делать? Адаптация русской колонии к инородной обстановке, как только она началась, вызвала и отторжение у выходцев из России. Чем больше они стремились привыкнуть к новым условиям, тем наглядней открывалась разнополюсность двух культур. Германия в русскоязычной прессе все чаще противопоставлялась России именно в культурном отношении.

Борьбу разных мировосприятий в Германии чувствовали и немцы. Правда, здесь вопрос уходил больше в политическую плоскость. Центристские и правые немецкие газеты с гордостью отмечали, что Германии, похоже, удалось миновать коммунистической угрозы, хотя в 1919 г. она была реальна. И хотя левую угрозу в Германии по-прежнему воспринимали куда более серьезной, чем правую, националистическую, вопрос о новых опасностях и новом пути был для граждан Германии не менее важен, чем для ее гостей. И путь Германии рисовался как антитеза пути, выбранного Россией (мысль о закономерности большевистской революции в России и близости ее русскому характеру во второй половине 1921 г. в Германии была «общим местом»).

Будущее Германии ярко очертил в одном из своих берлинских докладов Томас Манн, опираясь на сравнительный анализ творчества двух равновеликих писателей Гёте и Толстого. В изложении русскоязычной газеты «Руль» доклад дает представление о настроениях не только Томаса Манна, но и русских эмигрантов.

«Начав с внешнего сближения Толстого и Гёте, докладчик находит и общую исходную точку в миросозерцании обоих писателей, это учение Руссо. Переходя к характеристике их творчества, Манн отмечает почти исключительную автобиографичность всех произведений Гёте. Эта же черта доминирует и у Толстого. Любовь к себе, не самовлюбленность, а преклонение перед собственным существом двигало Гёте и Толстым. Но в то время, как Толстой пошел по пути приложения своего существа к идеям христианства, Гёте стремился к возвеличению всего человечества, к самооблагораживанию. Приближая Толстого и Гёте друг к другу, Манн отмечает пути их расхождения в стремлении к другим целям. В области реформирования воспитания человека они расходятся. Гёте заставляет своего Вильгельма Мейстера пройти путь сознательного дисциплинарного воспитания. Для Толстого педагогика социальная страсть.

Томас Манн дает подробную картину проектов школьных реформ, с которыми носился Толстой и которые он осуществлял в Ясной Поляне. Педагогические идеи Толстого антизападнические. Вера в европейскую идею прогресса им отклоняется. Толстой выступает за то, чтобы абсолютная свобода сменила дисциплину. В то время, как Толстой в качестве педагогического средства своего анархического учения рекомендует слово, Гёте в своих записках указывает на музыку, которая в своей строгой закономерности дает высшую воспитательную основу. И вместе с тем они родственны своей величиной и силой. Толстой и Гёте два потока народного сознания, оба они настоящие писатели своей страны, своей нации.

«Германия стоит сейчас, заканчивает свой доклад Томас Манн, на перепутье куда идти: на запад или на восток. Часть хочет повернуть на восток. Они ошибаются, взоры наши надо обратить не на Москву, а на Германию. Германия, как осуществление своей музыки, подобная большой и богатой фуге многогранный народный организм, полный веры и творческой силы»[255].

Своеобразным ответом Томасу Манну послужила статья Дмитрия Мережковского. Он говорил о другом символе русской культуры Достоевском, и тоже сталкивал его с Западом. Статья была посвящена столетию со дня рождения писателя, где Д.С. Мережковский поднял те же темы, что и Т. Манн.

«Трудно, почти невозможно сейчас говорить о Достоевском с русскими людьми, со своими, а с чужими (курсив мой А.Л.), с европейцами еще труднее, еще невозможнее. Ведь русская литература для нас, потерявших родину, родина последняя, все, чем Россия была и чем она будет.[...]

Старославянский язык и русский язык всех вообще европейцев, чужеземцев называет «немцами, немыми». Русские, славяне единственные «люди слова» (курсив мой А.Л.), а все остальные народы, не только германцы, «немцы», в частности, но и вообще все, кроме нас, «немые».

Вот безумная гордыня или дикое варварство. Не за них ли мы и наказаны? Но, оставляя в стороне вопрос о вине и казни, надо признать, что само ощущение правильно. Мы ли глухи, европейцы ли немы, но мы друг друга не слышим (курсив мой. А.Л.).

[...]«У нас, русских, две родины: наша Русь и Европа», это он сказал. Но он же сказал и другое: «Верьте мне, все они (европейцы) ненавидят нас, русских, животною ненавистью и когда-нибудь бросятся на нас и съедят».

Достоевский еще ужасался и возмущался; мы теперь спокойны. Кое-чему научила нас агония четырехлетняя, между прочим, спокойствию.

Волк ест ягненка. Разве это ужасно и возмутительно? Волк невинен. [...]Ведь все-таки волк о ягненке кое-что знает. А когда при столкновении двух космических тел, двух громад вещества бездушного, одна разрушает и поглощает другую, но они ничего друг о друге не знают.

Так сейчас о России ничего не знает Европа»[256].

На фоне идейной нечеткости, которую явно не сумела преодолеть в прессе «новая тактика», почти одновременно заявили о себе два крупных новых направления эмигрантской мысли национал-большевизм (в историю он вошел под названием «сменовеховство») и евразийство, тоже опиравшееся на крепнущее русское национальное чувство. Оба течения зародились в 19191920 гг. Значение для эмиграции они обрели лишь во второй половине 1921 г., когда накал помощи голодающим в прессе пошел на убыль, а восприятие европейской жизни русскими гостями Берлина как чужеродной стало нормой.

«В наш кинематографический век, справедливо отмечала социалистическая газета «Justice», одно событие быстро сменяет другое, занимает внимание публики на короткий срок и затем дает место чему-нибудь столь же или менее значительному... Несколько недель тому назад только и слышно было, что о голоде в России. С тех пор вопрос о нашей безработице, а ныне безумное отношение «Die-Hards» (группы консерваторов) к ирландским переговорам отодвинули эту трагедию на задний план... Кому теперь дело до миллионов голодающих или угрожаемых голодом в России? Боюсь, что немногим»[257].

Период актуальности «новой тактики» в Берлине завершился вместе с кампанией помощи голодающим. Два новых обсуждаемых течения не были связаны с конкретными действиями, их объединяла национальная идея. «Новейшая тактика» обоих направлений мысли состояла в еще более мягких действиях эмиграции по отношению к Советской России не в борьбе с революцией, а в ее преодолении. Это главное, что политически сроднило евразийство и сменовеховство.

Единство настроения нередко давало повод современникам, а позднее историкам, ставить оба течения близко друг к другу и в идейном отношении. Г.В. Жирков справедливо называет подобный подход «явно несколько примитивным»[258], если рассматривать суть обоих явлений. Они действительно далеки по концептуальной канве, но именно общее настроение, выразившееся в благожелательном отношении к стране Советов, вывело их на гребень интересов эмиграции.

Полемика в берлинской прессе о сменовеховстве и евразийстве оказала серьезное влияние на расстановку информационных сил эмиграции в Берлине. Обе идеи обсуждались очень активно. Русская зарубежная пресса преподнесла евразийство и сменовеховство своим аудиториям заведомо упрощенными. Жесткие идеологические акценты были расставлены еще до того, как читатель успел познакомиться с текстами обоих сборников. Находись русскоязычная берлинская эмиграция в это время в более тесном контакте с мюнхенскими националистами, она возможно, в ином свете восприняла бы эти две новые идеи, базировавшиеся на национальном чувстве.

в начало

 

Глава шестая

«КРУГОВАЯ ПОРУКА РЕМЕСЛА»

 

В иерархии популярных идей, стратегий, тактик эмиграции, выстроенной по принципу интереса к ним берлинских газет, евразийство и сменовеховство заняли бы места после «новой тактики». Их активное обсуждение началось после закрытия Комитета помощи голодающим. Однако к моменту обоснования П.Н. Милюковым «новой тактики» в декабре 1920 г.[259] в европейских политических кругах эмиграции сменовеховство и евразийство уже были известны. Они, как и «новая тактика», по своему существу были реакцией на эмигрантскую депрессию начала 1920-х гг., и у них много общего. Даже П.Н. Милюков отмечал, что у сменовеховцев «есть что-то от меня»[260].

В этой фразе любопытно стремление подчеркнуть старшинство «новой тактики» самой ранней из трех концепций. Позднее современники в самом деле ее воспринимали так. Однако до начала кампании помощи голодающим, в июле 1921 г., П.Б. Струве все три идеи справедливо рассматривал как равновеликие попытки «внутренне, идеологически преодолеть социальный и государственный кризис, переживаемый Россией»[261]. И сравнение их между собой также выглядело обоснованным.

«...Идеология «Последних новостей» (то есть «новая тактика» А.Л.), писал он, есть идеология чистейшей интеллигентской реставрации полный идейный pendant к той soi-disant «монархической» идеологии, которая пишущего эти строки трактует как подозрительного социалиста. И это интеллигентское, и это «монархическое» реставраторство по своему идейному существу совершенно неинтересное»[262].

Наиболее же интересной идеей П.Б. Струве, один из авторов «Вех» 1909 г., назвал национал-большевизм, который вошел в историю под названием «сменовеховство». Уже в конце 1921 г. и особенно в 1922 г. в результате массированной информационной кампании это течение общественным мнением было признано пробольшевистским. С тех пор началась полноценная политическая жизнь сменовеховства, невозможная без ярлыков и нарочитого схематизма. Идея получила широкое распространение, и она, как «всякая общепризнанная условность - бессмыслица»[263]. Продукт политической пропаганды сменовеховства был спустя всего 5 лет так далек от исходных идей этого течения, что его отделяли от самого сменовеховства термином «европейское сменовеховство». Н.В. Устрялов[264] в 1926 г. писал:

«Слывя «сменовеховцем», я в действительности ближе к евразийству, нежели к недоброй памяти европейскому сменовеховству»[265].

Наиболее объективные и независимые оценки сути сменовеховства, а не его политического цвета или оттенка, прозвучали до июля 1921 г., когда в Праге вышел нашумевший сборник «Смена вех», но после того, как оформилась его идейная канва. П.Б. Струве, например, изложил в берлинской прессе концепцию сменовеховства более четко, чем это было возможно позднее:

«Не то национал-большевизм Устрялова. Это направление поднимает глубочайшие исторические проблемы, оно не есть реставрация дореволюционной интеллигентщины, оно родилось из русской неэмигрантской почвы, отражает какие-то внутренние борения, зачатые и рожденные в революции. [...]В своем письме, помеченном 15 октября 1920 г., Устрялов писал мне: «Руководствуясь обстановкой, после бегства из красного Иркутска, я занял здесь весьма одиозную для правых групп позицию «национал-большевизма» (использование большевизма в национальных целях - кажется, в современной Германии такая точка зрения тоже высказывается некоторыми[266]). Мне представляется, что путь нашей революции мог бы привести к преодолению большевизма эволюционно и изнутри.

[...]«Национал-большевизм» опирается на две основные посылки:

1.         Несмотря на интернационалистическую и коммунистическую идеологию вождей большевизма, большевистская власть осуществляет какое-то национальное призвание. «Сама история нудит интернационалистов осуществлять национальные задачи страны». (Устрялов, стр. 13). Осуществление национальной задачи Устрялов видел в борьбе большевистской власти с Польшей и вообще во внешней политике большевиков, которая представлялась ему собиранием и восстановлением разрушенной революцией единой России.

2.         Вооруженная борьба с советской властью при том или ином участии иностранцев, даже в случае ее победы, будет куплена ценою жертв, губительных для страны.

[...]Национал-большевики в лице Устрялова полагают, что большевизм осуществляет национальное призвание наперекор собственной антинациональной идеологии»[267].

П.Б. Струве не случайно говорит о концепции лишь одного из авторов «Смены вех». Отличительной чертой всех трех новых направлений (сменовеховства, евразийства, «новой тактики») была размытость их программ. Авторы сборника, например, «Смены вех» (Ю.В. Ключников, Н.В. Устрялов, С.С. Лукьянов, А.В. Бобрищев-Пушкин, С.С. Чахотин, Ю.Н. Потехин) во введении к нему заявили, что не являются в полной мере единомышленниками. Г.П. Струве отмечает, что их объединяла не одна концепция, а лишь единое настроение, «которое и получило свое обозначение в кличке «сменовеховство»[268]. И если в случае «Смены вех» можно увидеть желание их авторов остаться в русле традиций «Вех» 1909 года, то «новая тактика», закрепленная за образом одного человека и, казалось бы, менее всего предрасположенная к непоследовательности, тоже отличалась размытостью программных формулировок. Лояльность к советской власти была политической основой главных эмигрантских настроений, зародившихся в 19211922 гг. Противоречия в деталях, нечеткость во многих даже принципиальных делах только подчеркивали то самое существенное, вокруг чего шла полемика.

Другой знаменитый эмигрантский сборник[269] «Исход к Востоку. Предчувствия и свершения. Утверждение евразийцев» также признавал многочисленные разногласия между авторами и не выдвигал ясной концепции. Подобный стиль вызывал иронию у оппонентов всех трех течений, и критике все больше подвергалась именно форма подачи мыслей, их происхождение, нежели существо. Стали знаменитыми слова Н.Н. Чебышёва[270] о евразийстве, которое «подрумянилось на маргарине дешевых столовых, вынашивалось в приемных в ожидании виз, загоралось после спора с консьержками, взошло на малой грамотности, на незнании России теми, кого революция и бешенство застали подростками»[271]. Реплики такой тональности не были редкостью спустя четыре года после издания знаменитого сборника, когда и на евразийцах уже стояло клеймо агентов ГПУ.

В оперативных рецензиях на «Исход к Востоку» русскоязычная германская пресса называла группу «евразийцев» представителями одного из «наиболее интересных течений русского неонационализма»[272]. Авторы «Исхода к Востоку», в отличие от сменовеховцев, не считали своей программной целью «преодоление большевизма». К этой же проблеме они подошли со стороны инородности европейской среды для русского человека, то есть второй по актуальности темы для беженцев из России.

«Русские люди, писалось в сборнике, и люди народов «Российского мира» не суть ни европейцы, ни азиаты. Сливаясь с родною и окружающей нас стихией, мы не стыдимся признать себя евроазиатами».

«...Во всей книге, отмечала газета «Руль», чувствуется биение живой, пробуждающейся национальной мысли, которая теперь загорается повсюду и в придавленной рабской России, и в чуждо холодной Европе. [...]Кн. Н.С. Трубецкой снова возвращается к вопросу о вреде европеизации для всех не романо-германских народов и устанавливает различие между ложным и истинным национализмом. К первому относятся такие явления, как подражательные тенденции, стремление к европеизации, воинствующий шовинизм, культурный консерватизм[273].

Всеми этими признаками характеризовался русский национализм в прошлом. Истинный национализм должен, с одной стороны, рассматривать самобытную национальную культуру как высшую и единственную цель, а с другой быть терпимым и миролюбивым, не навязывать никому своей культуры, но, наоборот, заимствовать у соседей все то лучшее и ценное, что может быть органически усвоено народом»[274].

Так была представлена русскоязычным читателям Берлина одна из стратегических тем евразийцев. В этом изложении (точном, хотя и не лишенном редакционного субъективизма) она представляет интерес, поскольку делает наглядным генезис идей евразийства как течения, его близость к популярным в те годы в Европе другим концепциям сосуществования наций или, выражаясь языком тех лет, национализма[275].

Понимание «Рулем» национализма сменовеховцев почти дословно совпадает со словами германского историка Рудольфа фон Делиуса, посвятившего в первые два десятилетия XX века многие книги вопросу национальной самобытности Германии:

«Чем более ясной становится нам наша национальная сущность, тем более справедливыми мы должны быть по отношению к другим нациям. В каждом чужом народе нам следовало бы попытаться понять его самое сокровенное. Это «самое сокровенное» народа делают явным гениальные люди. [...]Мы должны это взять и принять там, где мы считаем нужным. Только так мы сможем оставаться духовно богатыми долгое время».

Касаясь истории русского национализма, фон Делиус говорит также на редкость близкие евразийцам слова:

«До середины XIX века у России совсем не было «души языка» (Seelensprache). Этот народ прошел сначала школу по немецкому, английскому, французскому образцам. [...]Потом неожиданно появился собственный тон. У Гоголя, у Достоевского. [...]У Льва Толстого эта линия достигает вершины, возносится в область вечночеловеческого, всеобщего. Здесь русские искусство и характер совершают прорыв в неизвестную страну. И сразу же эти произведения обретают прямое значение для нас. Здесь мы должны учиться, здесь мы обязаны учиться»[276].

Однако просто перенять лучшее чужой нации, по Делиусу, невозможно: преодолеть инородность «чужого» можно, лишь органически вобрав его в себя»[277].

Как известно, только в 1920-х гг. XX века исследователи творчества И.В. Гёте всерьез обратили внимание на его концепцию будущего сосуществования национальных литератур. Его слова в новой послевоенной обстановке были поняты европейской общественностью по-новому. И они тоже были созвучны идеям евразийства: «Мы хотим лишь повторить, что при этом (развитии мировой литературы А.Л.), разумеется, не может быть и речи о единомыслии разных наций, но все нации должны знать друг о друге, понимать друг друга, а те, между которыми невозможна взаимная любовь, должны научиться, по меньшей мере, терпеть друг друга»[278].

Таким образом, понимание русской национальной самобытности евразийства выросло не только на почве эмигрантской ностальгии по родине или русской революции. Евразийство в некоторых положениях парадоксально созвучно современным ему идеям и национализма, и просвещенного европейского интернационализма. Евразийство и сменовеховство, как видим, не были изначально замкнуты в русскоязычной среде. Потенциально они могли сыграть роль моста между западноевропейской и русской культурами. И этим они привлекали многих.

Оба течения[279] родились на чужбине, а не в метрополии[280]. Их идеи были близки каждому эмигранту и не обладали заведомо отталкивающей силой для европейских беженских масс 19211922 гг. И евразийство, и сменовеховство использовали для самообоснования то, что до поражения Врангеля было бы сочтено за крамолу, необходимость более тесных, чем прежде, контактов с удержавшимися у власти большевиками. И их, как сторонников «новой тактики», политические оппоненты упрекали в предательстве истинных интересов эмиграции. На это звучали убедительные ответы:

«В новом воздухе по-новому звучат даже иные из прежних слов, а другие стали определеннее и резче оттого, что испепелились тяжелые привески к ним, создававшиеся старой обстановкой. Только мертвое бывает неизменным, то, что живет или хочет жить, не может оставаться неподвижным»[281].

Евразийство и сменовеховство были течениями с более четкими по сравнению с «новой тактикой» установками. Они интенсивнее обретали сторонников.

Одну из важных особенностей «новой тактики» сформулировал В.И. Ленин. В одном из докладов в конце марта 1921 г., касаясь новой позиции П.Н. Милюкова по отношению к советской власти (в лице Милюкова в тот момент ему было выгодно изображать всю эмиграцию), он отмечал:

«Вы, конечно, все обратили внимание, как цитаты из белогвардейских газет, издаваемых за границей, шли рядом с цитатами из газет Франции и Англии. Это один хор, один оркестр. Правда, в таких оркестрах не бывает одного дирижера, по нотам разыгрывающего пьесу. [...]Они признавали, что, если лозунгом становится «Советская власть без большевиков», мы согласны. И Милюков это особенно ярко разъясняет. Он историю учил внимательно, и все свои знания обновил изучением русской истории на собственной шкуре. Результат своего двадцатилетнего профессорского изучения он подкрепил двадцатимесячным собственноличным изучением. [...]И он заявляет, что, если передвижка влево, я готов быть за Советскую власть против большевиков. [...]Потому, что он знает, что уклон может быть либо в сторону пролетарской диктатуры, либо в сторону капиталистов»[282].

Если оставить в стороне явно пропагандистскую задачу и тональность ленинского утверждения, с ним, возможно, согласился бы и сам П.Н. Милюков. Стенограмма этого выступления публиковалась в эмигрантских газетах, и П.Н. Милюков при желании мог на них откликнуться. Однако о его взглядах мы можем судить и по архивным материалам. Они хранят откровения в том же духе: главные усилия на новом этапе борьбы эмиграции следует направить на разложение советской власти изнутри[283].

«Новая тактика», несмотря на готовность к сближению с советской властью, представляла собой все же косметическую обработку тех радикальных целей, которые ставила перед собой российская эмиграция в первые два года существования. Не случайно читательская аудитория «Последних новостей» быстро смирилась с «новой тактикой»: газету «ненавидели, но запоем читали»[284]. Перефразируя Ленина, мы сегодня можем сказать, что «новая тактика» и «старая тактика» «один оркестр».

Евразийство же и сменовеховство течения для эмиграции принципиально новые, хотя и ставящие, казалось бы, те же задачи, что и «новая тактика», но они не предлагали паритетного сотрудничества с Советами[285]. И то, и другое настроение при необходимой пропагандистской обработке могло подтолкнуть обычного эмигранта к выгодному для Советов тех лет действию: возврату на родину или, по меньшей мере, укреплению контактов с ней. И это хорошо поняли большевики. Они сделали многое, чтобы щедро поддержать сменовеховство и евразийство, а если возможно, чуть сместить их идейную направленность в еще более нужную для большевиков сторону.

Евразийцы и сменовеховцы испытывали острую потребность в собственных средствах массовой информации и имели источники для их финансирования[286]. В эмигрантской среде увеличивалось значение печатного слова. Прирост численности берлинских изданий в этот период достиг пика[287]. В преддверии дипломатического признания Германией Советской России большевики стремились усилить и видоизменить свое влияние в крупнейшем центре русской эмиграции. «Новый мир» с его открытой пробольшевистской позицией не мог справиться с такой задачей. Требовалась эмигрантская газета, не чуждая духовной жизни русской колонии, но симпатизирующая большевикам. Сменовеховцы, призвавшие «идти в Каноссу», получили, похоже, от большевиков ответное роль троянского коня, но уже от советской России. Результатом сделки стала газета «Накануне». Но ее истинные политические задачи проявились не сразу.

Наступало время пика культурного диалога метрополии и «России в Германии», который едва ли был возможен вне страниц берлинской русской прессы. И все же газеты были не единственной ареной для осуществления этого диалога: он развивался на выставках, в театрах, в кафе, на писательских встречах, в литературных произведениях и т.д. Помимо газет выходили литературные приложения к ним, различные журналы, альманахи, которые, конечно, сыграли свою роль в культурном взаимодействии. За ежедневной же и еженедельной прессой следует признать почти исключительную уникальность в духовной подготовке своих аудиторий к необходимости контактов с советской составной русской культуры.

Такова роль русскоязычных газет в Германии. Ее играла вся пресса, вне зависимости от общественных позиций того или иного ее представителя. Политическая борьба, полемика были лишь орудием в достижении сокровенных целей.

В этом отдавали себе отчет многие. Но мало кто знал, какие именно цели на самом деле преследуются в этой борьбе. Повторим одну из мыслей П.Н. Милюкова, появившуюся на свет в разгар полемики с «Рулем»:

«...Лишь постепенно стало ясно, почему именно та или другая общественная группа держится своего, определенного общественного пути борьбы и осуждает путь противоположный.

Вера или неверие в русский народ - вот та основная черта, которая разделила русскую общественность на два непримиримых лагеря»[288]

Спустя годы П.Н. Милюков признал бы, вероятно, что еще более постепенно в большой эмигрантской политической журналистике стала ясна и ее главная цель: служение единой русской культуре.

После неудач популяризации «новой тактики» П.Н. Милюкова, провала масштабной кампании помощи голодающим со стороны эмиграции на русскоязычном информационном рынке Германии произошло на первый взгляд неприметное событие: газета «Голос России» 22 февраля 1922 г. в пятый раз за ее историю обрела новое политическое руководство. Им стала группа эсеров[289] во главе с В.М. Черновым. Газета незамедлительно приступила к публикации серии статей, призывавших предотвратить жестокую расправу над коллегами-эсерами, чем грозил знаменитый судебный процесс, проведенный в Москве в 1922 г.

Всего за несколько месяцев газета показала, насколько большим может быть влияние ежедневного русского издания на западноевропейские и даже советские политические круги и интеллигенцию. Уже спустя месяц после выхода «Голоса России» с новым редакционным составом «Руль» писал о своем конкуренте:

«Надо отдать справедливость энергии заграничной делегации социалистов-революционеров: они сумели разбудить социалистические организации и заставить их поднять голос протеста против затеянного большевиками суда над томящимися в московских тюрьмах эсерами. Со всех сторон намерения большевиков квалифицируются как зверская расправа, и «престиж» коммунистов, несомненно, окончательно подорван в пролетарской среде»[290].

Помимо «Голоса России» эсеры располагали вне России газетными полосами не только эмигрантских, но нескольких немецко- и франкоязычных газет. Во всяком случае, на их стороне стояли многие социалистические партии Европы и их газеты. Однако в русскоязычной информационной жизни солировал в этой кампании новый берлинский орган эсеров. Его успех был, казалось, настолько оглушительным, что даже «Руль» признал изъяны в своей репутации по сравнению с «Голосом России», а это случалось в истории газеты редко:

«...И если мы не пишем по этому поводу воззваний и не шлем телеграмм, то лишь потому, что слишком ясно отдаем себе отчет в последствиях, которые могла бы иметь такая «белая агитация» (курсив мой А.Л.) и как бы она была использована московскими палачами. И щадя московских узников, мы не взываем к этим палачам, требуя пощады»[291].

Специфика столь удачной журналистской тактики «Голоса России» состояла в том, что газета заново спроецировала свое видение задач эмиграции на диалог с Советской Россией. Редакция в проведении линии газеты опиралась, конечно, на политические установки своей партии, но она делала это не догматично, с максимальным учетом положения русского беженства в условиях сближения принимающих его стран с Советской Россией.

Со времен редакторства П.Н. Милюкова[292] руководство каждого нового состава редакции «Голоса России» давало собственную трактовку названия газеты, формулируя одновременно новые задачи. Группа В.М. Чернова их видела так:

«Значительная часть русской интеллигенции не поняла революции, этой великой непреоборимой стихии, которой нельзя смешивать ни с ее отдельными преходящими конкретными формами и приемами, ни тем более с ее отдельными калифами на час. Не поняв ее, она не нашла себе в ней надлежащего места. Не найдя места, оказалась выброшенной за борт жизни. И теперь не живет, а прозябает в особенности на отмелях эмиграции.

Это грозит ей величайшей опасностью: окончательного духовного отрыва от России.

[...]Восстановить эту надорванную жизненно необходимую связь будет одной из главных практических задач нашей газеты. Не мы придумали ее название «Голос России». Но по существу мы вполне приемлем его. И, опираясь на живую связь с растущей армией политических борцов, которые, загнанные в подполье, поистине героически продолжают там свою работу в невыносимых условиях преследований, гнета и общей разрухи, мы надеемся, что здесь, на страницах нашей газеты, будет звучать, действительно, не голос повисших между небом и землей изгоев русской жизни, а голос подлинной, мятущейся, больной, страждущей, но все же живой и несмотря ни на что творчески работающей России»[293].

Позиции берлинских групп П.Н. Милюкова и В.М. Чернова, несмотря на внешний антагонизм, отражают стадии эволюции одного настроения: осознания необходимости новых, построенных на иной базе, отношений с Советской Россией. Вопрос состоял лишь в формах и пределах сближения.

Концептуальная метаморфоза с «Голосом России» произошла не в один день с передачей его в новые руки. Прежняя редакция в течение нескольких недель до своего ухода писала о возможном сближении позиций берлинских левых кадетов и социалистов. Причина первых шагов к единению не лежала только в сфере финансов[294], как это казалось критически настроенным к «Голосу России» современникам.

«Надо раз навсегда запомнить, объяснял свою позицию «Голос России», остававшийся еще в руках парижских кадетов, что реальная работа нынешних социалистических партий это работа по созданию в России буржуазно-демократического строя. Что на основе его захотят построить разного рода крылечки и башенки по более или менее утопическому плану это не подлежит никакому сомнению. Но не подлежит сомнению и то, что этим невинным делом займутся не только социалисты, но и их противники из буржуазного лагеря. Одна утопия будет направлена налево, другая направо, но жизнь обломает и тех и других»[295].

Подобная тактика сторонников П.Н. Милюкова была известна еще с Кронштадтского восстания. Закономерно, что ей нашлось место и на этот раз, когда осуществлялась идея сотрудничества с эсерами. Но это не означало, разумеется, объединения с ними: редколлегия «Голоса России», прощаясь с читателями, полностью отмежевалась от позиции новых хозяев газеты.

Смена руководства издания имела и внутреннюю логику. Потерпев неудачу в помощи голодающей России в обход большевиков или вопреки их существованию, берлинская общественность приняла участие в политическом воздействии на них. Основные общественные круги русских эмигрантов чувствовали в этом вопросе не затухающую, как прежде, а растущую поддержку общественного мнения Запада. Поставленная задача казалась посильной для граждан русского Берлина города, который от месяца к месяцу, казалось, креп как по-новому возводимая политическая столица эмиграции.

Весной 1922 г. газеты были переполнены сообщениями с нескольких международных конференций, призванных в той или иной мере установить новый порядок в послевоенной Европе. В очень большой мере это касалось углубления интеграции Советской России в послевоенную общеевропейскую жизнь. Возможностей заключенных ранее разрозненных торговых договоров было явно недостаточно для действенных мер. Вставал вопрос о полном признании Советской России, которая со своей стороны заявляла о готовности принять предварительные условия Запада. Среди них главное признание царских долгов. Для выработки конкретных действий по восстановлению Европы созывалась конференция в Генуе, где приняли участие делегации от 34 заинтересованных стран. Основным результатом почти шестинедельной конференции, где каждая страна была представлена на высшем уровне[296], стал созыв другой конференции, на этот раз в Гааге. В прессе начали говорить о провале разового политического урегулирования ситуации в Европе.

Подготовка к Генуэзской конференции (а от нее поначалу ожидались самые смелые решения) принесла результатов больше, чем ее ход. Полномасштабное юридическое признание России хоть и не было скреплено конкретными договорами, но о нем так много говорилось накануне, что оно состоялось в общественном мнении.

Положение в самой Германии[297] в 1922 г. занимает как никогда много места на первых полосах русских газет Берлина. Иногда они затмевали даже новости из России. Послевоенные репарационные платежи[298], более чем обременительные для германского бюджета, создали во второй половине 1922 г. условия для гиперинфляции. 1 марта 1922 г. «Руль» стоил 1,5 марки. 10 сентября газету продавали уже за 10 марок[299]. Ситуация создавала условия дешевизны для тех, ктохранил запасы в твердой валюте. Таких было много среди русских эмигрантов. До начала германской гиперинфляции с беженцами из России в газетах ассоциировалась, как правило, полунищенское существование. Во второй половине 1922 г. русский, проживающий в Берлине, обретает славу скороспелого богатея. Он может в один вечер легко потратить на пустяки деньги, немыслимые для рядового немца. Образ своего рода «нового русского» дает поводы для рассказов. Сюжет мог быть таким: расчетливая немка, недавно познакомившаяся с русским, ждет обещанной ей в подарок броши за 100 тысяч марок. Она договаривается с ювелиром, чтобы тот снизил для ее знакомого цену и тем самым привлек его. Взамен немка обещает вернуть брошь ювелиру, а полученные за нее деньги предлагает поделить между собой. Не подозревая ни о чем, русский покупает на запасенные им средства «подешевевшую» брошь. Но по пути он передумывает отдавать ее героине рассказа и решает вернуться к своей жене, у которой, он вспомнил, в тот день был день рождения. Брошь годилась как подарок. «Иванушка-дурачок» и на этот раз обманул хитрых и рациональных немцев.

Рассказы о беженцах-богатеях вызывали интерес, но печатались в газетах не без ограничений. Случайное богатство гостей в полуразрушенной Германии, к тому же, не откликнувшихся на призывы о помощи голодающим у себя на родине, было темой скорее для укоров и возмущений по поводу пира во время чумы, чем предметом гордости. Беллетристика не отражала всей сложности и даже трагизма истинного положения дел. Остатки привезенных из России денег, сохраненных русскими эмигрантами, как правило, в твердой валюте или драгоценностях, не были бесконечны: пиршество долго продолжаться не могло.

К тому же судьба русской эмиграции в Берлине была во многих отношениях (в том числе, и юридическом) тесно связана с благополучием Германии, финансовая система которой под натиском инфляции обещала рухнуть от малейшего толчка. Судьба Германии в значительной мере находилась в руках стран-победительниц. Требовался немедленный пересмотр графика репарационных платежей. Переговоры об этом продвигались с большим трудом, и их промежуточные результаты были более чем актуальны для русскоязычной прессы.

Германия, кроме того, была больше других европейских держав заинтересована в переустройстве послевоенной Европы. Серьезные надежды возлагались в этом отношении на скорейшее восстановление всей полноты контактов с Советской Россией. На этот вопрос русские газеты Берлина, понятно, не могли смотреть только с позиций принимающей стороны. Тут, как и обычно, требовался особый, эмигрантский, взгляд, но возрастала потребность и в объективной, не искаженной комментариями информации из России.

Эсеры, в отличие от «неотактиков», имели тесные связи с Советской Россией и потому более достоверную информацию о действиях большевистских властей. В этом смысле газета «Голос России», перешедшая в другие руки, изменилась адекватно политической обстановке и новым потребностям читателей.

Свой информационный ресурс новое руководство «Голоса России», разумеется, направило в несколько иное по сравнению с П.Н. Милюковым политическое русло. Ставилась как глобальная задача развенчать большевистскую модель коммунизма, так более конкретная привлечь международное внимание к процессу по московскому делу эсеров. В преддверии дипломатического признания Советской России этот рычаг международного воздействия обещал быть на редкость эффективным. Статус крупных газет изгнания в новых международных условиях возрастал.

Для проведения кампании были хороши все средства. Ее начало имело самые разные проявления. От простой надписи крупным шрифтом над колонтитулом газеты: «Центральный комитет партии социалистов-революционеров отдается на расправу коммунистической партии» до описания ужасов содержания заключенных в большевистских тюремных застенках. Всякий раз читателю давалось понять, насколько тесно дело газеты связано с борьбой за настоящее и будущее России. В отличие от типовых материалов 1921 г. на тему, например, бесчинств Чека[300], статьи в «Голосе России» были на редкость правдоподобны: реальность давала слишком много поводов для достижения поставленной цели. Любые домыслы терялись на фоне достоверных фактов. И в этом газета соответствовала высоте собственного понимания названия «Голос России».

Впрочем, усиление достоверности информации из России наблюдалось повсеместно, не только в газетах эсеров. Одна из причин тому разрешение в начале 1922 г. свободной подписки на советские газеты за рубежом. Официальные издания Советов больше не были библиографической редкостью. А впервые вышедшая в марте 1922 г. лояльная Москве новая берлинская ежедневная газета «Накануне» разрешалась для распространения в Советской России случай беспрецедентный. Газета ставила своей задачей пропаганду сменовеховства, в редакцию даже вошли пятеро из шести авторов одноименного сборника[301]. Н.В. Устрялов, жил, как говорилось, в Харбине и непосредственного участия в издании газеты принять не мог. Поначалу он присылал статьи для «Накануне» почтой. Иногда они перепечатывались из русскоязычных газет Китая.

«Накануне» было единственным германским изданием на русском языке, имеющим собственное представительство в Москве. Это повышало достоверность сообщений газеты, хотя и считалось признаком особых связей с Москвой, что «Накануне», разумеется, категорически отрицало. Вдобавок ко всему газета выходила на русском языке по новой орфографии. Подобную смелость до сих пор мог позволить себе в Берлине только пробольшевистский «Новый мир».

Тем не менее, «Накануне» стремилось сохранить дистанцию с Советами. Это удавалось с очевидным трудом. Уже в первых номерах газета искала наиболее точное объяснение официального приглашения соредактору газеты

Ю.В. Ключникову принять участие в советской делегации на Генуэзской конференции в качестве юридического эксперта. Чуть позднее Ключников и Потехин были приглашены в Москву, откуда они присылали в «Накануне» репортажи о чудесах нэпа и преимуществах жизни россиян в новой России. Позиции обоих авторов «Смены вех» к концу поездки обрели настолько открытые просоветские черты, что они послужили одним из поводов для конфликта с оставшейся частью редакции газеты «Накануне».

Ю.В. Ключников и Ю.Н. Потехин 23 августа 1922 г. были исключены из редколлегии. Но это не вернуло газету на позиции сборника «Смена вех»[302].

Н.В. Устрялов, имя которого было символом книги, становится редким гостем страниц «Накануне». Впрочем, его статьи в этой газете с самого начала выглядели несколько инородно: им неизменно уделялось почетное место, но оно не сглаживало очевидных концептуальных расхождений с позицией «Накануне». В конце концов, в статье Г.Л. Кирдецова, главного редактора «Накануне», промелькнула ссылка на проф. Н.В. Устрялова, где он представлен как один из талантливейших основоположников первоначального «сменовеховства»[303]. Так робко было признано начало открытого размежевания. Между тем, «Накануне» явно двигалось в сторону усиления мотивов возвращенчества. Потехин и Ключников в Москве проделали путь сближения с Советами слишком быстро, но, как выяснилось позднее, все же учитывая направленность эволюции руководимой ими газеты. Термин «национал-большевизм» в этот период стал вновь использоваться теми сменовеховцами, которые считали себя сторонниками первозданного настроения сборника.

Поэтому общественная линия «Голоса России» нагляднее, чем в «Накануне», отображала и обосновывала стремление эмиграции к диалогу с метрополией. Ценилась всякая публикация, дававшая духовную пищу для нового понимания Советской России или поиска в ней «чего-то», по выражению Андрея Белого (в те месяцы активного автора газеты), отразившего в одной из публикаций популярное настроение тех дней:

«Не справишься с химией без лаборатории; чтение учебника не гарантирует навыка в производстве химических опытов; а ведь Россия лаборатория; пребывание в ней исключительно ответственный опыт, который для лиц, не проделавших опыта, утверждение, только. Позвольте же: почему вес атомный азота «14», не «17». «14» все тут. Так «что-то» в России; ты знаешь его, осязаешь его; убедить в нем не можешь; пожалуйте в лабораторию.[...]

До Лавуазье полагали: горение разложение, выделение невидного газа; и звали тот газ флогистоном; в сгоревшей России ее «флогистон» (специфический дух ее) испарился; Россия бездушная, мертвая, движимая лишь процессами разложения.

Но Лавуазье доказал; при горении соединение с газом; так: если собрать перегары (золу, дым, пары, газы), вес увеличится от слияния с «чем-то», иль с кислородом. «Россия распылена, как зола». «Нет, расширена, вес увеличен ее»... Это я утверждаю из опыта, недоказуемого при помощи формул»[304].

На страницах газет, как «Голоса России», так и «Накануне», стали чаще появляться имена литературных знаменитостей из Советской России. Еще в сентябре 1921 г. газета «Руль» со слов недавно приехавшего из России А.М. Ремизова загадочно рассказывала читателям о выдающемся, но не известном эмиграции советском писателе Б.А. Пильняке. Спустя шесть месяцев он подается «Голосом России» в разделе «Критика и библиография» как молодой талантливый русский писатель, основные повести которого уже готовятся для печати в берлинских издательствах[305]. При других обстоятельствах сообщалось, что Б.А. Пильняк привез с собою из Москвы не только свои работы, но и «ряд интересных беллетристических рукописей писателей, живущих в настоящее время в Москве». Так на глазах издательский центр русской культуры перемещался из Москвы в Берлин.

Не могло быть и речи о том, чтобы берлинский русский писатель в прессе подверг своего коллегу из Советской России идеологической критике: позиции сторон к тому времени были давно известны. Публичный спор как средство борьбы с идейным противником в газетах представлялся неуместным и по существу больше неинтересным. Если дискуссии на литературной почве и случались, то они занимали, как правило, место в летописи скандалов, а не культурной хроники. Таким стал, например, визит Сергея Есенина и Айседоры Дункан в берлинский Дом Искусств организации по задумке неполитической, призванной организовывать встречи между советскими и эмигрантскими представителями русской культуры[306]. По требованию Дункан небольшая группа присутствующих затянула «Интернационал». Со стороны части собравшихся раздались свистки, крики «долой». Газеты сдержанно сообщили «о шумном споре», в результате которого часть публики покинула зал[307]. Как видим, даже в этом случае коллизия состояла не в политических ориентирах, но в их символике понятиях скорее эмоционально-ассоциативных, нежели интеллектуальных. Политическая составная любого подобного «спора» была обречена в русском Берлине на бурную, экспансивную и безрезультатную концовку.

Главным же событием литературной жизни Берлина того вечера стал куда более важный факт: крупный советский поэт выступил перед берлинскими литераторами. Творчество С. Есенина с тех пор часто обсуждалось в русских газетах Германии.

Культурные контакты помогали эмиграции воссоздать и перестроить утраченные связи с родиной. Публикация в русскоязычной берлинской газете рассказа молодого М. Зощенко или, например, только начинавшего писать М. Булгакова[308] приближало духовную жизнь Советской России к русскому изгнанию. Разделявшие их препятствия в этом случае начинали казаться условными.

Представители политических движений, декларировавшие те же задачи, ближайшими целями видели какую-либо форму воздействия на Советскую Россию или эмиграцию. В то время, когда искусство объединяло обе части России, представители политических движений предлагали свои точки зрения на происходящее и отвергали противоположные. Таким образом они объективно углубляли внутренний раскол «России вне России». Ирония поры состояла в том, что почти все общественные деятели эмиграции внесли большой вклад и в развитие культуры русского рассеяния. Раскол приходился не только на группы людей, но и на конкретные личности. События в обеих, возможно, даже противодействующих сферах свершались часто на соседних страницах одной и той же газеты.

Подчеркнуть свою литературную значимость, поставить ее на первое место по сравнению с общественной деятельностью было своеобразной модой журналистики Берлина 1922 г. Достаточно вспомнить, как представила себя новая команда «Голоса России» группой литераторов и общественных деятелей. Бесспорно, они имели такое право. Имели его и сотрудники «Накануне» А.Н. Толстой, Р. Гуль и многие другие.

Русский Берлин знаменит интенсивностью общения с метрополией, беспрецедентно тесными и динамичными контактами советских и эмигрантских писателей вопреки их взаимоисключающим взглядам. Для этого были созданы условия. Но они вовсе не означали безмятежности, бесконфликтности этих отношений. Признание масштаба личности того или иного представителя советского спектра русской культуры непросто соседствовало с политическим неприятием ее. Это придавало исключительную хрупкость диалогу. Например, А.Н. Толстому, приехавшему в октябре 1921 г. в Берлин, где он готовил выход «Накануне», а позднее был назначен редактором литературного приложения к нему, удалось сохранить репутацию большого писателя. Он играл заметную роль в различных неполитических встречах. Но это не помешало исключить его, как и всех сотрудников газеты «Накануне», из берлинского общества литераторов и журналистов, которое также считало себя неполитической организацией. Акция обосновывалась тем, что «Накануне» ставило задачей «всюду вносить разложение»[309]. За месяц до этого А.Н. Толстой и два других сотрудника «Накануне» вышли из Парижского союза русских литераторов и журналистов. Решение принималось не без нажима П.Н. Милюкова, возглавлявшего Союз[310].

Разумеется, отрывки из книг А.Н. Толстого не могли появиться, например, в «Руле». Зато печатались рецензии, где признавался большой талант писателя, но обязательно ставился под вопрос его моральный облик:

«Ал. Н. Толстой обладает несомненно крупным и оригинальным изобразительным дарованием. Оно чувствуется в каждой строке. Но он сам, как и его юный Никита, как бы теряется в толпе своих образов. Чрезвычайно характерно, что даже по такому интимному, бесхитростному рассказу, как «Детство Никиты», трудно себе представить, что же такое представляет собою сам этот десятилетний мальчик? У него нет ни одной черты, по которой, встретясь с ним в жизни, можно было бы узнать его, как мы узнаем, например, типы Толстого, Достоевского, Тургенева...»[311].

Об общественной деятельности Толстого, например, творческих вечерах, проведенных в Берлине под его руководством, газета сообщала подробно, но с обязательными иронией и пренебрежением:

«А. Толстой в своем вступительном слове указал на то, что перед публикой продефилируют сейчас хулиганы, каторжники, подлецы, бесшабашные люди и т.п. [...]Русские поэты, музыканты, художники не могут отделиться от современной русской жизни, а она - в достаточной мере безобразная[...]

С развязным видом, в расстегнутой шелковой рубахе и руки в карманах читал свои стихи новое светило «черкес» Кусиков. И поразил всех как своей сильной поэмой «Пугачев», так и покроем модного смокинга «крестьянин» Есенин»[312].

Отчет о встрече завершает естественный для всей статьи комментарий журналиста «Руля»: было скучно.

Схожие интонации по отношению к политическим оппонентам звучали со страниц «Накануне». Там отмечалось, например, что русские писатели в Париже начали кампанию за присуждение Нобелевской премии в 1922 году одному из писателей русского зарубежья. Газета не могла не воспользоваться поводом, чтобы указать на слабость оторванной от родины русской литературы.

«Исключение некоторые отзывы делают лишь для Бунина, превозносить которого вошло нынче у эмиграции в моду, ибо... бунинское изображение русского мужика диким зверем объявляется «высшим достижением художественной правды»[313].

Политика, в той мере, в какой она проникала в литературу, способствовала ее размежеванию. В «Накануне» это проявилось быстро. Оно сумело привлечь на свою сторону многих писателей, живущих в Советской России (А. Ахматова. О. Мандельштам, М. Булгаков, К. Федин, С. Есенин, В. Катаев, Б. Пильняк и др.), а также некоторых литераторов левого крыла в русском зарубежье (А.Н. Толстой, И. Соколов-Микитов, Р. Гуль и др.). Не все они одинаково разделяли идеи сменовеховства, да и склонить их на свою сторону не входило в задачи газеты. Она была заинтересована в максимально широком круге известных авторов с разными общественными взглядами. Публикация их произведений без всяких комментариев в «Накануне» была даже политически более эффектной, чем любые статьи аналитического и пробольшевистского толка. Высокий литературный уровень в любом случае давал выгодный отсвет представительности на проводимые газетой идеи. Редакция, таким образом, не могла не быть заинтересованной в известной самостоятельности литературной и общественно-политической частей своей газеты.

Как бы то ни было, «Накануне» первым среди крупных берлинских газет обособило литературную часть в отдельное приложение, которое впервые вышло к №38 от 12 мая 1922 г. Это не означало, что литература полностью уходила из самого «Накануне». Там тоже публиковались рассказы, повести, стихи. Но в них, как правило, преобладала все же политическая тематика.

Приложение распространялось бесплатно дополнением к основной части газеты. На первой странице перепечатывался даже колонтитул «Накануне». Это обстоятельство, похоже, до сих пор вводит в заблуждение некоторых серьезных исследователей, которые иногда путают саму газету и приложение к ней[314]. В остальном даже внешне, насколько возможно, подчеркивалась высокая степень самостоятельности приложения. Оно имело в два раза меньший формат, чем ежедневный выпуск, и, наконец, другого редактора А.Н. Толстого, о чем сообщалось на первой странице.

Вне зависимости от возможных идейных задач приложения его учреждение было шагом на пути более точного и полного отражения литературной жизни Берлина, становившейся все насыщенней.

Известно, каким бывает «первый блин». Едва успев появиться, литературное приложение к «Накануне», по идее дистанцированное от политики, создало повод для одного из крупных скандалов на политической и этической почве. А.Н. Толстой опубликовал частное письмо К.И. Чуковского к нему. Письмо было выдержано в известном стиле «писем из Москвы». На фоне других писем, какие встречались в берлинской прессе, это казалось даже мягким по содержанию. Но оно было написано Чуковским, и это придавало статье окраску особого доверия. Тем более, письмо появилось в газете, столь тесно связанной с Советской Россией и даже распространяемой и в Советской России. Толстой, видимо, не сумел правильно оценить статус предоставленного ему издания, и не предвидел последствий, в которых ему пришлось каяться.

Каждый может представить реакцию официальной Москвы на такие строки из письма Чуковского:

«...Но, дорогой Толстой, не думайте, что эмигранты только за границей. Когда я в 1917 году пошел по детским клубам читать детям своего «Крокодила» - мне объявили бойкот! [...]Оторванность от России ужасная.

В 1919 году я основал «Дом искусств»; устроил там студию (вместе с Николаем Гумилевым), устроил публичные лекции, привлек Горького, Блока, Сологуба, Ахматову, А. Бенуа, Добужинского, устроили общежитие на 56 человек, библиотеку и т.д. И вижу теперь, что создал клоаку. Все сплетничают, ненавидят друг друга, интригуют, бездельничают эмигранты, эмигранты! Дармоедствовать какому-нибудь Волынскому или Чудовскому очень легко: они получают пайки, заседают, ничего не пишут и поругивают Советскую Власть. В этом-то я вижу Вашу основную ошибку: те, которые живут здесь, еще больше за рубежом, чем Вы. [...]Вся эта мразь недостойна того, чтобы Вы перед ней извинялись или чувствовали себя виноватым»[315].

Нетрудно вообразить и то, как было прочитано послание в писательской среде эмиграции и метрополии. Упреки раздавались, прежде всего, в адрес Толстого, посмевшего вынести на суд публики частные дружеские откровения. Что-либо подобное, рассчитанное, тем более, на сочувствие читателей, было исключено в «немецком» Берлине, этические нормы русской литературной жизни, как и сама литература, тяготели к порядкам, принятым в метрополии. Это прослеживалось гораздо четче, чем в журналистике.

«Или Вы на самом деле трехлетний ребенок, не подозревающий ни о существовании в России ГПУ (вчерашнее ЧК), ни о зависимости всех советских граждан от этого ГПУ, писала Марина Цветаева в открытом письме А.Н. Толстому. [...]Алексей Николаевич, есть над личными дружбами, частными письмами, литературными тщеславиями круговая порука ремесла, круговая порука человечности.

За 5 минут до моего отъезда из России (11-го мая сего года) ко мне подходит человек: коммунист, шапочно знакомый, знавший меня только по стихам.

«С Вами в вагоне едет чекист. Не говорите лишнего».

Жму руку ему и не жму руки Вам»[316].

Крупный писатель мог «учить» другого на страницах газеты«круговой поруке ремесла», кажется, только на русскоязычной «территории» Берлина. Но оправдываться К.И. Чуковскому пришлось как в российской, так и в зарубежной прессе. Отношения Чуковского с упомянутыми в письме писателями, разумеется, охладели[317]. Моральный авторитет А.Н. Толстого тоже ослаб. Особенно это чувствовалось в Москве. «Любопытно отметить, что эта «полемика» первый шаг к общению российских и эмигрантских изданий», иронизировал «Голос России», обобщая результаты всего инцидента[318].

Казалось, так будет выглядеть диалог и в будущем. Но минутные, хоть и памятные происшествия не затмили глобальных процессов, наблюдаемых в прессе русского Берлина. Учась на таких ошибках, в газетах налаживали отношения советские и эмигрантские писательские круги.

Позже литературное приложение к крупному общественно-политическому изданию на русском языке в Берлине станет восприниматься как норма. Первые шаги «Накануне» в этом направлении, омраченные некоторой неуклюжестью героев приведенной истории, не канули в Лету. Но в 1922 г. признаки растущей значимости искусства русского Берлина в газетах проявлялись по-разному.

Андрей Белый встречается в Берлине с Мариной Цветаевой, и в «Голосе России» выходит статья, написанная под впечатлением от недавно вышедшего сборника ее стихов «Разлука». В статье дается стиховедческий анализ. И хотя каждая строка текста пронизана восхищением Цветаевой, ход мысли Белого опирается на специальные термины, усвоение которых требует особого внимания, а возможно, даже и специальной литературоведческой подготовки. Тут нет места политике, нет адаптации текста для масс. А есть только чувство радости за «поэтессу-певицу», которым хотел поделиться Белый.

Статья вошла в классику литературной критики и особым штрихом в биографию Марины Цветаевой. Кроме того, публикация обозначила, как кажется, переломный момент в традиционной рубрике «Литературная неделя» «Голоса России». На полосах газеты, в сущности, подчеркивается, что участие в общелитературном процессе печатное издание ценит выше собственно художественных, литературных открытий.

Прослеживается, конечно, и более четкая грань между эмигрантской политикой и литературой. «Голос России», чувствуя это, демонстративно составил «Литературную неделю» из статей с противоположной направленностью, косвенно или напрямую касающихся процесса по делу эсеров, то есть темы заведомо политической. Это были выдержки из нашумевшей документально-беллетристической книги «Чека»[319], обзоры типов советской прессы. Материалы не вполне соответствовали названию рубрики. Требовалось объяснение, почему газета идет на публикацию под такой рубрикой материалов, в общем далеких от собственно литературной жизни. Привлечь дополнительное внимание к нужной политической теме газете удалось. Связать ее с литературным процессом, что легко получалось прежде, нет. Ближайшие политические задачи были недостаточно глобальны, а заслуживающие внимания новинки литературы находились в стороне от них. Жесткая увязка литературы и политики смотрится рудиментом первых лет эмигрантской жизни. Изменились и потребности читательской аудитории. Эсеровский состав руководства газеты, которому вскоре пришлось попрощаться со своими читателями, уже сетовал на те перемены в эмиграции, которые, казалось, были четко уловлены еще в приветствии:

«И мы существовали бы прочно, если бы современная российская эмиграция не была в громадном большинстве своем такой пестрой и неблагодарной аудиторией если бы типичный ее представитель не был бы только читателем, который почитывает, и потому не заслуживает ничего, кроме писателя, который пописывает»[320].

Руководству «Голоса России», как, впрочем, и А.Н. Толстому в лучших мотивациях его поступка, было непросто привыкать к новым задачам их изданий, ими же самими сформулированными.

Политическая наэлектризованность уходила из сферы литературы. Разрядка в «Голосе России» совершалась больше в антибольшевистских разоблачительных статьях, призванных облегчить участь товарищей по партии в Москве, а также в весьма интенсивной внутриберлинской полемике с пробольшевистским «Новым миром»[321]. Этот спор, наполненный взаимными резкостями, колкостями, выпадами, оказался, тем не менее, совершенно бесплодным, не уточняющим позиции сторон, которые в той ситуации уже не подлежали существенной корректировке. После закрытия «Нового мира» 5 апреля 1922 г. эстафету основного оппонента «Руля» неохотно, но все же приняло «Накануне».

Значение «Руля» в информационной среде Берлина в этот период ослабло. Газете явно не хватало ее соредактора В.Д. Набокова, трагически убитого во время покушения на П.Н. Милюкова. «Руль» переживал глубокую внутриредакционную перестройку и депрессию одновременно, что отразилось на содержании статей. На время со страниц «Руля» исчезает В. Сирин (В.В. Набоков).

В общественно-политическом отношении «Руль» в этот период уделял повышенное внимание Генуэзской конференции. Газета вырабатывала концепцию, выясняла, в какой мере признание Советской России может быть приемлемо представленным газетой общественным течением. Однако сообщения с Генуэзской конференции носили скорее информативный характер, чем аналитический, а оценка Рапалльского договора не внесла существенных коррективов в позицию газеты. Это не обогатило и новыми идеями структуру прессы русского Берлина.

Еще меньше ясности давали упорно повторяющиеся во всех средствах массовой информации слухи о неизлечимой болезни Ленина. Время от времени проходили даже сообщения о смерти вождя. Официальные источники сообщали, что Ленин находится в состоянии сильного переутомления и через два-три месяца вернется к активной работе. Но время шло, слухи обрастали интригующими деталями и все больше походили на правду. В передовой «Голоса России», например, писалось:

«Наряду с известием об ухудшении состояния здоровья Ленина, получены сведения об устранении от всякой политической деятельности и о замене его триумвиратом: Сталин, Рыков, Каменев»[322].

Через две страницы газета возвращалась к теме уже с интересующих ее позиций. Предлагались характеристики возможных преемников Ленина. Об И.В. Сталине писалось так: «Сторонник свирепой политики против социалистов»[323].

Имелись в виду ближайшие результаты подходящего к концу процесса по делу эсеров. И они не заставили долго ждать. «Голос России», как и «Руль» и все издания, сочувствующие осужденным в Москве эсерам, были шокированы суровостью приговора. Большинство подсудимых приговорили к расстрелу с отсрочкой исполнения. О какой-либо форме политического сотрудничества с Советами после такого приговора пришлось забыть даже оптимистам. Вопросы же о будущем культурном партнерстве России и эмиграции только ставились.

Поиск ответов на них велся в формах интеллектуального взаимодействия эмиграции и метрополии. В «Голосе России» всерьез было подвергнуто сомнению укоренившееся в изгнании представление о роли зарубежной русской интеллигенции в русском обществе. Поводом для этого часто выступали публикации в ставших доступными советских газетах и журналах:

«Вопрос об отношениях между эмиграцией и оставшейся в России интеллигенцией неоднократно поднимался в зарубежной печати. В большинстве случаев эмиграцией этот вопрос решался в том смысле, что оставшаяся в России интеллигенция за исключением тех, кто продался большевикам, - мыслит и чувствует так же, как публицисты из «Руля» или «Общего дела». Вот почему особенный интерес приобретают те голоса, которые - теперь все чаще и чаше - доносятся к нам из России.

В №7 «Летописи Дома литераторов»[...] этот вопрос обсуждается в двух статьях. [...]«...Мы хотим рассеять надоевшие нам зарубежные толки о параличе, атрофии, маразме русского общественного мнения и публицистического мышления, ибо мы знаем, что именно в России, внутри нынешних русских границ, зреет и формируется новое общественное мнение, накапливается новая великая сила, благодетельность которой со временем должны будут признать и те, кого теперь она еще путает и раздражает...»

Далее следует важная приписка от редакции:

«Для того, чтобы правильно оценить вышеприведенные рассуждения, надо отметить, что вокруг «Дома литераторов» сгруппировалась та часть литературы, которая являлась наиболее оппозиционной по отношению к коммунистическому режиму и которая в настоящий момент менее всего поддается идеологии «Смены вех»[324].

На сборнике «Смена вех» уже в марте 1922 г. прочно стояло клеймо «возвращенцев». Любую мысль о сближении советской и эмигрантской культур, чтобы она была правильно понята в Берлине, следовало дистанцировать от «сменовеховства».

Неудивительно, что «Накануне» предпочло не акцентировать внимания на действиях большевиков, идущих вразрез их призывам к возвращению: высылке из России в августе-сентябре 1922 г. около 160 известных российских интеллектуалов. Инициатива проведения этой акции, вошедшей в историю как высылка «философского парохода», принадлежала, как известно, В.И. Ленину. Она духовно усилила русскую эмиграцию и интенсифицировала культурный диалог с метрополией.

В берлинской прессе уже через несколько дней после прихода основного «философского парохода» отражались первые дебаты его «пассажира» С.Л. Франка и Л. Шестова. Речь шла о голосе русской философии на новой, берлинской почве. Благодаря новым силам крепли газеты, недавно основанные научные институты.

Через месяц после прибытия в Германию другой «пассажир» «философского парохода» И.А. Ильин в частном письме П.Б. Струве писал: «Я полагаю, что мне и нам (Франку, Бердяеву, Кизеветтеру) вернее, правильнее осесть в Берлине, где русского духовно-культурного очага еще нет, где его надо создать, где для этого уже открыты и разработаны все пути и возможности...»[325]

 

] ] ]

 

В русской колонии Берлина 19191922 гг. шла борьба за будущее России. Какой ее видели изгнанники, которые имели в своих рядах многих лучших представителей русской интеллигенции и дореволюционной политической элиты? Прежде всего по-настоящему открытой для Запада, готовой принять ее изгнанников с пополненными за время «стажировки» за рубежом профессиональными навыками. Кому-то, немногим, удалось вернуться на родину и остаться живым. Берлинские газеты, даже просоветские, вернуться в Россию и продолжать там выходить не могли. Они родились в Германии, которая изначально была для них не родиной, а только изгнанием. Во многом благодаря прессе были налажены контакты между обеими составными русской культуры. Газетам было суждено десятилетия сохранять и оберегать часть культурного феномена под названием русский Берлин.

Рассматриваемый в работе период можно считать кануном новой фазы творческой жизни русской колонии в столице Германии. Период подготовки, предощущения, предчувствия, дебатов, когда в газетах так сложно и противоречиво формировались основные предпосылки и пружины будущего, качественно иного этапа существования в Берлине беженцев из России.

в начало

 

к содержанию << >> на следующую страницу



[1] Allgemeine Rundschau. 19.1922.14, S. 162163. ZU. bei: Volkmam H.-E. Russische Emigration in Deutschland 19191929. Würzburg, 1966. S. 50.

[2] Журнал издавался в Ревеле с 1920 г., а затем, с 1922 по 1923 гг., в Берлине, после чего его издание было перенесено в Прагу, где он выхо­дил до 1929 г. Основными авторами журнала были В. Чернов, А. Керенский и т.д.

[3] Революционная Россия. 1920. №1.

[4] Вопрос об источниках финансирования печатных изданий эмиграции до сих пор остается одним из самых трудно исследуемых вопросов. И это порождает слухи и мифы. Большинство эмигрантов, как известно, не были состоятельными людьми и не могли оплачивать расходы газет из собственных средств. Пример А.И. Каминки, соредактора «Руля», вложившего во второй половине 1920-х немалые личные средства в газету, скорее исключение. Поступления часто исходили от частных и далеких от журналистики людей, живших нередко на других континентах (например, в Соединенных Штатах), благотворительных концертов, благотворительных организаций. Незначительные средства до середины 1920-х гг. выделяли Международный Красный Крест, ИМКА. Марк Раев отмечает, что В.П. Крымов, в прошлом торговый предста­витель кайзерского правительства в Соединенных Штатах, получал де­нежную поддержку от Генри Форда. Братья Гуказовы, магнаты на рынке масла, спонсировали парижскую газету «Возрождение». «В связи с этим, пишет М. Раев, следует исследовать также роль не-русских (Гуказовы были армянами), точнее, русских евреев, которые играли суще­ственную роль в создании контактов и поднятии русских предприятий. Знание о величине вклада немецких евреев в искусство и литературу модернизма (напр., Бруно Кассирер) могут привести к выводу, что русские евреи участвовали в эмигрантской культуре и ее поддерживали».

(Raeff M. Emigration welche, wann, wo? Kontexte der russischen Emigration in Deutschland 19201941. //Schlögel K. (Hrsg.). Russische Emigration in Deutschland 1918 bis 1941. Leben im europäischen Bürgerkrieg. Berlin, 1995. S. 23.). Определенная помощь поступала и от немецких издательских концернов. Издательство «Ullstein Verlag» участвовало в издании газеты «Руль». Впрочем, политика того же издательства была одной из причин закрытия газеты. (См. об этом: Гессен И.В. Годы изгнания. Париж, 1979.) Русские журналисты в первые годы работы в Германии часто испытывали дискомфорт от принятого в этой стране строго коммерческого подхода к газетному делу.

Источники поступления политизированного капитала в русские средства массовой информации прослеживаются с еще большим трудом. Большие средства на пропаганду в Германии выделяла Советская Россия. С большой долей вероятности можно утверждать, что газеты «Новый мир» и отчасти «Накануне» выходили на советские деньги. Однако неопровержимых доказательств этого пока не найдено: в любом случае деньги перечислялись не напрямую. Часть средств в редакцию газеты «Накануне» поступала, например, от немецких фирм, занимавшихся торговлей с Советской Россией. Производился ли при торговых операциях прямой учет трат на советскую газету? ответ на этот вопрос можно найти далеко не всегда. Рычаги опосредованной поддержки газет имели и правительства стран Антанты, и лидеры антибольшевистского движения.

[5] В журналистских кругах он известен под псевдонимом Баян. С 1933 г. печатался в издававшейся в Берлине фашистской русскоязычной газете «Новое слово»

[6] В Союзе журналистов//Время. 1920. №122.

[7] Подробности убийства Николая II //Время. 1920. №113

[8] Гессен И. Годы изгнания. Париж, 1979. С. 35.

[9] Набоков в те годы, как известно, только начинал публиковаться. Позднее он благодарил И.В. Гессена, главного редактора газеты «Руль», за возможность печататься в его газете и за отеческую снисходительность к его ранним произведениям. В начале 1920-х гг. В.В. Набоков не был известен в писательских кругах. Зато имя его отца, В.Д. Набокова, пользовалось популярностью в эмиграции настолько, что сын неизбежно оказывался в тени имени своего родителя. Это обстоятельство вынудило молодого В.В. Набокова публиковаться только под псевдонимами.

[10] Luther A. Russen in Berlin, in: Illustrirte Zeitung Nr. 4080, 1922, S. 111. Zit. bei: "Schlögel K. Berlin: "Stiefmutter unter den russischen Städten." S. 246. Статья была написана в 1922 г. Однако все в ней сказанное в такой же мере характеризует и газеты 19191920 гг.

[11] Голос России. 1919. 18 февраля. №1.

[12] Шевченко И. "В зеркале последнего десятилетия"//Журн. Звезда. 1992. №10.

[13] Гельсингфорс шведское название города Хельсинки (Финляндия).

[14] Одно из трех крупнейших европейских информационных агентств тех лет, наряду с агентством Рейтер (Великобритания) и Гавас (Франция).

[15] Ныне г. Таллин (Эстония).

[16] Ныне г. Каунас (Литва).

[17] Руль. 1920. №15. Газета издавалась с 1920 по 1931 гг. Ее основными авторами были: И.В. Гессен, А.И. Каминка, В.Д. Набоков, В.В. Набоков (Сирин), позднее Ал. Дроздов.

[18] Голос России. 1919. №40.

[19] Роковое противоядие//Руль. 1919. №4.

[20] Призыв. 1919. №79. Газета выходила с 1919 по 1920 гг. Как пра­вило, не публиковала фамилий или псевдонимов авторов публикаций.

[21] Гессен И. Годы изгнания. Париж, 1979. С. 155.

[22] Голос России. 1919. №60. Газета выходила с 1919 по 1922 г.г. Среди ее авторов были: Ал. Дроздов, А.С. Ященко, Максим Горький, Саша Черный, Игорь Северянин и т.д.

[23] Голос России. 1919. №40.

[24] Голос России. 1920. №280.

[25] Газеты: Новый мир. Свободные мысли. Что делать?!; Журналы: Высший монархический совет. Врачебное обозрение. Голос эмигранта, Жар-птица, Знамя, Русская книга. Социалистический вестник. Сполохи, Театр и жизнь.

[26] Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж-Москва, 1996. С. 27

[27] Руль. 1921. 2 марта. №88.

[28] Руль. 1921.16 марта. №100.

[29] Неудивительно, что имидж любой эмигрантской газеты в таких условиях базировался, как правило, на принадлежности к тому или иному оттенку в политическом спектре.

[30] Голос России. 1921. 22 января. №18.

[31] Руль, 1921. 27 февраля. №86.

[32] Руль. 1921. 1 января. №39.

[33] Иванов Федор. «Мысли на ходу»//Голос России. 1921. 6 января. №4.

[34] В тексте изображена буква.

[35] Кожевников П. Дешевая Америка// Руль. 1921. 2 апреля. №113

[36] Новый мир. 1922. 30 января. №1

[37] Газета была основана знаменитыми эсерами В.М. Зензиновым, В.И. Лебедевым, О.С. Минором, Е.Е. Лазаревым и др.

[38] Голос России. 1921. 4 февраля. №29.

[39] Голос России. 1921. 4 марта. №600.

[40] Руль. 1921. 18 февраля. №78.

[41] Руль. 1921. 5 мая. №140.

[42] Ветте В. Образы России у немцев в XX в. О состоянии исследований.//Россия и Германия. Вып.1. М., 1998. С.227.

[43] Новый мир. 1921. 6 февраля. №7.

[44] Новый мир. 1921. 8 февраля. №8.  

[45] Новый мир. 1921. 6 апреля. №55.

[46] Rimsha H. Rußland jenseits der Grenzen 19211926. Ein Beitrag zur russischen Nachkriegsgeschichte. Jena, 1927.

[47] Семья Набоковых, например, жила за счет постепенной продажи фамильных драгоценностей Елены Набоковой матери писателя: ей удалось спасти почти все свои украшения. На деньги, вырученные от продажи ее жемчужного ожерелья, можно было оплатить два года учебы в Кембридже Владимиру Набокову и его брату Сергею. (Urban Т. Vladimir Nabokov - Blaue'Abende in Berlin. Berlin/1999. S.50)

[48] Милюков П. Наша позиция//Голос России. 1921. 5 августа. №728.

[49] В некоторых изданиях последних лет распространилось мнение о полной упорядоченности вывоза этой армии с территории России. Журнал «Посев», например, в специальном выпуске за 1997 г. «Коммунистический режим и народное сопротивление в России 19171991» пишет: «15 ноября (1920г А.Л.) Врангель в полном порядке (курсив мой А.Л.) эвакуирует из Крыма 145 тыс. военных и Гражданских лиц на 126 судах в Турцию». Берлинские же издания 1920-х гг., освещая, а затем и вспоминая эти события, называли их не иначе как «Крымская трагедия», рассказывали о жутких условиях переезда. Например, в статье «Крымские ужасы», опубликованной в «Руле», рассказывалось о докладе бывшего члена Государственной Думы В.Ф. Фельц-Фейна о последних крымских событиях: «Все суда и суденышки, а их было всего около 200, были переполнены беженцами. На пароходе «Саратов» их было около 11000 человек. Было так тесно, что нельзя было присесть. Не было никакой возможности раздавать из кухни пищу голодавшим беженцам. Они умирали и кончали самоубийством». Позднее, правда, в «Руле» было публиковано опровержение начальника бюро русской печати Н. Чебышева, что в действительности все было не так страшно. Оказывалось, что «ни одного случая голодной смерти на пароходах, пришедших из Крыма, не было» и что «все трудности продовольствования беженцев, нахлынувших в количестве 150 тысяч человек внезапно в Константинополь, благодаря усилиям французского командования и общественных организаций были преодолены». Однако ни о чем близком к упорядоченности, конечно, в те годы не говорили.

[50] Так называлась у эмигрантов в тот период эвакуация из Крыма армии Врангеля.

[51] Руль. 1921. 26 января. №58; 1921. 28 января. №60. и т.д.

[52] М. Гофман немецкий генерал (с 1920г. в отставке), один из известных сторонников интервенции в Россию.

[53] Голос России. 1921. 26 января. №21.

[54] По поводу одного интервью//Время. 1921. 3 января. №131.

[55] Оценка состояния общества по специфике газеты подтверждает допустимость аналогичного подхода и к русской колонии в Берлине.

[56] Cajus. Новые задачи эмиграции//Время. 1921. №139.

[57] По данным газеты «Голос России» (1921. 8 января. №6), основанным на «сведениях представителей Красного Креста или различных беженских комитетов», на 1 ноября 1920 г. русские беженцы распределились в Европе следующим образом:

Польша…………...1000000

Германия…………..560000

Франция…………...175000

Австрия……………..50000

Константинополь…..50000

Италия………………20000

Чехия…………………1000

Норвегия……………..1000

[58] См.: Струве Г. Русская литература в изгнании. С. 32.

[59] Лери. Берлинская болезнь//Руль. 1921. 6 марта. №92.

[60] Голос России, иногда Руль.

[61] Дроздов Ал. Раздорники// Время. 1921. 16 мая. №151.

[62] Там же.

[63] Политическое управление Балтийского флота. Аббревиатура взята из документа.

[64] Троцкий имеет в виду сообщение La Matin, 13 fevrier, 1921. «Из Петрограда сообщают, что ввиду последних волнений кронштадтских матросов военные большевистские власти принимают целый ряд мер, чтобы изолировать Кронштадт и не дать просочиться в Петроград красным солдатам и морякам кронштадтского гарнизона.

Доставка продовольствия в Кронштадт приостановлена впредь до Новых приказаний. Сотни матросов арестованы и отправлены в Москву, по-видимому, для расстрела».

На основании прежде всего этой информации Троцкий предсказывал возможность восстания.

[65] РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 109. Д.89. Л. 11. Копия//Кронштадт 1921. Документы о событиях в Кронштадте весной 1921 г. Составление, введение и примечания В.П. Наумова, А.А. Косаковского. М., 1997. С. 48.

[66] «Десятый съезд РКП(б). Март 1921 года». Стенографический отчет. М., 1963. С. 33,

[67] «Правда». 1921. 16 марта.

[68] См.: Яров С. Кронштадтский мятеж в восприятии современников (по неопубликованным документам)//3венья. Исторический альманах. Вып. 2. М.- СПб, 1992.

[69] Об этом можно судить по документации, предоставленной в распоряжение Троцкого и опубликованной в кн.: Кронштадт 1921. Документы о событиях в Кронштадте весной 1921 г. Составление, введение и примечания В.П. Наумова, А.А. Косаковского. М., 1997. С. 1745.

[70] ЦА ФСБ РФ Ф.1. Оп.5.Д.271. Л.38. Л.ЗЗ. Л.31. Л.ЗО. Л.23. Л.20.//Русская военная эмиграция 20-х 40-х годов. Документы и материалы. Том I. Книга первая. Так начиналось изгнанье. 19201922 гг. Книга вторая. На чужбине. М., 1998. С. 2123.

[71] Карр Э. История Советской России. Книга 1: Том 1 и 2. Большевистская революция. 19171923. Пер. с англ. М., 1990. С. 613.

[72] Текст информации: «В ночь на 28 февраля в Петербург прибыли сильные кавалерийские части с фронта. По последним полученным здесь известиям, часть петербургского гарнизона, по-видимому, разоружена, часть держится по-прежнему нейтрально, и только воспитанники советских училищ активно против рабочих». (Голос России 1921. 3 марта. №599.)

[73] См.: Русская военная эмиграция 20-х40-х годов. Документы и материалы. Т. 1. Так начиналось изгнанье. 19201922 гг. Кн. 1,2. М., 1998.

[74] Из газет//Голос России. 1921. 8 февраля. №579.

[75] К началу 1921 г. вероятность освобождения Красной Армией бывших русских территорий на Дальнем Востоке считалась очень высокой.

[76] Лери. Китайские тени//Руль. 1921. 10 февраля. №71.

[77] Руль. 1921. 27 февраля. №86.

[78] Однако о новом витке беспорядков в Москве и России газеты писали в передовых статьях уже 2 марта на следующий день после известных событий в Кронштадте. То есть информация в редакцию поступила в день начала событий. «Снова в который уже раз? пронеслись по Европе сенсационные слухи о совершившемся в Москве перевороте. Немало русских эмигрантов провело, наверное, снова тревожную ночь: одни в страхе и ужасе, другие в трепете радостных упований» (Голос России. 1921. 2 марта. №598.)

«Красин поехал в Лондон с полномочиями, Копп приехал с полномочиями, в Стокгольме чествуют Керженцева, и в этот момент, когда, как в «Свадьбе Кречинского», все готово для торжества, вдруг… сорвалось!

Повторяем: возможно, что и теперь большевики задавят восстание, хотя характер последних сообщений заставляет предполагать, что вряд ли это им удастся», почти ликовал по поводу возможного срыва подписания торгового договора с Англией и продолжения той же работы в других странах (Руль 1921. 2 марта. №88). В том же номере в статье «Интервенция» говорилось о возможном решающем шаге московских рабочих.

[79] Голос России. 1921. 30 марта. №620.

[80] О степени спроса на информацию из России и порождаемых им вымыслах можно судить по заключению сотрудника аппарата Ленина, готовившего для него подбор газетных публикаций в зарубежной прессе о Кронштадтском восстании: «Никогда[...], ни в какое время не было в западноевропейской печати такой вакханалии лжи и такого массового производства фантастических измышлений о Советской России, как за последние две недели». (В.И. Ленин. ПСС. Изд. 5. Т. 43. С. 123.)

[81] Балтийское море//БСЭ Изд. 3. Т. 2. М., 1970. С. 586. См. также: Брокгауз и Эфрон. Энциклопедический словарь. Т. XXXVI. СПб, 1902. С.22.

[82] Преступное равнодушие//Руль. 1921. 9 марта. №94.

[83] Первая помощь//Руль. 1921. 9 марта. №94.

[84] Голос России. 1921. 11 марта. №606.

[85] Руль. 1921. 11 марта. №96.

[86] Одесса в руках революционеров//Голос России. 1921. 30 марта. №620.

[87] Щетинов Ю. История России. XX век: Учебное пособие. М., 1998.С.131.

[88] С 13 марта по 4 августа 1921 г. газета выходила за подписью В.П. Крымова, довольно известного и состоятельного журналиста и писателя дореволюционной России.

[89] Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж-Москва, 1996. С.94,

[90] См.: Литературная энциклопедия русского зарубежья. 19181940. Периодика и литературные центры. М., 2000. С. 104.

[91] В последнем, дополненном и исправленном, издании книги Г.П. Струве эта ошибка устранена.

[92] Это обвинение прозвучало со страниц немецкой газеты «Дойче Тагесцейтунг», где утверждалось, что «Голос России» «пользуется материальной поддержкой Вигдора Коппа». (См.: Голос России. 1921. 17 апреля. №636.)

И если на такого рода высказывания среди «своих» было принято реагировать лишь публикацией при случае материала аналогичного содержания (см. выше), то в «коренной» газете эта же информация выглядела истиной и воспринималась как вынос сора из избы. Вопрос репутации эмигрантов у немцев был одним из болезненных: «Как ни нелепо звучало это утверждение для русских читателей, все же была, несомненно, опасность, что германское общественное мнение, мало информированное в русских делах, могло быть введено в заблуждение подобными слухами». (Там же.) Поэтому судебное разбирательство было неизбежным и носило принципиальный характер.

Судебный иск был подан за несколько месяцев до прихода В.П. Крымова в «Голос России», однако газета под новым руководством опубликовала извинения, не заостряя внимания на происшедших переменах.

[93] Голос России. 1921. 16 марта. №610.

[94] Трущенко Е. Голос России//Литературная энциклопедия русского зарубежья. 1918-1940./Т.2. Периодика и литературные центры. М., 2000. С. 104.

[95] Голос России. 1921. 16 марта. №610.

[96] Рулю//Голос России. 1921. 6 июля. №702.

[97] Подобное описание мартовских событий 1921 г. в Берлине сохранилось и в трудах официальных советских историков. Ср.: «Партизаны наносили полиции и войскам удар за ударом. Движение солидарности с пролетариатом Средней Германии охватило Берлин, Гамбург и другие районы. Однако руководство социал-демократии и профессиональных союзов сделало все возможное, чтобы затормозить это движение». Всемирная история в десяти томах. Т. VIII. М., 1961. С. 147.

[98] «Сенсация»//Руль. 1921. 14 марта. №101.

[99] См., напр.: Время. 1921. 4 апреля. №144.

[100] Жизнь в России//Время. 1921. 16 мая. № 51

[101] Голос России. 1921. 22 марта. №615.

[102] Там же.

[103] См.: Время. 1921. 4 апреля. №144. Примечательно, что некоторые слова Троцкого, вероятно, при переводе из западных изданий, смягчены газетой в соответствии с ее представлениями о происходящем в России. «Правда», в данном случае более авторитетный источник, цитировала эту же часть интервью так: «[...] события, подобные Кронштадтскому мятежу, совершенно (курсив мой, А.Л.) неизбежны и повторятся, вероятно, не раз (курсив мой А.Л.)» (Правда от 16 марта 1921 г.//Кронштадт 1921. Документы о событиях в Кронштадте весной 1921 г. М, 1997. С. 211.)

[104] На бумаге блокада была снята еще в конце 1919 г. Прорывом блокады явились мирные договоры, заключенные Советской Россией с окраинными балтийскими государствами. Но они, эти государства, играли лишь транзитную роль. Торговля с Западной Европой осуществлялась на полуконтрабандных началах. Предпосылки для законной внешней торговли Советской России появились лишь с подписанием 16 марта 1921 г. торгового договора с Англией и 6 мая с Германией.

[105] Торжество Коппа//Руль. 1921. 26 апреля. №133.

[106] Новый мир. 1921. 6 апреля. №55

[107] Cajus. Недоказанное//Время. 1921. 25 апреля. №147.

[108] Руль. 1921. 10 апреля. №120.

[109] Эволюция большевизма//Руль. 1921. 15 июня. №173.

[110] Отельные эмигранты, занявшиеся торговлей с Советской Россией, редким исключением автоматически переводились в разряд предателей русского рассеяния: большевики не сотрудничали со своими идеологическими противниками, только вот с такими «предателями».

[111] Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж-Москва, 1996. С.30.

[112] С эмигрантского фронта//Новый мир. 1921. 5 мая. №79.

[113] Новое пятно на солнце//Новый мир. 1921. 5 апреля. №54.

[114] Выражение Ал. Дроздова.

[115] Дроздов Ал. Без завтрашнего дня//Время. 1921. 9 мая. №149. Полный текст статьи см. во втором разделе.

[116] Крымов Вл. Госсиановы функции //Голос России. 1921. 9 апреля. № 629. Месячный интервал, последовавший за этой публикацией до «Без завтрашнего дня» (см. выше), в данном случае не играет решающей роли и не может характеризовать разные стадии развития одного и того же чувства. За этот месяц не произошло событий, которые могли бы повлиять на оценку происшедшего (на подписание 6 мая торгового соглашения между советским правительством и Германией газета смогла отреагировать только в номере от 16 мая.

[117] См: Голос России. 1921. 15 апреля. №634.

[118] Библиография. Д.С. Мережковский. 14 декабря. Париж, 1921-Книгоизд. Русская Земля//Руль. 1921. 12 июня. №171.

[119] Так в тексте.

[120] Vox. Ссора. Два мнения//Время. 1921. 11 апреля. №145.

[121] Там же.

[122] «Практические требования» могли заключаться в том, чтобы обязать русских эмигрантов строить отношения с представительством (ненавистной и отвечающей взаимностью) советской власти в Берлине.

[123] Советско-германский договор//Руль. 1921. 10 мая. №143.

[124] Речь идет не только о русской эмиграции. На протяжении веков процесс не был односторонним. В тот же период (20-е гг.) Германия была очень обеспокоена положением своих граждан «русских немцев», выезжавших из Германии в течение предшествующих двух веков, как правило, по религиозным мотивам. Русские газеты в Берлине публиковали много информации на эту тему.

[125] В немецкоязычных газетах факт подписания договора подавался без комментариев. На фоне внутренних событий, связанных с оплатой огромных послевоенных обязательств, возложенных на Германию Антантой, это событие проходило как незначительное.

[126] Cajus. Русско-германский договор//Время. 1921. 16 мая. №150.

[127] Дроздов Ал. Без завтрашнего дня//Время. 1921. 9 мая. №149. См. сноску №115.

[128] Cajus. Русско-германский договор//Время. 1921. 16 мая. №150.

[129] Там же.

[130] Голос России. 1921. 10 мая. №654.

[131] Соловьев С.М. Публичные чтения о Петре Великом //Сочинения в восемнадцати книгах. Книга XVIII. M., 1995. С.15.

[132] Время. 1919. №20

[133] Убийство делегации. Время. 1921. 25 апреля. №147.

[134] Имеется в виду Всероссийский Чрезвычайный Комитет.

[135] 10 месяцев в Бутырской тюрьме //Руль. 1921. 8 апреля.

[136] Одна из отличительных особенностей мифа в литературе. См.: Аверинцев С.С. Мифы. БСЭ. Изд. 3. Т. 16. М. 1974. С. 342.

[137] Ныне г. Каунас (Литва).

[138] Так в тексте.

[139] Голос России. 1921. 19 июня. №688.

[140] Разумеется, это не значит, что названные персонажи вымышлены. Латыш Мага фигурирует и в книге «Чека», выпущенной годом позднее в Берлине, в других изданиях.

[141] Время. 1921.20 июня. №155.

[142] Троцкий Л. Моя жизнь. Берлин, 1930. Т.2. С. 143, 149, 152.

[143] Там же. С.145. Троцкий отнес их и нескольких серьезных коммунистов, «чтоб заполнять бреши», к «резерву» поезда наравне с Небольшим запасом сапог, кожаных курток, медикаментов, пулеметов, биноклей, карт, часов и всяких других подарков.

[144] Маленький фельетон. Письмо из Москвы //Новый мир. 1921. 1 июня.

[145] Новая сенсация//Руль. 1921. 3 июня.

[146] Дроздов Ал. Без завтрашнего дня //Время. 1921, 9 мая. См. сноску №115.

[147] Там же.

[148] Иванов Федор. Литература в эмиграции//Голос России. 1921. 2 апреля. №623.

[149] Время. 1921. 4 апреля. №144. Достоверность передачи информации определить не удалось. Архив редакции газеты «Труд», а также РГБ указанным номером газеты не располагают. Однако общая линия газеты сводилась к показу наиболее гуманных действий большевиков. Сообщая о карательных действиях по отношению к кронштадтцам, газета сообщала о возможном расстреле лишь 3 наиболее активных участников восстания.

[150] Массовое самоубийство в Тамбовской губернии //Руль. 1921. 7 июня.

[151] Позднее газета писала, что это событие имело, по всей видимости, религиозные мотивы. Однако политическая подоплека всех сообщений из России при первом прочтении исключала подобный мотив самосожжения.

[152] Голос России. 1921.19 июня.

[153] Самосожжение// Руль. 1921.19 июня.

[154] Голос России. 1921. 18 июня. №687.

[155] Plusquamperfektum – грам. предпрошедшее время в латинском языке.

[156] За внешним равнодушием прессы к происходящему на родине в этот период, как мы видели в предыдущих главах, тоже стоял поиск контактов с Россией. Обострение «эмигрантской тоски» газета «Руль» красноречиво сравнивала с Хаосом: «Тоска – великий показатель, ощущение того изначального Хаоса, который еще находится за нашим миром, за всем видимым.

Бог, строя мир, боролся с Хаосом, и вместе с Богом борется с Хаосом наше строительство жизни, наша мысль, наше созидание». (Руль. 1921. 10 июня. №169.)

[157] Голос России. 1921. 1 июня. №672.

[158] Ольденбург С. Долг перед Россией //Руль. 1921. 21 мая. №152.

[159] Время. 1921. 4 июля. №157.

[160] В 1926 г. в Берлине насчитывалось уже 140 русских таксистов //Dodenhoeft B. "Laßt mich nach Rußland heim". S. 16. В Берлине начала 20-x гг. только появлялись регулируемые перекрестки: дорожное движение тогда, конечно, не сравнить с сегодняшним. «Русская таксистская колония» занимала в столице Германии 20-х гг. монопольное положение.

[161] Время. 1921. 18 июля. №159.

[162] Газеты Берлина с удовольствием перепечатывают сообщения советских изданий (своего рода «Письма из Берлина») об ужасах берлинского бытия, вероятно, чтобы научиться радоваться тому малому, что было у оставшихся в России. Пропагандистские приемы позволяют судить прежде всего о самом противнике и его образе жизни: «Дают в Питере фунт хлеба, а там (в Берлине – А.Л.) три четверти, да и то иногда картошкой, иногда фасолями, иногда чем-нибудь другим. Как-то раз выдавали вместо хлеба брюкву». (Голос России. 1921. 22 июля. №716.)

[163] Голос России. 1921. 24 июля. №718.

[164] Слово «денационализация» используется в ненормативном значении и в современной переводной литературе по русской эмиграции. Возникшее как калька, оно обрело позднее новый, очень важный для беженцев оттенок по сравнению со словом «ассимиляция». П.Е. Ковалевский формулирует различие так: «Первая (денационализация – А.Л.) есть вхождение в новую нацию, принятие ее строя и лояльное отношение к стране, гражданами которой становятся прибывшие; вторая (ассимиляция – А.Л.) стремится к утере новыми гражданами своего национального облика, превращению людей, похожих на местное население («симилис» – подобный, похожий), так как никогда пришельцы из другой страны, как бы они ни стремились быть подобными местным жителям, не будут признаны таковыми коренным населением. Русские, принявшие даже подданство и прожившие в стране десятки лет, оставались для местного населения чужими или, в лучшем случае, русскими, а чаще только «грязными иностранцами (саль этранже)». (Ковалевский П.Е. Зарубежная Россия. История и культурно-просветительская работа русского зарубежья за полвека (1920–1970). Париж, 1971. С. 36.) Значение этих слов устоялось позднее. В начале же 1920-х гг. в прессе Берлина денационализацией часто называли ассимиляцию и наоборот.

[165] Голос России. 1921. 13 апреля. №631.

[166] Голос России. 1921. 20 апреля. №637.

[167] Голос России. 1921. 16 июня. №685.

[168] См., напр.: Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. М., 1996. С. 187.

[169] Впрочем, пик интенсивности литературной жизни россиян в Берлине наблюдался несколькими месяцами позднее, и специфика ее зависимости от политической жизни была иной.

[170] Голос России. 1921. 3 августа. №726.

[171] Ландау Г. Завершение //Руль. 1921. 4 августа. № 216.

[172] ГАРФ. Ф. 5882. Оп. 1. Д.4.

[173] Милюков П.Н. Наша позиция. //Голос России. 1921. 5 августа. №728.

[174] Однако из советской России русская эмиграция смотрелась как хорошо организованная и сплоченная сила, которую часто ставил в пример своим коллегам В.И. Ленин. «В некоторых отношениях мы должны учиться у этого врага, – говорил он на III конгрессе Коммунистического интернационала. – Эти контрреволюционные эмигранты очень осведомлены, великолепно организованы, хорошие стратеги, и я думаю, что систематическое сравнение, систематическое изучение того, как они организуются и как пользуются тем или иным случаем, может оказать сильное воздействие на рабочий класс. [...]Русская буржуазия за последние годы потерпела страшное поражение. Существует старое крылатое слово о том, что разбитая армия многому научается. Разбитая реакционная армия многому научилась, прекрасно научилась. Она учится с величайшей жадностью, и она действительно добилась больших успехов». (В.И. Ленин. Доклад о тактике РКП 5 июля. ПСС. Изд. 5. Т. 44. С. 40.)

[175] См., напр.: Schlögel K. (Hrsg). Der Große Exodus. Die russische Emigration und ihre Zentren 1917 bis 1941. S. 247.

[176] Голос России. 1921. 2 августа. №725.

[177] Руль. 1921. 2 августа. №214.

[178] Свое мнение об этом расколе имел еще за месяц до разбираемых событий даже В.И. Ленин. Не уставая подчеркивать уважение к своему политическому противнику П.Н. Милюкову, он в июле 1921 г., имея в виду, скорее всего, «новую тактику», отмечал: «Кадеты защищают «Со­веты без большевиков», так как они хорошо понимают положение и так как они надеются поймать на эту удочку часть населения. Так говорят умные кадеты. Не все кадеты, конечно, умны (курсив мой – А.Л.), но часть их умна и почерпнула некоторый опыт из французской революции. Лозунг сейчас таков: борьба против большевиков какой угодно ценой, во что бы то ни стало». (В.И. Ленин. Доклад о тактике РКП 5 июля. ПСС. Изд. 5. Т.44. С.53.)

[179] Самосохранение //Руль. 1921. 3 августа. №215.

[180] Руль. 1921. 23 июля. №206.

[181] Руль. 1921. 20 августа. №230.

[182] Согласно Версальскому мирному договору, в марте 1921 г. в Верхней Силезии был проведен плебисцит, в ходе которого 60 процентов населения высказалось за то, чтобы Верхняя Силезия осталась в составе Германии.

Организация плебисцита стала результатом компромисса между правительством Франции, заинтересованном в отторжении этой территории от Германии и ее ослаблении, и правительством Англии, не желавшим видеть Францию сверхдержавой послевоенной Европы, а потому выступавшим за сохранение целостной территории Германии.

Уже в мае, после оглашения результатов плебисцита, в Верхней Силезии начались народные волнения. Население этой части Германии, имевшее неопределенный статус, нуждалось в срочной экономической помощи.

Волнения постепенно улеглись, однако в октябре 1921 г. Антанта все же согласилась передать Польше примерно третью часть территории Верхней Силезии.

[183] Подробнее о газете «Кройццейтунг» см.: Вороненкова Г.Ф. Путь длиною в пять столетий: от рукописного листка до информационного общества. Национальное своеобразие средств массовой информации Германии. М, 1999. С. 127, 129, 133.

[184] Руль. 1921. 4 августа. №216.

[185] ГАРФ. Ф.5882. Оп. 1. Д.4.

[186] По этому же принципу происходило и развенчание оппонентов в этом деликатном вопросе. Обращение к эмиграции Д.С. Мережковского, выразившего, по меньшей мере, нечеткое отношение к вопросу ликвидации голода, интерпретировался «Голосом России» в таких словах: «Дайте умереть умирающим, – страшно, но честно. История так и записала бы, что когда народ умирал с голоду, Д.С. Мережковский искал «религиозный смысл того, что происходит теперь в России».

Нет, Д. Мережковский прямо об этом не говорит. [...]Но из каждой строчки письма для нас, умеющих читать по-русски, сквозит это черствое, холодное, бездушное: «не давайте, все съест Ленин». И когда немецкая официозная газета (Deutsche Allgemeine ZeitungА.Л.), печатая письмо Мережковского, замечает, что из него «не следует, однако, делать вывода, что помогать голодным не надо», то это не доказательство художественного бессилия художника Мережковского. Его намек художественно ярок, и он отлично понят. Это - скрытая форма презрительного упрека немца русскому за беспредметное мудрствование перед лицом умирающего родного народа. Газета великодушно набрасывает плащ на наготу слов Мережковского». (Голос России. 1921 г. 19 августа. №740.)

[187] Цит. по: Руль. 1921. 11 августа. №222.

[188] «Новое время» – широко известная умеренно-либерально «благонамеренная» петербургская газета, которую в течение многих лет, начиная с 1876 г., издавал А.С. Суворин.

[189] Руль. 1921. 12 августа. №223.

[190] Трущенко Е. Голос России //Литературная энциклопедия русского зарубежья. 1918-1940./Т.2. Периодика и литературные центры. М., 2000. С. 105.

[191] Милюков П.Н. Наша позиция //Голос России. 1921. 5 августа. №728.

[192] Руль. 1921. 28 июля. №210.

[193] Схематичное разделение на «веру или неверие», согласимся, бросает неоправданную тень на оппонентов П.Н. Милюкова. «Руль» заведомо не мог согласиться с тем, что «верит» в свой народ меньше «Последних новостей» или «Голоса России».

[194] Заметка, скорее всего, и написана В.Д. Набоковым, ведшим в «Руле» полемику с П.Н. Милюковым. Набоков не изменил своим прежним идеалам и, похоже, имел моральное право критиковать своего бывшего покровителя.

[195] Голос России 1921. 9 августа. №731.

[196] Милюков П.Н. Полемика В.Д. Набокова. //Голос России. 1921. 14 августа. №736.

[197] Набоков Влад. Прежний и Новый. //Руль. 1921. 16 августа. №226.

[198] См., напр.: Руль. 1921. 21 августа. №231.

[199] Последние новости. 1921. 22 августа.

[200] Избави Бог нас от друзей наших //Руль. 1921. 27 августа. №236.

[201] Руль. 1921. 30 августа. №238.

[202] С. Яблоновский (Потресов)//Руль. 1921. 25 августа. №234.

[203] Там же.

[204] Там же.

[205] Там же.

[206] Neues Konversation-Lexikon/Ed. H. J. Meyer. Hilburghausen, 1866. Bd. 13. S. 894. Цит. по: Ветте В. Образы России у немцев в XX в. //Россия и Германия. Вып. 1. М., 1998. С. 228.

[207] Meyers Großes Konversation-Lexikon. Leipzig Wien, 1907. Bd. 17. S. 276–277. Цит по: там же.

[208] Ветте В. Образы России у немцев в XX в. //Россия и Германия. Вып. 1. М., 1998. С. 228.

[209] Х.-Э. Фолькман, обозревая интересы газеты «Руль», справедливо отмечал, что газета не искала покровительства ни у немцев, благосклонно настроенных к России, ни у немецкого правительства. Газета не была и выраженно франкофильской (в противоположность П.Н. Милюкову, не скрывавшему симпатий к Антанте), наибольшее значение она придавала максимально возможной объективности и информативности новостей, а также тактическим соображениям по отношению к принимающей стране (курсив мой – А.Л.) (Volkmann H.-Е. Russische Emigration in Deutschland... S. 56). Эта особенность также могла повлиять на тональность публикаций «Руля».

[210] Ремизов Алексей. Встреча//Ремизов А.М. Огонь вещей. М., 1989. С. 492–493.

[211] Там же.

[212] Там же.

[213] В современных немецких исследованиях более распространено разделение эмиграции и ее прессы по признаку их отношения не к России, но к Германии и Антанте. (См. об этом: Schlögel K. (Hrsg). Der Große Exodus... S.241).

[214] С. Литовцев (Поляков). Эмиграция и народ //Голос России. 1921. 9 августа. №731. Полный текст статьи см. во втором разделе.

[215] Pipes R. Struve, liberal on the Right, 1905–1944. Cambridge, Massachusetts and London, 1980. p. 331.

[216] Фактически он был закрыт тремя днями раньше – 27 августа 1921 г. Информация до Берлина даже на такую важную тему доходила слишком долго.

[217] Карр Э. История Советской России. Кн. 1: Том 1 и 2. Большевистская революция. 1917–1923. Пер. с англ. М, 1990. С. 152–153.

[218] Эмигрантская пресса, как известно, внимательно читалась руководством страны Советов. Г.В. Жирков, современный исследователь журналистики русского зарубежья, подтверждая этот факт, ссылается на «Отчет отделения распределения литературы (Агитпропотдела ЦК РКП(б) за июнь и с 1 по 15 июля 1921 года». В нем говорится, что русская зарубежная периодика поступала по особым каналам регулярно и немедленно рассылалась во все городские комитеты. (Подробнее об этом см.: Жирков Г.В. Между двух войн: журналистика русского зарубежья. 1920–1940 годы. СПб, 1998. С.49.)

[219] Руль. 1921. 25 августа. №234.

[220] И.В. Гессен. Годы изгнания. Париж, 1979. С. 144.

[221] Тревожные вопросы//Руль. 1921. 3 сентября. №242.

[222] Там же.

[223] Голос России. 1921. 2 сентября. №752.

[224] Это отнюдь не значит, что описанное в газетах не соответствовало российской действительности. Здесь мы рассматриваем лишь журналистскую технологию подачи новостей.

[225] «Футруга»//Руль. 1921. 21 августа. №231.

[226] Руль. 1921. 6 сентября. №244.

[227] Жуть//Руль.1921. 4 сентября . №243.

[228] Об этом свидетельствует фраза из самой речи: «Комиссары объявили по деревням, что помощи из-за границы не приходится ждать, другие государства находятся в руках буржуев, которые хотят, чтобы Россия умерла с голоду...»

[229] Выражение А. Блока.

[230] ГАРФ. Ф. 5856. Оп. 1. Д. 157.

[231] Алданов М. Федор Сологуб - Заклинательница Змей – роман, изд. «Слово», 1921//Голос России. 1921. 14 августа. №736. Примечательно, что спустя два месяца В.И. Ленин в газете «Правда» дал на удивление похожую по использованному приему рецензию на книгу А. Аверченко «Дюжина ножей в спину революции». Назвав книгу «высокоталантливой», но написанной озлобленным «почти до умопомрачения» белогвардейцем, он отмечает: «Когда автор свои рассказы посвящает теме, ему неизвестной, выходит нехудожественно. [...]3лобы много, но только непохоже [...]Зато большая часть книжки посвящена темам, которые Аркадий Аверченко великолепно знает, пережил, передумал, перечувствовал. [...]До настоящего пафоса, однако, автор поднимается лишь тогда, когда говорит о еде. Как ели богатые люди в старой России, как закусывали в Петрограде – нет, не в Петрограде, а в Петербурге – за 14 с полтиной и за 50 рублей и т.д. Автор описывает это прямо со сладострастием: вот это он знает, вот это он пережил и перечувствовал, вот тут уже он ошибки не допустит». (Ленин В.И. ПСС. Изд. 5. Т. 44. С. 249–250.)

[232] Алданов М. О будущем//Голос России. 1921. 21 августа. №742. Полный текст статьи см. во втором разделе

[233] Голос России. 1921. 14 августа. №736.

[234] Там же.

[235] Голос России. 1921. 16 августа. №737.

[236] Дроздов Ал. Блок //Время. 1921. 22 августа. №164.

[237] Бытовое явление//Время. 1921. 26 сентября. №169.

[238] Речь, конечно, идет о А. Ахматовой, которая действительно в это время работала в институте библиотекарем.

[239] А.М. Ремизов о нынешнем Петрограде//Голос России. 1921. 27 сентября. №773.

[240] Из беседы с А.М. Ремизовым//Руль. 1921. 27 сентября. №262.

[241] См.: Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж-Москва, 1996. С.33.

[242] Набоков Вл. Мы и они//Руль. 1920. 2 декабря. №14. Полный текст статьи см. во втором разделе.

[243] Столица русской эмиграции//Время. 1921. 26 сентября. № 169.

[244] Еще о ренегатах//Руль. 1921. 11 ноября. №300

[245] Так назвал немцев В.В. Набоков в «Других берегах», желая, по-видимому, подчеркнуть исключительную изолированность русской колонии Берлина от основной его части. Однако газетные материалы говорят о том, что контакт большинства эмигрантов с немцами был все же более тесным, чем это может показаться при чтении воспоминаний писателя.

[246] Яковлев Ал. О немцах //Время. №159, 18 июля 1921 г.

[247] Алданов М. Отрывки//Голос России. 1921. 2 сентября. №752.

[248] В.И. Ленин летом 1921 г. высказывает мнение, что русская эмиграция (буржуазия) теперь стоит на высоте западноевропейского развития. (Ленин В.И. Речь на Ш Конгрессе Коммунистического интернационала. ПСС. Изд. 5. Т.44. С. 40–41)

[249] Дроздов Ал. Погромы//Время. 1921. 15 августа. №163.

[250] Руль. 1921. 9 октября. №273.

[251] Руль. 1921. 14 октября. №277.

[252] Так в тексте.

[253] Руль. 1921. 13 октября. №276.

[254] Голос России. 1921. 14 октября. №788.

[255] Руль. 1921. 15 сентября. №252.

[256] Руль. 1921. 11 ноября. №300.

[257] Цит. по: Письмо из Лондона//Руль. 1921. 9 ноября. №298.

[258] Жирков Г.В. Между двух войн: журналистика русского зарубежья (1920–1940 годы). СПб, 1998. С. 60.

[259] На суд широкой общественности «новая тактика» была вынесена, понятно, несколькими месяцами позднее, с приходом П.Н. Милюкова в «Последние новости». См. об этом главу пятую наст, раб.

[260] Последние новости. 1922. 28 июля.

[261] Струве П.Б. По существу (III)//Руль. 1921. 6 июля. №191. Полный текст статьи см. во втором разделе.

[262] Там же.

[263] Шамфор. «Изречения». Цит. по: Флобер. Лексикон прописных истин. Собрание сочинений в пяти томах. Т. I. -M., 1956. С. 313.

[264] Устрялов Н.В. Яркий основоположник сменовеховства. В 1917 г. возглавлял калужскую организацию партии кадетов. Руководил Бюро печати правительства Колчака в 1918–1920 гг. На момент выхода сборника «Смена вех» (это название закрепилось позднее за всем течением) жил в Харбине (Китай). Статьи, вошедшие в сборник, были опубликованы в 1920 году в книге «В борьбе за Россию» и в русскоязычной газете Харбина «Новая жизнь». В 1935 г. вернулся в СССР. В 1937 г. приговорен к расстрелу по обвинению в сотрудничестве с японской разведкой.

[265] Письмо Н.В. Устрялова П.П. Сувчинскому. ГАРФ. Ф.5783. Оп.1. Д. 312, ЛЛ. 108–108 об. Цит. по: Политическая история русской эмиграции. 1920–1940 гг.: Док. и мат. Учебн. пособ. Под ред. А.Ф. Киселева. М, 1999. С.203. В том же году Н.В. Устрялов высказался в одной из статей еще более определенно: «Как я и опасался, впечатление (от сменовеховского движения – А.Л.) весьма плачевное. Познакомился непосредственно и очень обстоятельно с историей течения, его внутренними пружинами и внешними проявлениями, его эволюцией, похожей на вырождение. Печальная, нескладная картина. Несомненно, в начале перспективы сменовехизма были достаточно благоприятны и почва для него (курсив мой – А.Л.) достаточно благодатна. Пражский сборник всерьез всколыхнул эмиграцию, довольно шумно отозвался и в России. С ним считались, он имел успех. Он приобрел уже широкий базис. Но руководящая группа так поспешно и несолидно «соскользнула влево», так безотрадно утратила самостоятельный облик, что скоро дотла растеряла всякое влияние в интеллигентских кругах и всякое внимание со стороны самой Советской власти. [...]Сменовеховцы, превратясь в накануневцев, («Накануне» – газета сменовеховцев, выходившая в Берлине с 1922 по 1924 гг. Проводила идеологию, близкую к большевистской. Подробнее см. об этом ниже – А.Л.) стали коммуноидами: этот выразительный термин я слышал в Москве и от спецов, и от коммунистов. И те, и другие произносили его с несколько презрительной иронией». (Там же. С. 221.)

[266] Примечательно, что Н.В. Устрялов здесь не скрывает возможной идейной связи его позиции с некоторыми течениями германской общественной мысли. Однако в самом сборнике «Смена вех», в том числе и в статье Устрялова, национал-большевизм не упоминается ни разу. Это дало М. Агурскому (См.: Агурский М. Идеология национал-большевизма. Париж, 1980. С. 62.) повод для предположения, что Устрялов и его единомышленники желали избежать дополнительного указания на немецкое влияние. Возможно, в этом разгадка, почему сменовеховство не вошло в историю как «национал-большевизм». Не исключено, что именно П.Б. Струве в «Руле» несколько раз повторяет это слово с целью подчеркнуть его первоначальное значение. Позднее он перепечатывает эту статью в «Русской мысли».

В генеалогии сменовеховства, по всей видимости, действительно присутствует немецкий национализм. Сотрудничество коммунистов и крайне правых националистов не было редкостью в послевоенной Западной Европе, там это обрело массовый характер раньше, чем в России. В Италии в некоторые периоды фашисты охотно принимали в свои ряды коммунистов. Германская коммунистическая партия в 1918 г. выступала с инициативой сотрудничества с правыми. Однако эта идея была подвергнута резкой критике со стороны К. Радека. М. Агурский полагает, что тогда Радек впервые и применил слово «национал-большевизм». Год спустя, в 1920 г., это же слово использовал Ленин в работе «Детская болезнь левизны в коммунизме».

«Так или иначе, – продолжает М. Агурский, – но осенью 1920 года он (национал-большевизм – А.Л.) становится популярным и в кругах русской эмиграции, причем не только сам термин, но и то движение, которое он отражал» (Там же С. 62–63). Однако преувеличивать иностранное влияние на сменовеховство, по всей видимости, не следует. Оно послужило лишь одним из импульсов. Известно, что на Устрялова не меньшее влияние оказали воззрения русского философа и писателя В.Ф. Одоевского.

[267] Струве П. По существу (III)//Руль. 1921. 6 июля. №191. См. сноску №261.

[268] Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж-Москва, 1996. С. 36.

[269] На обложке книги было написано: «Статьи Петра Савицкого...», а не сборник статей указанных авторов. Возможно, этим также подчеркивались многочисленные разногласия между авторами.

[270] Чебышёв Н. Активный сотрудник популярной парижской русскоязычной газеты «Возрождение».

[271] Возрождение. 1925. 23 июня, 21 июля; 1927. 16 февраля.

[272] Руль. 1921. 4 сентября. №243.

[273] Не похоже ли это на трактовку П.Е. Ковалевским понятия «ассимиляция»? См. сноску №164 к главе пятой наст. работы.

[274] Руль. 1921. 7 сентября. №245.

[275] В 1921 г. слово «национализм», разумеется, не имело того негативного оттенка, какой обрело во время Второй мировой войны и в послевоенные годы.

[276] Delius R. Deutschland und die Genies der Fremde. Stuttgart, 1915. S. 3, 1011.

[277] Ebenda. S. 12.

[278] Гете И.В. Об искусстве. М, 1975. С.543.

[279] Речь идет о сменовеховстве и евразийстве как об общественных течениях. П.Б. Струве в приведенной выше цитате из статьи указывает на русскую неэмигрантскую почву как на источник идейной базы сменовеховства. См. сноску №261.

[280] Примечательно, что евразийство и сменовеховство зародились не в среде европейской газетной полемики. Они являют редкий случай, когда импульс новым общественным течениям дали не газеты, а книги.

[281] Кожевников П. Диссиденты//Голос России. 1922. 21 января.

[282] Ленин В.И. Речь на Всероссийском съезде транспортных рабочих. ПСС. Изд. 5. Т.43.С. 139–140.

[283] ГАРФ. ф. 7506. Оп. 1. Д.13. Л.92.

[284] Слова принадлежат Дон Аминадо, поэту, сотруднику «Последних новостей». Цит по: Седых А. Далекие, близкие. М, 1995. С. 155.

[285] Этот лозунг сполна использован пропагандистской машиной, и потому несколько утратил свой смысл: под Каноссой почему-то механически подразумевалась Россия. Глеб Струве писал: «Наиболее умный из сменовеховцев, Н.В. Устрялов [...]мыслил сменовеховство не столько как поход в Каноссу, сколько как своеобразный вариант тактики троянского коня» (Струве Г.П. Русская литература в изгнании. Париж-Москва, 1996. С. 37.) Между тем, выражение «пойти в Каноссу» восходит к 1077 г, когда произошла встреча римского папы Григория VII с отлученным от церкви и низложенным германским императором Генрихом IV, который три дня в одеждах кающегося грешника простоял у стен Каноссы – замка, где находился папа, – в ожидании приема. Получив прощение, Генрих IV продолжил борьбу с папой. «Идти в Каноссу» стало означать соглашение на унизительную капитуляцию, хотя на самом деле поход Генриха IV в Каноссу был лишь политическим маневром, напоминающим обманную тактику греков с троянским конем.

[286] О том, насколько тесно были связаны эти источники с советской властью, до сих пор ведутся споры. Опубликованные архивные материалы дают противоречивые сведения на этот счет.

А.Н. Толстой в открытом письме Н.В. Чайковскому писал: «Газета «Накануне», «заведомо издающаяся на большевистские деньги», как Вы пишете, – на самом деле издается на деньги частного лица, не имеющего никакой связи с нынешним правительством России. [...]Основным условием моего сотрудничества было то, что «Накануне» – не официоз». Накануне. 1922. 14 апреля.

[287] В Берлине в конце 1921 и начале 1922 гг. появилось более 40 новых русскоязычных журналов, альманахов и газет.

[288] Милюков П.H. Наша Позиция //Голос России. 1921. 5 августа. №728.

[289] По эмигрантской, а также раннеэсеровской традиции (эсеры в первые годы работы в России, как известно, не имели общепринятой программы. Их взгляды отображали позиции отдельных газет) новые хозяева «Голоса России» избегали точных названий типа своей политической платформы. В.М. Чернов, В.М. Зензинов, знаменитые эсеры, предпочитали использовать для обозначения собственных позиций названия подконтрольных им изданий и имена классиков русской литературы: «Нам не для чего при выступлении специально рекомендоваться нашей аудитории, потому что мы не являемся незнакомцами и дебютантами ни на литературном, ни на политическом поприще.

Именами Белинского, Герцена, Чернышевского, Добролюбова, Лаврова и Михайловского – если говорить только о русских – определяется наша идейная генеалогия.

С начала революционной эпохи мы не прекращали говорить с на­шими читателями – то в газете «Сын Отечества» и его разноименных продолжениях, то на левом крыле «Русского Богатства», то в журнале «Заветы», то в «Деле Народа», то в заграничных «Революционной Рос­сии» и «Воле России». (От новой редакции «Голоса России»//Голос России. 1922. 22 февр. №897.) Новые сотрудники редакции были в той же статье названы группой «литераторов и общественных деятелей», из чего следовало, что газета была намерена усиливать свою роль в крепнущей литературной жизни русского Берлина.

[290] Роковая поддержка//Руль. 1922. 23 марта. №411.

[291] Две меры, два веса// Руль. 1922. 19 марта. №408.

[292] С приходом группы П.Н. Милюкова в «Голос России» название газеты понималось так: «Мы хотели бы подчеркнуть, что не имеем претензий выдавать наш зарубежный орган за голос России. Не здесь, не на чужбине – подлинный «голос России». Он, придавленный, звучит там, На порабощенной и смертельно измученной родине [...]Наша задача чутко прислушиваться к этому голосу, понять его и служить ему верным эхом за границей». (Голос России. 1921. 5 августа. №728.)

[293] От новой редакции «Голоса России»//Голос России. 1922. 22 февраля. №897.

[294] Группа П.Н. Милюкова формально объясняла свой уход из «Го­лоса России» исключительно материальными затруднениями. «Вследствие значительного увеличения стоимости издания и ведения газеты, – отмечалось в прощальной публикации, – редакция лишена материальной возможности возобновить договор (с издательством «Голоса России» – А.Л.) на новых условиях. (От редакции//«Голос Россию). 1922. 19 февраля. №896.)

В период резкого роста темпов инфляции в Веймарской республике весной 1922 г. почти все газеты Германии оказались в критическом финансовом состоянии.

В выгодном положении оказывались те, кто финансировался не из германских источников. Покупка и содержание немецкой газеты в те месяцы не требовали больших материальных затрат в твердой валюте. Такими деньгами располагала, по всей видимости, группа эсеров. Однако уход группы П.Н. Милюкова только по финансовым соображениям вызывал удивление у современников: многим казалось тогда, что деятельность левых кадетов финансируется напрямую Антантой.

[295] Среди филистимлян//Голос России. 1922. 7 февраля. №885.

[296] От Советской России, например, в Генуе ждали лично Ленина. По состоянию здоровья он поехать не смог. Делегацию представлял Чичерин, но Ленин оставался ее председателем.

[297] Германия, как известно, уже в первые дни после открытия Генуэзской конференции подписала в итальянском курортном городке Рапалло под Генуей 16 апреля 1922 г. отдельный договор с Советской Россией о полном восстановлении дипломатических отношений. Этот факт подавался в прессе как прелюдия к другим сенсациям. Позднее, когда стало ясно, что ожидания не оправдались, договор оценивался как давно запланированная и прогнозируемая акция, которая несопоставима с масштабом ожиданий от Генуэзской конференции.

[298] В бюджете Германии на 1922 г. планировалось 70,2% отвести репарационным выплатам при 1,8% расходов на армию и флот и 3,6% на общегосударственное управление. (На Лондонской конференции 1921 г. державы-победительницы установили сумму германских репараций в 132 млрд. золотых марок.)

[299] Динамика цен на газету «Руль» развивалась таким образом:

1 марта 1922…………………….1,5 марки;

1 апреля 1922…………………....2 марки;

1 июня 1922………………….…..3 марки;

1 июля 1922………………….…..4 марки;

27 августа 1922……………….….6 марок;

1 сентября 1922……………….…8 марок;

10 сентября 1922…………….…10 марок;

1 ноября 1922……….……...…...15 марок;

8 ноября 1922……….……...…...20 марок;

6 декабря 1922…………….....….40 марок;

19 января 1923…….………....….80 марок;

11 февраля 1923………………..200 марок;

1 апреля 1923……………....…..300 марок;

1 июля 1923…………………...1000 марок;

28 июля 1923…………….....…4000 марок;

15 августа 1923……..…….....40000 марок;

4 сентября 1923………...…...50000 марок;

18 сентября 1923…….......1000000 марок;

30 сентября 1923……...…5000000 марок;

21 октября 1923…….....200000000 марок;

26 октября 1923……..1000000000 марок;

4 декабря 1923…...200000000000 марок.

[300] Об этом см. статью под названием «Чека» во втором разделе.

[301] Ю.В. Ключников,  С.С. Лукьянов,  Ю.Н. Потехин, С.С. Чахотин, А.В. Бобрищев-Пушкин.

[302] Позднее Ключников и Потехин были восстановлены в составе редакции.

[303] Кирдецов Г. Параллели //Накануне. 1922. 20 июля. №85.

[304] Белый А. О духе России и «духе» в России.//Голос России. 1922. 5 марта. №908.

[305] Голос России. 1922. 15 февраля. №892.

[306] Изначально предполагалось также участие в подобных мероприятиях и немецких интеллектуалов, но это не вошло в традицию. В марте 1922 г. в Доме Искусств выступил Томас Манн с докладом в пользу голодающим России. С российской стороны его приветствовал на немецком языке (по свидетельству очевидцев – чистом немецком) Андрей Белый. Это была первая и последняя встреча, проведенная в Доме Искусств на столь высоком интернациональном межлитературном уровне.

[307] Голос России. 1922. 14 мая. №453.

[308] Писательская известность М. Булгакова началась с «Записок на манжетах», впервые опубликованных в «Накануне».

[309] Исключение сотрудников «Накануне» из Союза журналистов //Руль. 1922 г. 1 июня. № 467.

[310] См. Письмо П.Н. Милюкова гр. А.Н. Толстому, И.М. Василевскому (Не-Букве) и А. Ветлутину: Парижская контрразведка //Накануне. 1922. 27 апреля. №26. Полный текст статьи см. во втором разделе.

[311] Алексей Толстой. Повесть о многих превосходных вещах. Детство Никиты. Геликон. Москва-Берлин, 1922//Руль. 1922. 18 июня. №481.

[312] Голые люди//Руль. 1922 г. 3 июня. №469. Полный текст см. во втором разделе.

[313] Дела литературные//Накануне. 1922. 23 июля. №88. Полный текст см. во втором разделе.

[314] См., напр.: «...Толстой, редактор берлинской газеты «Накануне...» //Саакянц А. Марина Цветаева. Жизнь и творчество. М., 1997. С.302.

[315] Письмо К.И. Чуковского А.Н. Толстому.//Накануне. Лит. прил. 1922. №6.

[316] Марина Цветаева. Открытое письмо А.Н. Толстому//Голос России. 1922. 7 июня. №983. Полный текст письма см. во втором разделе.

[317] См. об этом: Чуковский К.И. Дневник (1901–1929). М., 1991. С. 213, 495–497.

[318] Чуковщина//Голос России. 1922. 19 июля. №1007.

[319] См. ссылку №42.

[320] Итоги//Голос России. 1922. 15 октября. №1085.

[321] После провала кампании помощи голодающим со стороны «белогвардейской» прессы активные призывы к продовольственному содействию России раздавались со стороны «Нового мира». К ощутимым результатам это также не привело.

[322] Уход Ленина//Голос России. 1922. 16 июня. №991.

[323] К уходу Ленина//Голос России. 1922. 16 июня. №991.

[324] Россия и эмиграция//Голос России. 1922. 4 марта. №907. Полный текст статьи см. во втором разделе.

[325] Ильин И.А. Письмо к П.Б. Струве. Берлин. 1922. 3 ноября//Ильин И.А. Собрание сочинений в десяти томах. Дополн. том: Дневник. Письма. Документы (1903–1938). М., 1999. С. 115.

Hosted by uCoz