ОРАТОРСКОЕ ИСКУССТВО ДРЕВНЕЙ ГРЕЦИИ
Похвала Елене
Оправдательная речь по делу об убийстве Эратосфена
Панегирик
Против Ктесифонта о венке
ДЕМОСФЕН (384–322 гг. до Р.Х.)
За Ктесифонта о венке
(485–380 ГГ. ДО Р.Х.)
Горгий был одним из виднейших ораторов своей эпохи. Родом из Сицилии, он прибыл в Афины послом в возрасте 58 лет. Речи Горгия поразили греков чистотой и красотой. Никто из афинян не мог сравниться в ораторском искусстве с этим чужеземцем и никто не владел так искусно аттическим (афинским) диалектом древнегреческого языка, как он. Наибольшую известность принесла Горгию Олимпийская речь, произнесенная в Олимпии, о необходимости совместных усилий в борьбе против варваров персов. К сожалению, эта речь, как и подавляющее большинство других речей Горгия, до нас не дошла. Полностью сохранились лишь две речи, написанные на сюжеты мифов о Троянской войне (1193–1184 гг. до Р.Х.): «Оправдание Паламеда» и «Похвала Елене».
Горгий был не
только выдающимся практиком, но и крупнейшим теоретиком красноречия. Его
стилистические и риторические приемы до сих пор называются горгиевыми (или
горгианскими) фигурами. Кроме того, Горгий одним из первых создал в Афинах школу
красноречия, где за солидную плату обучал ораторскому искусству юношей из богатых
семей.
Похвала Елене[1]
(1) Славой
служит городу смелость, телу – красота, духу – разумность, речи приводимой – правдивость;
все обратное этому – лишь бесславие. Должно нам мужчину и женщину, слово и
дело, город и поступок, ежели похвальны они – хвалою почтить, ежели непохвальны – насмешкой
сразить. И напротив, равно неумно и неверно достохвальное – порицать,
осмеяния же достойное – восхвалять. (2) Предстоит мне здесь в одно и то же время и
правду открыть, и порочащих уличить – порочащих ту Елену, о которой единогласно
и единодушно до нас сохранилось и верное слово поэтов, и слава имени ее, и память
о бедах. Я и вознамерился, в речи своей приведя разумные доводы, снять обвинение
с той, которой довольно дурного пришлось услыхать, порицателей ее лгущими вам
показать, раскрыть правду и конец положить невежеству.
(3) Что по роду
и породе первое место меж первейших жен и мужей занимает та, о ком наша речь, – нет никого, кто
бы точно об этом не знал. Ведомо, что Леда была ее матерью, а отцом был бог,
слыл же смертный, и были то Тиндарей и Зевс: один видом таков казался, другой
молвою так назывался, один меж людей сильнейший, другой над мирозданием царь.
(4) Рожденная ими, красотою была она равна богам, ее открыто являя, не скрыто
тая. Многие во многих страсти она возбудила, вкруг единой себя многих мужей соединила,
полных гордости гордою мощью: кто богатства огромностью, кто рода древностью,
кто врожденною силою, кто приобретенною мудростью; все, однако же, покорены
были победной любовью и непобедимым честолюбьем. (5) Кто из них и чем и как утолил
любовь свою, овладевши Еленою, говорить я не буду: знаемое у знающих доверье получит,
восхищенья же не заслужит. Посему, прежние времена в нынешней моей речи
миновав, перейду я к началу предпринятого похвального слова и для этого изложу
те причины, в силу которых справедливо и пристойно было Елене отправиться в
Трою.
(6) Случая ли изволением, богов ли велением,
неизбежности ли узаконением совершила она то, что совершила? Была она или силой
похищена, или речами улещена, или любовью охвачена? – Если примем мы первое, то не может быть виновна
обвиняемая: божьему промыслу людские помыслы не помеха – от природы не слабое сильному препона, а сильное
слабому власть и вождь: сильный ведет, а слабый следом идет. Бог сильнее
человека и мощью и мудростью, как и всем остальным: если богу или случаю мы
вину должны приписать, то Елену свободной от бесчестья должны признавать. (7)
Если же она силой похищена, беззаконно осилена, неправедно обижена, то ясно,
что виновен похит-чик и обидчик, а похищенная и обиженная невиновна в своем
несчастии. Какой варвар так по-варварски поступил, тот за то пусть и наказан
будет словом, правом и делом: слово ему –
обвинение, право – бесчестие, дело – отмщение. А Елена, насилию подвергшись, родины
лишившись, сирою оставшись, разве не заслуживает более сожаления, нежели поношения?
Он свершил, она претерпела недостойное; право же, она достойна жалости, а он
ненависти. (8) Если же это речь ее убедила и душу ее обманом захватила, то и
здесь нетрудно ее защитить и от этой вины обелить. Ибо слово – величайший владыка: видом малое и незаметное, а дела
творит чудесные – может страх прекратить и
печаль отвратить, вызвать радость, усилить жалость. (9) А что это так, я докажу
– ибо слушателю доказывать надобно всеми доказательствами.
Поэзию я считаю и называю речью, имеющей мерность; от
нее исходит к слушателям и страх, полный трепета, и жалость, льющая слезы, и
страсть, обильная печалью; на чужих делах и телах, на счастье их и несчастье
собственным страданием страждет душа –
по воле слов. (10) Но от этих речей перейду я к другим. Боговдохновенные
заклинания напевом слов сильны и радость принести, и печаль отвести; сливаясь с
души представленьем, мощь слов заклинаний своим волшебством ее чарует,
убеждает, перерождает. Два есть средства у волшебства и волхвования: душевные
заблуждения и ложные представления. (11) И сколько и скольких и в скольких делах
убедили и будут всегда убеждать, в неправде используя речи искусство! Если б во
всем все имели о прошедших делах воспоминанье, и о настоящих пониманье, и о
будущих предвиденье, то одни и те же слова одним и тем же образом нас бы не
обманывали. Теперь же не так-то легко помнить прошедшее, разбирать настоящее,
предвидеть грядущее, так что в очень многом очень многие берут руководителем
души своей представление – то, что нам кажется.
Но оно и обманчиво, и неустойчиво и своею обманностью и неустойчивостью
навлекает на тех, кто им пользуется, всякие беды.
(12) Что же мешает и о Елене сказать, что ушла она,
убежденная речью, ушла наподобие той, что не хочет идти, как незаконной если бы
силе она подчинилась и была бы похищена силой. Убежденью она допустила собой
овладеть; и убеждение, ей овладевшее, хотя не имеет вида насилия, принуждения,
но силу имеет такую же. Ведь речь, убедившая душу, ее убедив, заставляет
подчиниться сказанному, сочувствовать сделанному. Убедивший так же виновен, как
и принудивший; она же, убежденная, как принужденная, напрасно в речах себе
слышит поношение. (13) Что убежденье, использовав слово, может на душу такую
печать наложить, какую ему будет угодно, –
это можно узнать прежде всего из учения тех, кто учит о небе: они, мненьем
мненье сменяя, одно уничтожив, другое придумав, все неясное и неподтвержденное
в глазах общего мнения заставляют ясным явиться; затем – из неизбежных споров в судебных делах, где одна речь,
искусно написанная, не по правде сказанная, может, очаровавши толпу, заставить
послушаться; а в-третьих – из прений философов,
где открываются и мысли быстрота, и языка острота: как быстро они заставляют менять
доверие к мнению! (14) Одинаковую мощь имеют и сила слова для состоянья души, и
состав лекарства для ощущения тела. Подобно тому как из лекарств разные разно
уводят соки из тела и одни прекращают болезни, другие же жизнь, – так же и речи: одни огорчают, те восхищают, эти
пугают, иным же, кто слушает их, они храбрость внушают. Бывает, недобрым своим
убеждением душу они очаровывают и заколдовывают. (15) Итак, этим сказано, что,
если она послушалась речи, она не преступница, а страдалица.
Теперь четвертою речью четвертое я разберу ее
обвинение. Если это свершила любовь, то нетрудно избегнуть ей обвинения в том
преступлении, какое она, говорят, совершила. Все то, что мы видим, имеет
природу не такую, какую мы можем желать, а какую судьба решила им дать. При
помощи зрения и характер души принимает иной себе облик. (16) Когда тело воина
для войны прекрасно оденется военным оружием из железа и меди, одним чтоб себя
защищать, другим чтоб врагов поражать, и узрит зрение зрелище это и само
смутится и душу смутит, так что часто, когда никакой нет грозящей опасности,
бегут от него люди, позорно испуганные: изгнана вера в законную правду страхом,
проникшим в душу от зрелища: представ пред людьми, оно заставляет забыть о
прекрасном, по закону так признаваемом, и о достоинстве, после победы часто бываемом.
(17) Нередко, увидев ужасное, люди теряют сознание нужного в нужный момент: так
страх разумные мысли и заглушает и изгоняет. Многие от него напрасно страдали,
ужасно хворали и безнадежно разум теряли: так образ того, что глаза увидали,
четко отпечатлевался в сознании. И много того, что страх вызывает, мною
опущено, но то, что опущено, подобно тому, о чет сказано. (18) А вот и художники:
когда многими красками из многих тел тело одно, совершенное формой, они
создают, то зрение наше чаруют. Творенье кумиров богов, созданье статуй людей – сколько они наслаждения нашим очам доставляют! Так через
зренье обычно бывает: от одного мы страдаем, другого страстно желаем. Много у
многих ко многим вещам и людям возгорается страсти, любви и желанья.
(19) Чего ж удивляться, ежели очи Елены, телом Париса
плененные, страсти стремление, битвы любовной хотение в душу ее заронили! Если
Эрос, будучи богом богов, божественной силой владеет, – как же может много слабейший от него и отбиться и
защититься! А если любовь – болезней людских
лишь страданье, чувств душевных затменье, то не как преступленье нужно ее порицать,
но как несчастья явленье считать. Приходит она, как только придет, судьбы
уловленьем – не мысли веленьем, гнету
любви уступить принужденная – не воли сознательной
силой рожденная.
(20) Как же можно считать справедливым, если поносят
Елену? Совершила ль она, что она совершила, силой любви побежденная, ложью ль
речей убежденная или явным насилием вдаль увлеченная, иль принужденьем богов
принужденная, – во всех этих случаях нет
на ней никакой вины.
(21) Речью своею я снял поношение с женщины. Закончу:
что в речи сначала себе я поставил, тому верным остался; попытавшись разрушить
поношения несправедливость, общего мнения необдуманность, эту я речь захотел
написать Елене во славу, себе же в забаву.
(459–380 ГГ. ДО Р.Х.)
Лисий снискал непререкаемый авторитет в области судебных речей. Несмотря на учебу риторике в юности, Лисий стал профессиональным оратором только в старости, и то благодаря жизненным невзгодам. Первая речь Лисия «Против Эратосфена, бывшего члена коллегии Тридцати» была направлена против виновника казни брата и оказалась единственной речью, которую оратор произнес лично. Все остальные речи Лисий писал для других, работая логографом. Из более четырехсот его речей сохранилась только десятая часть.
Лисий избегал патетики
Горгия, его речи просты и безыскусны, фразы кратки и симметричны. Впервые в
ораторском искусстве Лисий создал галерею характеров, причем не только
изображаемых лиц, но и говорящих. Ярким примером мастерства Лисия-логографа
является «Оправдательная речь по делу об убийстве Эратосфена», произнесенная
афинянином Евфилетом.
Оправдательная речь по
делу об убийстве Эратосфена[2]
(1) Много дал бы я, судьи,
за то, чтобы вы судили обо мне так же, как о себе, если бы нечто подобное
произошло с вами; и если на мое дело вы посмотрите как на свое собственное, то,
я уверен, каждого из вас случившееся возмутит настолько, что наказание, предусмотренное
законом, вам покажется слишком мягким. (2) Да и не только у вас, но повсюду в
Элладе с этим бы согласились, потому что это – единственное преступление, за которое в
любом государстве, будь оно демократическим или олигархическим, даже последний
бедняк может привлечь к ответу самых видных людей, так что самый ничтожный
простолюдин в этом отношении имеет те же права, что и самый знатный человек:
настолько тяжким всюду считается бесчестие, причиненное таким преступлением.
(3) Поэтому приговор ваш, я полагаю, будет единодушным, и надеюсь, никто из вас
не посмотрит на мое дело пренебрежительно, считая, что такого преступника можно
было отпустить безнаказанным или наказать не слишком сурово. (4) А мне, судьи,
остается только доказать, что Эратосфен соблазнил мою жену, развратил ее,
опозорил моих детей и меня обесчестил тем, что пробрался в мой дом, что это
было единственной причиной моей вражды к нему и что не ради денег, не ради
обогащения или корысти я это сделал, а только затем, чтобы покарать его в
соответствии с законом.
(5) Впрочем, расскажу обо
всем по порядку, с самого начала, честно и правдиво, потому что сейчас для меня
единственное спасение – описать все как было. (6) Когда я женился и привел жену в дом,
поначалу я взял себе за правило не донимать ее чрезмерной строгостью, но и не
давать ей слишком много воли – словом, присматривал за ней как положено. А когда родился ребенок, я
целиком ей доверился, считая, что ребенок – самый прочный залог супружеской верности. (7) Так
вот, афиняне, первое время не было жены лучше ее: она была превосходной
хозяйкой, рачительной, бережливой, старательной. А все беды мои начались со
смертью моей матери. (8) Во время похорон моя жена сопровождала тело покойной,
и тут ее увидел этот человек. А спустя некоторое время он и соблазнил ее:
выследив служанку, ходившую на рынок за покупками, через нее он стал делать
жене предложения и в конце концов погубил ее.
(9) А надо вам сказать,
судьи, что домик у меня двухэтажный, причем наверху, в женской половине, и
внизу, в мужской половине, комнаты расположены совершенно одинаково. Когда у
нас появился ребенок, мать начала кормить его грудью, и, чтобы ей не подвергаться
опасности, спускаясь вниз по крутой лестнице всякий раз, как нужно помыться, я
переселился на верхний этаж, а женщины устроились внизу. (10) Так и повелось,
что жена часто уходила вниз убаюкать ребенка или дать ему грудь, чтобы он не
кричал. Так продолжалось долгое время, но мне и в голову не приходило заподозрить
что-то неладное; я по-прежнему наивно считал свою жену самой честной женщиной в
городе.
(11) Как-то раз я неожиданно
вернулся домой из деревни. После ужина ребенок стал кричать и плакать: как
выяснилось впоследствии, служанка нарочно дразнила его, потому что тот человек
уже находился в доме. (12) Я велел жене спуститься вниз и дать ребенку грудь,
чтобы он перестал плакать. Она сначала отказывалась, делая вид, что очень рада
моему приезду и очень соскучилась по мне. Я уже начал сердиться и велел ей выполнять
то, что приказано, а она говорит: «Это тебе для того нужно, чтобы с нашей
служанкой побаловаться. Ты и раньше, подвыпив, к ней приставал». (13) Я засмеялся
в ответ, а она встает и, уходя, запирает дверь; будто бы в шутку, а ключ
вынимает и уносит с собой. Не придав этому значения и ничего не подозревая, я
крепко заснул, потому что устал с дороги. (14) Утром жена вернулась и отперла
дверь. Когда я спросил, почему ночью внизу скрипели двери, она ответила, что в
комнате у ребенка погас светильник и ей пришлось попросить огня у соседей. Я промолчал,
решив, что так оно и было. Однако мне показалось, что лицо у нее накрашено,
хотя еще не прошло месяца после смерти ее брата. Но и на это я промолчал и ушел
из дому.
(15) Спустя некоторое время,
– а я все еще был в полном
неведении о постигшей меня беде, – подходит ко мне незнакомая старуха. Уже потом до меня дошли слухи, что ее ко мне
подослала другая женщина, соблазненная Эратосфеном: недовольная и даже оскорбленная
тем, что он стал реже посещать ее, она устроила за ним слежку, пока не дозналась
до причины. (16) Так вот, эта старуха, поджидавшая возле моего дома, подходит
ко мне и говорит: «Евфилет, я не хотела бы сплетничать, но человек, который
позорит тебя и твою жену, вместе с тем враг мне и моей госпоже. Так вот, если
ты хорошенько допросишь служанку, которая ходит за покупками на рынок и
прислуживает вам за столом, то сам во всем убедишься. Я говорю об Эратосфене из
Эй: это он соблазнил твою жену, а до нее еще и многих других. На эти дела он
мастер». (17) Сказав это, она ушла, а меня, судьи, как громом поразило; я разом
вспомнил все, что мне раньше казалось подозрительным, – и то, как меня заперли в спальне, и то, что в ту ночь
скрипели обе двери, внутренняя и наружная, чего раньше никогда не случалось, и
то, что лицо у жены было накрашено, – и
чем больше я это припоминал, тем больше укреплялся в своих подозрениях.
(18) Вернувшись домой, я приказал служанке идти со
мной на рынок, но вместо рынка повел ее к одному из моих приятелей и там ей
напрямик объявил, что мне все известно о том, что творится у меня в доме. «Так
вот, – сказал я, –
выбирай одно из двух: или я тебя прикажу выпороть и отправлю на мельницу, где
мучениям твоим не будет конца, или ты во всем честно признаешься и получишь
прощение. Но берегись, если обманешь; лучше все расскажи по-честному». (19)
Сперва она отпиралась: пусть, мол, с ней делают что угодно, только она ничего
не знает, – но когда я назвал ей имя
Эратосфена и сказал, что это он наведывается к моей жене, служанка насмерть
перепугалась, решив, что я знаю не только это, но и все остальное. (20) Тут она
мне бросилась в ноги и, получив от меня обещание, что с ней ничего не сделают,
выложила все начистоту: как после похорон Эратосфен подошел к ней, как она в
конце концов сообщила его просьбу госпоже, как та понемногу поддалась на его
уговоры, как ухитрялась принимать его у себя, как на Фес-мофории, пока я был в
деревне, ходила с его матерью в храм –
словом, рассказала все как было. (21) Выслушав ее, я сказал: «Смотри, никому об
этом ни слова, если хочешь, чтобы я сдержал обещание. Теперь ты должна мне
помочь схватить его с поличным: мне не слова нужны, а доказательства, если дело
обстоит, как ты описала» . (22) И служанка на это дала согласие.
Прошло четыре или пять дней[3]...
как я неопровержимо докажу вам. Но сперва хочу рассказать о том, что произошло
в последний день. Вечером, уже после захода солнца, я встретил на улице своего
друга и товарища Сострата – он возвращался из
деревни. Зная, что у себя дома в такой поздний час он не найдет ничего съестного,
я пригласил его отужинать со мной. Мы пришли ко мне домой, поднялись наверх и
поужинали. (23) Потом он поблагодарил за угощение и ушел, а я лег спать. В это
время Эратосфен и явился: служанка тут же разбудила меня и сказала, что он
здесь. Приказав ей следить за дверью, чтобы не упустить его, я потихоньку
спустился вниз и, выйдя на улицу, отправился созывать друзей и знакомых.
Некоторых я дома не застал, некоторые вообще оказались в отъезде. (24) Ну, а
всех, кого мог, я собрал и повел за собой. В лавочке близ моего дома мы
запаслись факелами и вошли в дом всей толпой, благо наружная дверь была заранее
отперта служанкой.
Вышибив дверь, ведущую в спальню, мы застигли его
прямо в постели с моей женой: те, кто ворвался первым, его застали еще лежащим;
подоспевшие чуть позже видели, как он голый стоял на кровати. (25) Ударом
кулака я, судьи, сбил его с ног, скрутил и связал ему руки за спиной и стал
допрашивать, как посмел он забраться ко мне в дом. Отрицать свою вину он даже
не пытался и только слезно умолял не убивать его, а предлагал откупиться
деньгами. (26) На это я отвечал: «Не я тебя убью, но закон, который ты преступил,
поставив его ниже своих удовольствий. Ты сам предпочел совершить тяжкое преступление
против моей жены, моих детей и меня самого, вместо того чтобы соблюдать законы
и быть честным гражданином».
(27) Итак, судьи, он претерпел именно то, что велит
делать с такими преступниками закон. Его не приволокли с улицы ко мне в дом,
как утверждают мои обвинители, и он не просил защиты у моего очага. Да и как он
мог это сделать, если в спальне я сбил его с ног и связал ему руки, если там
было столько людей, что пробиться через них, не имея ни оружия, ни даже палки в
руках, он не мог? (28) Вы и сами знаете, судьи: нарушители закона ни за что не
признают, что их противники говорят правду, и лживые измышления такого рода им
нужны для того, чтобы настроить слушателей против тех, кто действовал законно.
Прочти же закон. [Читается закон.] (29) Он не отрицал, судьи, своей
вины; он сам признал себя виновным и умолял не убивать его. Он даже предлагал
откупиться деньгами, но на это я не согласился. Я считал, что закон важнее, и
покарал его той карой, которую установили вы сами и которую вы сочли справедливой
для такого рода преступников. Прошу свидетелей подняться сюда. [Читаются
показания свидетелей.] (30) Прочти мне и тот закон, что вырезан на камне по
указу Ареопага. [Читается закон.] Вы слышите, судьи, что сам Ареопаг,
который исстари вершил суд по делам об убийстве, которому и в наши дни
предоставлено это право, постановил в совершенно ясных и определенных выражениях,
что неповинен в убийстве тот, кто покарает смертью прелюбодея, если застигнет
его вместе с женой. (31) В справедливости этой кары законодатель был уверен
настолько, что ее же назначил за совращение наложниц, хотя они не так уважаемы,
как законная жена. Ясно, что если бы имелось большее наказание, он бы его
назначил за совращение супруги, и только потому в том и другом случае он
установил смерть, что за совращение супруги не сумел найти кары более суровой.
Теперь прочти мне вот этот закон. [Читается закон.] (32) Вы слышите,
судьи: закон велит, чтобы всякий, кто совершит насилие над свободным – взрослым или ребенком, уплатил вдвое больше, чем за
насилие над рабом, а ведь сюда относится и насилие над женщиной, в то время как
ее соблазнение карается смертью. Вот, судьи, насколько снисходительнее
законодатель к насильникам, нежели к соблазнителям! (33) Последних он
приговорил к смерти, а первых – лишь к возмещению
ущерба деньгами, исходя из того, что жертва насилия по крайней мере ненавидит
насильника, а соблазнитель настолько развращает свою жертву, что жена к нему привязывается
больше, чем к мужу, отдает ему в распоряжение весь дом, и даже на детей падает
подозрение – то ли они от мужа, то ли
от любовника. Вот почему таким людям законодатель назначил смерть.
(34) Меня же, судьи, законы не только оправдывают, но
даже обязывают привести в исполнение положенный приговор, а уж от вас зависит,
оставаться этим законам в силе или потерять всякое значение. (35) Я думаю, что
для того государства и устанавливают законы, чтобы к ним обращаться в спорных
случаях и выяснять, как следует поступить. Так вот, в моем случае закон велит
потерпевшему наказывать виновных именно так. (36) Надеюсь, вы согласитесь со
мной, иначе прелюбодеям вы обеспечите такую безнаказанность, что даже воры
начнут себя выдавать за распутников, зная, что их не тронут, если они скажут,
что проникли в чужой дом для встречи с любовницей: все будут знать, что с
законами о распутстве можно не считаться, а бояться нужно только вашего
приговора, потому что он все решает в этом государстве.
(37) Заметьте вот еще что, афиняне: меня обвиняют в
том, что служанке я заранее велел пригласить в тот день Эратосфена. Вообще-то,
судьи, я считаю, что вправе любым способом поймать соблазнителя своей жены.
(38) Если бы я велел его пригласить, когда до дела еще не дошло, когда
соблазнитель только начинал обхаживать мою жену, то был бы виноват. Но после
того, как он добился своего, после того, как стал часто бывать в моем доме,
поймать его с помощью какой-нибудь хитрости было бы с моей стороны только разумно.
(39) Но и в этом, заметьте, они лгут. Посудите сами: как я уже сказал, мой друг
и приятель Сострат, которого я повстречал после захода солнца, когда он возвращался
из деревни, ужинал вместе со мной и задержался у меня допоздна. (40) Так вот,
подумайте, судьи: если в ту ночь я готовил Эратосфену западню, что для меня
было удобнее – ужинать в гостях или,
наоборот, привести гостя к себе? Ведь это могло бы отпугнуть Эратосфена от
попытки проникнуть ко мне в дом. Кроме того, неужели я бы отпустил своего
гостя, чтобы остаться одному, без поддержки? Скорее наоборот, я бы его попросил
остаться и помочь мне наказать соблазнителя. (41) И разве не мог я созвать
своих друзей заранее, еще днем, и попросить их собраться у кого-нибудь из
знакомых поближе к моему дому, вместо того чтобы ночью бегать по всему городу,
не зная, кого я застану дома, а кого нет? А ведь я заходил и к Гармодию, и ко
многим другим, понятия не имея о том, что они в отъезде. Некоторые же были в
городе, но отлучились из дома, и я взял с собой только тех, кого смог застать.
(42) Между тем, если бы я все знал заранее, неужели, по-вашему, я бы не
вооружил слуг и не созвал бы друзей? Этим бы я и себя обезопасил, потому что
преступник мог быть вооружен, и его покарал бы при наибольшем числе свидетелей.
Но, повторяю, я ничего не знал о том, что произойдет в эту ночь, и созвал
только тех, кого смог. Прошу свидетелей подняться сюда. [Читаются показания
свидетелей.]
(43) Итак, судьи, вы слышали свидетелей. Теперь
обратите внимание вот на что: была ли у меня хоть какая-нибудь другая причина
враждовать с Эратосфеном? (44) Нет, такой причины вы не найдете. Он не пытался
оклеветать меня, обвиняя в преступлении против государства, и не добивался
моего изгнания из отечества. Он не судился со мной и по частному делу. Он не
знал за мной никаких преступлений, и мне не было нужды убивать его, чтобы
избежать разоблачения. И не потому я это сделал, что мне обещали за это заплатить,
– а ведь некоторые берутся убить человека за деньги.
(45) Не было между нами ни перебранки, ни пьяной драки, ни какой другой ссоры,
потому что до той ночи я этого человека и в глаза не видал. Так чего ради я пошел
бы на такой риск, если бы не претерпел от него самое тяжкое из оскорблений?
(46) И неужели я бы совершил преступление при свидетелях, имея возможность
убить его тайком?
(47) Я считаю, судьи, что покарал его не только за
себя, но и за все государство. Если вы согласитесь со мной, подобные люди поостерегутся
вредить своему ближнему, видя, какая награда их ждет за такого рода подвиги.
(48) А если вы не согласны со мной, то отмените существующие законы и введите
новые, которые будут карать тех, кто держит жен в строгости, а соблазнителей
оправдывать. (49) Так, по крайней мере, будет честнее, чем теперь, когда законы
гражданам ставят ловушку, глася, что поймавший прелюбодея может сделать с ним
что угодно, а суд потом грозит приговором скорее потерпевшему, чем тому, кто,
попирая законы, позорит чужих жен. (50) Именно в таком положении я теперь и
оказался: под угрозу поставлены моя жизнь и имущество только за то, что я
повиновался законам.
(436–ЗЗ8 ГГ. ДО Р.Х.)
Исократ считается
непревзойденным мастером торжественного красноречия. Он происходил из богатого
рода и всю жизнь оставался противником демократии. В речах и письмах Исократа
впервые появляются элементы публицистики, главная тема которой – политическая программа спасения Эллады:
объединение греков для борьбы против персов. Эта программа особенно ярко
выражена в речи «Панегирик», созданной в 380 году до Р.Х.
Исократ никогда не выступал с
речами устно – он предпочитал распространять
их в письменном виде. Таким образом было положено начало письменному
красноречию. Своим творчеством Исократ предвосхитил многие жанры современной
публицистики: например, письмо, памфлет, эссе.
В 392 году до Р.Х.
Исократ создал школу красноречия, которая стала не только крупнейшим
риторическим центром, но и явилась, по сути, прообразом первого университета.
Из этой школы вышли выдающиеся ораторы, историки, полководцы, политические деятели.
Панегирик[4]
(1) Меня всегда удивляло,
что на праздниках и состязаниях атлетов победителю в борьбе или в беге
присуждают большие награды, а тем, кто трудится на общее благо, стремясь быть
полезным не только себе, ни наград, ни почестей не воздают, (2) хотя они более
достойны уважения, ибо атлеты, даже если они станут вдвое сильнее, пользы не
принесут никому, а мыслящий человек полезен всем, кто желает приобщиться к
плодам его мысли. (3) Но, решив с этим не считаться и полагая достаточной
наградой славу, которую мне принесет эта речь, я пришел сюда, чтобы призвать
Элладу к единству и к войне против варваров. Хотя многие, притязающие на звание
ораторов, уже выступали на эту тему, (4) я твердо намерен их превзойти, ибо
лучшими речами считаю такие, которые посвящены самым важным предметам, которые
и оратору дают себя показать, и слушателям приносят наибольшую пользу, а моя
речь, надеюсь, именно такова. (5) Да и время еще не настолько упущено, чтобы
призывать к действиям было уже поздно. Только тогда должен молчать оратор,
когда дело сделано и обсуждать его нет смысла или когда вопрос исчерпан и к нему
нечего больше добавить. (6) Но если дело не сдвинулось с места, так как прежние
выступления оказались неудачны, неужели не стоит потрудиться над речью, которая
в случае своего успеха покончит с междоусобной войной и избавит нас от великих
бедствий? (7) Если бы имелся только один способ высказаться по существу
предмета, было бы излишне докучать слушателям, повторяя сказанное другим; (8)
но так как в речи можно по-разному истолковать одно и то же – великое сделать ничтожным,
малое великим, по-новому взглянуть на события прошлого, а недавние пересмотреть
в свете прежних, –
значит, нужно не избегать предмета, о котором уже говорилось, а постараться его
выразить еще лучше. (9) Дела минувшие знакомы нам всем, но только разумному
человеку дано вовремя извлечь из них урок, правильно понять и ясно выразить их
подлинный смысл. (10) Высокого совершенства достигнут искусства, и красноречие
в их числе, если будет цениться не новизна, а мастерство и блеск исполнения, не
своеобразие в выборе темы, а умение отличиться в ее разработке.
(11) Тем не менее некоторые
порицают тонко отделанные речи, трудные для неискушенного слушателя, но они
заблуждаются, так как речи, исключительные по своим задачам и потому требующие
особой пышности, не отличают от судебных, которые не принято украшать, думают,
что они одни знают надлежащую меру, а тот, кто говорит изобильно и пышно, не
способен выражаться просто и точно. (12) Не стоит и доказывать, что эти люди
хвалят только таких ораторов, которые недалеко ушли от них самих. Меня их
мнение не заботит: я обращаюсь к знатокам, взыскательным, требовательным и
суровым, которые будут искать в моей речи достоинства, каких не найти у
другого, и для них я прибавлю еще несколько слов, прежде чем перейти
непосредственно к делу. (13) Вначале выступающие обычно оправдываются, говоря,
что не успели хорошо подготовиться или что трудно найти слова, соответствующие
важности темы. (14) Так вот, если моя речь окажется недостойной своего предмета
и моей славы, если она не оправдает потраченного на нее времени, и больше того – всей моей жизни, то пусть
меня презирают и осыпают насмешками за то, что, не имея особых дарований, я
взялся за такую задачу. Вот все, что я хотел сказать о себе.
(15) Теперь – о том, что касается всех.
Ораторы, которые говорят, что пора нам прекратить взаимные распри и обратить
оружие против варваров, перечисляя тяготы междоусобной войны и выгоды от
будущего покорения Персии, совершенно правы, но забывают о главном. (16)
Эллинские города большей частью подвластны либо Афинам, либо Спарте, и
разобщенность эту усиливает разница в их государственном и общественном строе.
Безрассудно поэтому думать, что удастся побудить эллинов к совместным действиям,
не примирив два главенствующих над ними города. (17) Если оратор хочет не
только блеснуть красноречием, но и добиться чего-то на деле, он должен убедить
Афины и Спарту признать друг за другом равные права в Элладе, а выгод искать в
войне против персов. (18) Наш город склонить к этому нетрудно: гораздо труднее
убедить спартанцев, ибо они унаследовали от предков необоснованные притязания
на господство в Элладе.
Но если доказать, что эта честь подобает скорее нам, они откажутся от мелочных
препирательств и займутся тем, что для них по-настоящему выгодно. (19) Вот с
чего следовало начинать ораторам: сперва разрешить спорный вопрос, а уж потом
излагать общепризнанные истины. Я буду стремиться прежде всего убедить Афины и
Спарту покончить с соперничеством и объявить войну персам, (20) а если эта цель
недостижима, то по крайней мере я назову виновника нынешних бедствий Эллады и докажу,
что Афины с полным правом добиваются в Элладе первого места.
(21) В любом деле почетное
место принадлежит тем, у кого наибольший опыт и способности, и, несомненно, мы
вправе вернуть себе былое могущество, ибо ни одно государство не имеет такого
опыта сухопутных войн, каким Афины обладают в морских сражениях. (22) А если
кто-то станет возражать и доказывать, что только древность происхождения или
особые заслуги перед эллинами дают право на ведущее место в Элладе, он лишь подтвердит
мою правоту, (23) ибо и в этом, как показывает история, мы не имеем себе равных.
Все признают Афины самым древним, самым большим и знаменитым городом; уже одно
это дает нам право гордиться, но у нас есть еще большие основания для гордости.
(24) Мы не пришельцы в своей стране, прогнавшие местных жителей или заселившие
пустошь, и свой род мы ведем не от разных племен. Нет происхождения благороднее
нашего: мы всегда жили на земле, породившей нас, как древнейшие, исконные ее
обитатели. (25) Из всех эллинов мы одни имеем право называть свою землю
кормилицей, родиной, матерью. Вот каким должно быть родословие тех, кто законно
гордится собою и по праву добивается, ссылаясь на своих предков, первого места
среди городов Эллады. (26) Великие блага нам даровала судьба, а сколько
благодеяний мы оказали другим, станет ясно, если дать самый краткий обзор древнейшей
истории нашего города. Тогда мы увидим, что должны быть благодарны Афинам не
только за их военные подвиги, но и за саму возможность существовать, имея свою
землю и государственность. (27) Меньшие заслуги Афин, которых обычно не
замечают и не помнят, я даже не стану упоминать и назову только самые важные, о
которых говорят и знают всюду и везде.
(28) Прежде всего, наш город
дал людям то, что составляет их первейшую потребность, и хотя это предание
похоже на вымысел, напомнить его я считаю нелишним. Когда Деметра, странствуя в
поисках Коры, пришла в Аттику, то, желая отблагодарить наших предков за услуги,
о которых слышать можно только посвященным, она оставила им два величайших
дара: хлебные злаки, благодаря которым мы перестали быть дикарями, и таинства,
приобщение к которым дает надежду на вечную жизнь после смерти. (29) И город
наш, оказалось, не только любим богами, но и человеколюбив: чудесными благами,
дарованными ему одному, он щедро поделился со всеми. К таинствам мы и сейчас
продолжаем ежегодно приобщать непосвященных, а сеять, выращивать и употреблять
в пищу хлеб мы научили всех желающих сразу. (30) Чтобы никто в этом не сомневался,
скажу только, что тот, кто отвергает это предание как слишком древнее, как раз
в древности и должен видеть его лучшее подтверждение: если предание всюду знают
и часто рассказывают, то оно – старинное и заслуживает доверия. Но у нас есть и более веские
доказательства. (31) Почти все города в память о давнишнем благодеянии ежегодно
нам присылают начатки урожая, а тем, кто пытается от этого уклониться, Пифия не
раз приказывала соблюдать исконный обычай и прислать нам от урожая положенную
часть. Так можно ли сомневаться в том, что изрекает божество и соблюдают почти
все эллины, в чем сходятся древнее предание и нынешний обычай, сегодняшние
порядки и сказания предков? (32) Но даже если отбросить предание и обратиться к
истории, то мы увидим, что не могли все люди сразу достичь благоустроенной
жизни, а пришли к ней постепенно. Кто же мог первым изобрести или получить от богов
эти усовершенствования, (33) как не древнейшие обитатели земли, самые искусные
в ремеслах и самые благочестивые? Нужно ли говорить о том, каких почестей
достойны виновники стольких благ? Едва ли найдется награда, равная их заслугам.
(34) Вот что можно сказать о
первом и величайшем благодеянии афинян всему человечеству. Тогда же, видя, что
большую часть земли занимают варвары, а эллины теснятся на узком пространстве и
гибнут от голода и взаимной резни, (35) афиняне, не желая с этим дольше
мириться, разослали по городам предводителей, которые сплотили неимущих эллинов,
повели их в бой против варваров и, разгромив врага, заселили все острова Эгейского
моря, а частично и оба его побережья. Этим они спасли от гибели и тех, кого
повели за собой, и тех, кто остался дома: (36) и у последних теперь было достаточно
места, и переселенцы
получили вдоволь земли, ибо захватили все то пространство, которое сейчас составляет
Элладу. Больше того, Афины проложили дорогу всем последующим переселенцам: им
уже не приходилось с оружием в руках отвоевывать новые земли, а оставалось лишь
разместиться на земле, освоенной нами. (37) Так кто же имеет право на ведущее место
в Элладе, как не Афины, которые в ней первенствовали еще до того, как возникла
большая часть эллинских городов, и которые варваров изгнали, а эллинов спасли
от голодной смерти?
(38) Обеспечив первейшую их
потребность, наш город не остановился на этом; то, что он их избавил от голода – а именно с этого разумные
люди принимаются налаживать жизнь, – было только началом благодеяний. Считая, что жизнь,
ограниченная самым необходимым, мало чего стоит, наш город постарался сделать
ее еще лучше, и можно с уверенностью сказать, что ни одно из благ, которых
человечество добилось своими силами, не было достигнуто без участия Афин, а
многими достижениями оно обязано только нам. (39) В то время как эллины, не
зная законов и правопорядка, страдали либо от произвола правителя, либо,
наоборот, от безвластия, наш город и в этом пришел им на помощь: одних он взял
под свое покровительство, а другим дал образец в виде своих законов и государственного
устройства. (40) Что именно в Афинах возникли законы, видно из того, что
когда-то все эллины судили по ним виновных в убийстве, если хотели решить дело
судом, а не самовольной расправой. Искусства и ремесла, призванные украсить
жизнь и обеспечить ее всем необходимым, наш город – изобрел ли он их сам или
заимствовал у других – широко распространил и сделал общедоступными. (41) Гостеприимство и
благожелательность афинян привлекают в Афины всех, кто желает разбогатеть или
вволю пожить на свои деньги; бедняк, откуда бы он ни приехал, найдет здесь надежное
пристанище, а богач – самые изысканные наслаждения. (42) Не всякая местность может себя
обеспечить всем необходимым; нехватка в одном и избыток в другом принуждают
эллинов к нелегкому делу сбывать излишки и ввозить то, чего им недостает. Но и
здесь мы оказали неоценимую услугу: в сердце Эллады, а именно – в Пирее, афиняне устроили
богатейший рынок, где можно легко приобрести любые самые редкостные товары.
(43) Заслуженно хвалят тех,
кто учредил общеэллинские празднества, за установленный ими обычай заключать
всеобщее перемирие и собираться вместе, чтобы, свершив обеты и жертвоприношения,
мы могли вспомнить о связывающем нас кровном родстве, проникнуться друг к другу
дружелюбными чувствами, возобновить старые и завязать новые договоры
гостеприимства. (44) Собравшись вместе, эллины получают возможность приятно и с
пользой провести время, одни – показывая свои дарования, другие – глядя на их соперничество, причем все остаются
довольны: зрители могут гордиться тем, что атлеты ради них не жалеют сил, а
участники состязаний рады, что столько людей пришло на них посмотреть. Вот
сколько пользы приносят нам празднества, а Афины в их устройстве не уступят никому.
(45) Великолепных зрелищ, дорогостоящих и утонченных, в Афинах можно увидеть
так много, а число приезжающих к нам так велико, что можно с уверенностью
сказать: в нашем городе люди всегда могут воспользоваться благами общения друг
с другом. В Афинах легче, чем где бы то ни было, завязать прочную дружбу и
разнообразные связи. Здесь можно увидеть не только состязания в силе и
ловкости: с не меньшим пылом у нас соревнуются в красноречии и остроумии. А
награды поистине велики: (46) наш город не только вручает их сам, но и
побуждает к этому других, ибо награда, полученная в Афинах, приносит обладателю
великую славу и всеобщее признание. Наконец, в других местах общеэллинские
празднества справляются редко и длятся недолго, а в Афинах для приезжего всегда
праздник, доступный каждому и в любое время.
(47) Философия, приохотившая
нас к общественной жизни, сделавшая более дружелюбными друг к другу, научившая
остерегаться зла невежества и стойко переносить неизбежное, в нашем городе
укоренилась по-настоящему прочно. А красноречие у нас стало настолько почетным,
что овладеть им стремится чуть ли не каждый, (48) понимая, что только дар речи
возвышает человека над животными, что во всем остальном по прихоти судьбы
неудачу терпят и умные люди, а успеха добиваются часто глупцы, зато искусство речей
глупцам недоступно, являясь уделом лишь одаренных, (49) что оно – важнейший признак
образованности, что не по мужеству и богатству, но по речам познается истинное
благородство и настоящее воспитание, что владеющий словом уважаем не только у
себя в городе, но и повсюду. (50) В уме и красноречии Афины своих соперников
опередили настолько, что стали подлинной школой всего человечества, и благодаря
именно нашему городу слово «эллин» теперь означает не столько место рождения, сколько образ
мысли и указывает скорее на воспитание и образованность, чем на общее с нами
происхождение.
(51) Но чтобы не показалось,
будто я задерживаюсь на мелочах, хотя обещал говорить только о важном, или что
я восхваляю свой город за мудрость и красноречие лишь потому, что мне нечего
сказать о его доблести на войне, позволю себе высказаться и об этом для тех,
кто чересчур кичится боевой славой, тем более что за военную доблесть наши
предки достойны не меньших похвал, чем за прочие свои заслуги. (52) Много испытаний,
суровых и тяжких, выпало на их долю, ибо они сражались не только за свою землю,
но и за чужую свободу, так как наш город для угнетенных и притесняемых эллинов
всегда был прибежищем и оплотом. (53) Некоторые осуждают нас за безрассудное
стремление помогать беззащитным, не понимая, что такие упреки лучше похвал: не
потому становились мы на сторону слабых, что не знали, насколько выгоднее союз
с сильным, а сознательно предпочитали вступаться за них даже вопреки
собственной пользе.
(54) О том, как наш город
использует свою мощь, можно судить на примере тех, кто прибегал к его защите.
Недавних случаев я приводить не стану, ибо еще до Троянской войны (вот где
должны искать доводы те, кто хочет свои права доказать ссылками на предков) к
нам обратились за помощью дети Геракла, а чуть раньше – аргосский царь Адраст, сын
Талая. (55) Адраст, потерпев неудачу в походе на Фивы, когда ему не позволили
даже похоронить его соратников, павших при осаде Кадмеи, явился в Афины, умоляя
помочь ему в беде, которая может случиться с каждым, и не допустить, чтобы
древний обычай был попран и павшие на войне остались без погребения. (56) А
Гераклиды, спасаясь от жестокости Еврисфея и видя, что ни один город их
защитить не способен, только Афины сочли достойным отплатить за благодеяния,
которые их отец оказал человечеству. (57) Очевидно, уже тогда Афины имели все
качества предводителя эллинов: никто не стал бы просить о помощи слабое или
зависимое от других государство, да еще в деле, которое касается всех и
защищать которое пристало лишь городу, стремящемуся возглавить Элладу. (58) И
просители в своих надеждах не обманулись: взяв на себя тяжесть войны с обидчиками,
афиняне всем ополчением двинулись на фиванцев и заставили их выдать тела
погибших, а когда Еврисфей с целым войском пелопоннесцев вторгся в нашу страну,
вышли ему навстречу и наголову разбили дерзкого царя. (59) Немало великих дел к
тому времени было известно за афинянами, но этим подвигом они стяжали еще
большую славу. Свой долг они исполнили так основательно, что Адраст, который
явился в Афины просителем, вернулся домой, получив от врага все, чего
добивался, а Еврисфей, который вторгся в нашу страну как завоеватель, был взят
в плен и сам оказался в положении просителя. (60) Долго и безнаказанно он
помыкал сыном Зевса, унижая того, кто силой превосходил любого из смертных, но
первая же дерзость по отношению к Афинам кончилась для Еврисфея жестокой расплатой:
попавшись в руки Гераклидам, он принял вскоре позорную смерть.
(61) Многими благодеяниями
нам обязаны спартанцы, но уже за одно это они перед нами в неоплатном долгу,
ибо только афинская помощь дала возможность Гераклидам, предкам правящих ныне в
Спарте царей, вернуться с победой в Пелопоннес, захватить Аргос, Лакедемон и
Мессену, основать Спарту и заложить основы ее нынешнего могущества. (62) Вот о
чем следовало помнить спартанцам, когда своими набегами они разоряли страну,
положившую начало их процветанию, и угрожали городу, рискнувшему всем для
Гераклидов. Справедливо ли потомков Геракла делать своими царями, а город, который
спас весь их род, пытаться поработить? (63) Но, оставляя в стороне столь
очевидную неблагодарность и возвращаясь к предметам более важным, скажу, что
нигде еще не было видано, чтобы пришелец главенствовал над местным жителем, получивший
услугу –
над оказавшим ее, попросивший убежища – над тем, кто его предоставил. (64) Доказать это
можно даже короче. Самыми сильными государствами Эллады, кроме нашего, всегда были
Аргос, Фивы и Спарта, но фиванцев наши предки заставили выполнить требования побежденных
ими аргивян, (65) самих аргивян позднее разбили в числе других пелопоннесцев,
детей же Геракла, основателей Спарты, защитили от угроз Еврисфея, а значит,
первое место в Элладе принадлежит, бесспорно, Афинам.
(66) Теперь – об афинских победах над
варварами, тем более что главная цель моей речи – указать путь к господству над ними. Все
войны и битвы перечислять было бы долго, поэтому я скажу лишь о главном. (67)
Самые воинственные и могущественные варварские племена – это скифы, фракийцы и
персы. Каждое из них на нас нападало, и каждому из них мы давали отпор. Что еще
могут сказать наши недоброжелатели, если эллины в поисках справедливости
обращаются за помощью именно к нам, а варвары, желая поработить эллинов,
нападают прежде всего на нас? (68) Наиболее знаменита война против персов, но
для тех, кто утверждает, что у него исконное право на первенство, не менее
важны ссылки на древность. Когда Эллада была еще слаба, в наши владения вторглись
фракийцы во главе с Евмолпом, сыном Посейдона, а позднее скифы во главе с
амазонками, дочерьми Ареса. Стремясь установить свою власть над Европой и
ненавидя эллинское племя, они бросили вызов именно Афинам, считая, что если
справятся с этим городом, то разом покончат со всей Элладой. (69) Но цели своей
они не достигли: имея противником лишь афинян, они потерпели такое поражение,
словно воевали против целого человечества. Что разгром был сокрушительным,
видно из того, что предание об этом живо до сих пор, чего не случилось бы, если
б это была мелкая неудача. (70) Амазонки, которые участвовали во вторжении,
погибли, согласно преданию, все до одной, а те, что остались дома, лишились
большей части своих владений и окончательно утратили былое могущество; фракийцы
же, искони обитавшие в непосредственной близости от нас, после того поражения
ушли с насиженных мест так далеко, что на пространстве, которое нас теперь
разделяет, расселились десятки племен и народов и возникло множество городов.
(71) Это был поистине
славный подвиг, подобающий тому, кто хочет быть первым в Элладе, но не меньший
подвиг, достойный предков, совершили те, кто отразил нашествия Дария и Ксеркса.
В величайшей из войн, в тяжелейших опасностях, в борьбе с противником, который
считал себя непобедимым, чьей доблести страшились даже наши союзники, (72)
афиняне выстояли и разбили врага, получив в награду не только славу, но и безраздельное
господство на море, с полного согласия всей Эллады, в том числе и тех, кто пытается
его теперь отобрать. (73) Пусть не думают, что я не знаю о заслугах в этой
войне спартанцев, но тем большей похвалы достойны Афины, что сумели превзойти
такого соперника. О тогдашних афинянах и спартанцах я хочу сказать немного
подробней, чтобы напомнить, какова была доблесть тех и других и сколь велика их
ненависть к варварам. (74) Знаю, что трудно говорить о предмете, уже не раз
бывшем темой речей видных граждан на погребении тех, кто пал смертью храбрых.
Все главное, конечно, уже
было сказано, но кое-что все же осталось упущено, и нелишне будет о нем
напомнить, так как это содействует нашей цели.
(75) Великой славы достойны
те, кто, рискуя жизнью, защитил Элладу, но несправедливо забывать о людях
предыдущего поколения, благодаря которым победа стала возможной. Это они вырастили
достойную смену, воспитали в своих детях отвагу и доблесть и сделали их
настоящими бойцами. (76) Превыше всего ставя общее благо, они не расточали, но
пополняли казну и распоряжались ею так разумно, как если бы она была их собственной,
и так честно, словно она была для них совершенно чужой. Деньги тогда не были
мерилом счастья; самым надежным и честным богатством считалось доброе имя у
современников и слава, оставляемая потомкам. (77) Они не соревновались в
бесстыдстве, не упражнялись в своеволии и наглости; дурной славы среди
соотечественников они боялись больше, чем смерти за отчизну, и опозорить свой
город боялись больше, чем теперь люди боятся опозорить самих себя. (78) Они соблюдали
старинный обычай и заботились не столько о взыскании долгов, сколько о нравах и
образе мысли, зная, что честным людям не нужно много законов, что и с немногими
можно решать как частные, так и общественные дела. (79) Столь велика была их
любовь к отечеству, что спорили они между собой не за власть, а о том, кто
окажет отчизне услугу, и вступали между собой в союзы не в личных целях, а в
интересах общества. (80) Так же они относились и к другим государствам:
стремясь завоевать расположение эллинов, они были для них наставниками и
предводителями, а не господами и тиранами; они не губили их, а спасали, не
порабощали, а опекали. (81) Их слово было надежнее клятвы, а договоры они
соблюдали так, словно вообще не представляли, что их можно нарушить. Они не
кичились своей мощью, они были умеренны в своих притязаниях и относились к
слабейшим так, как хотели бы, чтобы сильнейший относился к ним самим. В своих
городах они видели свой дом, а общим отечеством считали Элладу.
(82) Вот каких убеждений
держались тогдашние афиняне и спартанцы, и, воспитывая в том же духе своих
детей, они вырастили таких бойцов против персов, что не нашелся еще ни поэт, ни
оратор, который достойно воспел бы их подвиг. Винить их за это едва ли
возможно, ибо восхвалять показавших высочайшую доблесть столь же трудно, как
тех, кто ничего славного не совершил: тех вообще не за что хвалить, а для этих
невозможно найти слова, соответствующие величию их деяний. (83) Какие слова
будут достойны мужей, которые превзошли покорителей Трои? Те десять лет
осаждали один-единственный город, а эти разом сокрушили мощь целой Азии и не
только защитили свои города, но и спасли от порабощения всю Элладу. Перед
какими же подвигами и трудами отступили бы они ради славы при жизни, если с
готовностью шли на смерть, обещавшую им лишь посмертную славу? (84) Я думаю
даже, что это испытание послали им боги ради них же самих, чтобы отвага их
получила известность, чтоб не прожили они свою жизнь незаметно, а удостоились
участи полубогов, которые не избежали смерти, но память о которых бессмертна вовек.
(85) Наши предки и спартанцы
всегда соперничали, но тогда они состязались на поприще славы и не считали себя
врагами. Свою доблесть они показали сначала на войске, которое против них выслал
Дарий. (86) Как только это войско высадилось в Аттике, афиняне, не дожидаясь
подхода спартанцев и взяв на себя тяжесть общей войны, в одиночку встретили
надменного врага, с немногими силами против бесчисленных полчищ, словно
рисковали не своей жизнью, а чужой; спартанцы же, едва узнали об этом,
бросились к ним на помощь так поспешно, словно враг разорял их собственную
страну. (87) О быстроте их и рвении свидетельствует то, что афиняне в тот же
день, как узнали о высадке персов, уже были на границе своей страны и, разбив
врага, воздвигли трофей; спартанцы же за трое суток проделали путь в тысячу
двести стадиев, –
настолько одни спешили помочь, а другие – дать бой раньше, чем подоспеет помощь. (88)
Следующее, второе нашествие персов возглавил уже лично Ксеркс: покинув царский
дворец, он сам повел в поход свое войско, собрав в него людей со всей Азии.
Даже при всем желании трудно преувеличить опасность этой войны. (89) Ксеркс
настолько вознесся в своей гордыне, что ему уже мало казалось покорить Элладу.
Желая оставить после себя памятник, который превзошел бы возможности человека,
он не отступился, пока не исполнил свой замысел, ставший теперь почти
легендарным: вместе с войском он переплыл сушу и пешком прошел по морю, связав
мостом берега Геллеспонта и прорыв канал через Афон. (90) Вот насколько самоуверен
и удачлив был враг, которому они выступили навстречу, поровну поделив между собой
опасность: спартанцы с отрядом в тысячу воинов и с небольшим числом союзников
двинулись к Фермопилам, чтобы занять этот горный проход и преградить путь
пехоте врага, а наши предки с шестьюдесятью триерами отплыли к Артемисию, взяв
на себя весь вражеский флот. (91) Такая смелость объясняется не столько презрением
к врагу, сколько честолюбивым соперничеством: спартанцы, завидуя нашей победе
при Марафоне, горели желанием сравняться с нами и опасались, как бы наш город
опять не оказался спасителем Эллады, а наши больше всего хотели сохранить
завоеванную славу, показать, что прежней победой они обязаны не прихоти случая,
но отваге, приучить эллинов к морским сражениям, доказать, что и в морском бою,
а не только на суше, побеждают доблестью, а не числом. (92) Одинаковую отвагу
проявили соперники, но с различным исходом. Спартанцы погибли в неравном бою;
сказать, что их победили, было бы кощунством, ибо никто из них не опозорил себя
бегством. Афиняне же разгромили передовые части персидского флота, но, узнав о
том, что враг завладел Фермопилами, отплыли обратно и повели войну таким
образом, что, как ни велики были их предыдущие подвиги, в последующей борьбе
они отличились еще больше. (93) Когда всех союзников охватило отчаяние, а
пелопоннесцы начали укреплять Истмийский перешеек, заботясь уже только о
собственном спасении, остальные же эллинские города открыто выступили на
стороне персов, когда с моря к Афинам подплывал вражеский флот в тысячу двести
триер, а с суши приближалось несметное войско, когда гибель казалась неотвратимой,
– покинутые союзниками и потерявшие
надежду (94) афиняне не только сумели уцелеть, но даже удостоились почестей от
царя, который рассчитывал с помощью их флота покорить Пелопоннес. Но они
отвергли царские дары, хотя, негодуя на предательство эллинов, имели все
основания заключить с персами мир. (95) Они не только приготовились сражаться
за свободу, но и простили тех, кто избрал добровольное рабство, считая, что
малым государствам можно прибегать к любому способу, чтобы выжить, а городу,
который хочет быть первым в Элладе, отступать перед опасностью не к лицу. Для
отважных мужей, считали они, доблестная смерть лучше, чем позорная жизнь, и
великому городу лучше вовсе сгинуть, чем влачить рабство у всех на глазах. (96)
Несомненно, они были настроены именно так. Не имея возможности сражаться одновременно
и с флотом, и с сухопутным войском врага, они переправили на соседний остров все население
города, чтобы дать врагу отпор на море. Можно ли найти более ясное
доказательство благородства афинян и их преданности Элладе, чем та решимость, с
которой ради общей свободы они пожертвовали родным городом, и самообладание, с
которым они смотрели на то, как грабят их поля, разоряют святилища и сжигают
храмы? (97) Но даже этого им было мало: они собирались в одиночку сражаться
против тысячи двухсот персидских триер. Но этого сделать им не дали:
пелопоннесцы, устыдившись своей трусости и сообразив, что если афиняне
погибнут, то и они не спасутся, а если победят, то и они покроют себя позором,
были вынуждены прийти афинянам на помощь. Я не стану расписывать подробности
битвы, обычные для такого рода сражений. (98) Укажу лишь то, чем эта битва
важна и почему она дает право Афинам на первое место среди эллинских
государств. Военное преобладание нашего города еще в мирное время было так
велико, что даже после его разорения афиняне выставили для битвы, в которой решалась
судьба Эллады, больше кораблей, чем все их союзники, и даже самые злобные наши
недоброжелатели признают, что Саламинская битва решила исход войны, а победили
в ней эллины только благодаря Афинам. (99) Кто же достоин возглавить Элладу
накануне похода против варваров? Разве не те, кто больше всех отличился в последней
войне, кто не раз бился с персами один на один, а если и пользовался поддержкой
союзников, то далеко превзошел их в доблести и отваге? Разве не те, кто обрек
на разорение свою землю ради спасения остальных, кто основал еще в древности
множество городов, а теперь их избавил от верной гибели? Справедливо ли будет
лишить награды того, кто выстрадал больше всех, и оттеснить с почетного места
того, кто сражался в передних рядах?
(100) В событиях, которые я
назвал, всякий признает заслуги Афин и согласится, что первенство принадлежит
им. Что же касается позднейших событий, то некоторые нас обвиняют в том, что, добившись
господства на море, мы причинили эллинам много зла. В частности, нам ставят в
вину продажу в рабство жителей Мелоса и уничтожение Скионы. (101) Но в случае с
Мелосом я не считаю, что мы злоупотребили полученной властью, если покарали
противника, побежденного нами в ходе войны. Из этого следует только то, что с
союзниками у нас прекрасные отношения, ибо ни один подвластный нам город ничего
подобного не испытал. (102) А за Скиону нас упрекали бы справедливо, если б
известны были примеры более мягкого обращения с мятежниками, но так как примеров
этих не существует, так как невозможно, не карая виновных, удержать в повиновении
множество городов, нас, право же, следует похвалить за то, что, так долго
владея державой, мы обошлись столь малым числом наказаний.
(103) Я думаю, все
согласятся с тем, что лучшими покровителями для Эллады будут те, чьи подданные
в свое время достигли процветания. Так вот, наше владычество приведет к
благоденствию и отдельные семьи, и целые государства, (104) ибо мы не завидовали
растущим городам, не пытались ниспровержением существующего строя вызвать в них
распри, чтобы враждующие стороны искали помощи и поддержки у нас. Полагая, что
согласие на пользу всем, мы управляли союзниками на основе общих законов, обращались
с ними не иначе как с равными, взяв в свои руки лишь руководство союзом, но не
ущемляя свободы его участников. (105) Сочувствуя народовластию и будучи
противниками владычества немногих, мы считали несправедливым, чтобы большинство
подчинялось меньшинству, чтобы людей бедных, но в остальном ничуть не худших, отстраняли
от государственных дел, чтобы в отечестве, общем для всех, одни себя
чувствовали хозяевами, а другие – бесправными чужаками, чтобы те, кто по праву
рождения является гражданином, по закону были лишены гражданских прав, (106) и
потому мы установили во многих государствах тот же строй, что у нас самих. Его
достоинства очевидны, и долго расписывать их нет нужды. Пользуясь благами этого
строя, семьдесят лет наши союзники жили не зная тирании, свободные от варваров,
без внутренних распрей и в мире со всеми. (107) Великой благодарностью платить
нам за это должны были бы разумные люди, вместо того чтобы бранить нас за
посылку поселенцев, которых мы расселяли в опустевших городах, не из алчности и
стремления к захватам, а лишь для охраны этих мест. И вот доказательство: хотя
земли у нас слишком мало, особенно если учесть число наших граждан, хотя
властвовали мы над огромной державой и располагали вдвое большим, чем остальные
государства, числом боевых кораблей, да еще таких, каждый из которых стоит двух
вражеских, хотя Евбея расположена совсем близко от Аттики (108) и обладание ею
дает ключ к господству над морем, да и в прочих отношениях она ценнее любого
другого из островов, хотя нам ничего не стоило ее захватить и удержать ее было
бы даже проще, чем наши сухопутные владения, и к тому же мы по опыту знали, что
всюду в почете именно те государства, которые сгоняют с земли соседей, чтобы
обеспечить себе сытую, беззаботную жизнь, – ни одно из этих соображений, однако, не побудило
нас к захвату Евбеи, (109) но мы были единственной великой державой, которая
мирилась с тем, что живет в большей бедности, чем те, кого упрекают в
покорности нам. Если бы мы искали чем поживиться, то, наверное, позарились бы
не на земли Скионы, которые к тому же отдали платейским беженцам, а на такую
обширную страну, как Евбея, которая обогатила бы каждого из нас.
(110) Но, несмотря на столь
явные свидетельства нашего бескорыстия, нас имеют наглость обвинять бывшие
члены декархий, мучители и палачи своих собственных городов, перед зверствами
которых бледнеют все прошлые и будущие преступления, которые себя называют
сторонниками Спарты, но действуют отнюдь не как спартанцы и, лицемерно
оплакивая участь жителей Мелоса, без колебаний расправлялись с собственными согражданами.
(111) Есть ли злодеяние, которого они не совершили, гнусность, которой не
осуществили? В преступниках они видели свою верную опору, перед изменниками
пресмыкались, как перед благодетелями и покровителями. Они добровольно
прислуживали илоту, чтобы иметь возможность надругаться над родиной; убийц,
запятнавших себя кровью сограждан, они почитали больше, чем мать и отца. (112)
Даже нас они приучили к такой жестокости, что если раньше, во времена общего
благоденствия, каждый в беде находил сочувствие, то при владычестве этих
негодяев мы, угнетенные каждый своим горем, потеряли друг к другу всякое
сострадание. Они никому не оставляли времени, чтобы сочувствовать другому.
(113) Жестокость их не знала границ: даже люди, далекие от государственных дел,
не избежали преследования этих чудовищ. И они-то, уничтожившие закон и право,
обвиняют наш город в самоуправстве и недовольны приговорами, выносившимися в
Афинах, хотя сами за три месяца казнили без суда больше людей, чем афиняне
судили за все время своего господства. (114) А уж изгнания и мятежи, беззакония
и перевороты, насилия над женщинами и детьми невозможно и перечислить. В общем,
можно только сказать, что одного постановления оказалось достаточно, чтобы
положить нашим
злоупотреблениям конец, а
кровоточащие раны от их злодеяний не залечить никогда и ничем.
(115) Неужели мир, который
мы имеем сейчас, и свобода городам, которая только числится в договоре, лучше,
чем былое господство Афин?... <...> (131) А для Эллады в целом сделать то
же самое не хотят. А ведь если бы они помирились с нами, то легко могли бы
подчинить Элладе всех варваров, живущих по соседству с ней. (132) Для
государства, гордого силой и мощью, это куда более достойная цель, чем собирать
дань с островных эллинов, которых и без того можно лишь пожалеть, видя, как они
из-за нехватки земли вынуждены распахивать горные склоны, в то время как у
персов, живущих на материке, плодороднейшие земли большей частью пустуют.
(133) Если бы нашелся
сторонний наблюдатель и взглянул на нынешнее положение вещей, он решил бы, что
и мы, и спартанцы безумны, потому что враждуем из-за ничтожных выгод, хотя под
рукой огромные богатства, и разоряем друг у друга наши собственные земли, хотя
в Азии нас ждет обильная жатва. (134) Персидскому царю только и остается заботы
– постоянно разжигать между
нами распрю, не давая затихнуть междоусобной войне, а нам настолько не приходит
в голову сеять смуту в его державе, что мы сами помогаем ему усмирять
восстания, как это сейчас происходит на Кипре, где с помощью одного эллинского
войска мы позволяем ему расправляться с другим. (135) Восставшие жители Кипра
дружественны Афинам и готовы всецело подчиниться Спарте; что же касается сил
Тирибаза, то самую боеспособную часть его пехоты составляют эллинские наемники,
а моряки его –
почти сплошь ионийцы. Насколько охотнее они бы объединились для совместного
похода за богатствами Азии, чем сражаться друг с другом из-за ничтожной добычи!
(136) Но нам не до этого: забыв обо всем, мы воюем друг с другом за Кикладские
острова, а множество городов и многочисленные войска отдали варвару, по сути,
даром. Одними городами он уже владеет, другими завладеет наверняка и готовится
уже к захвату третьих, справедливо не ставя нас ни во что. (137) Ему удалось
то, чего не сумели его предки: от нас и спартанцев он добился признания своего
безраздельного господства над Азией, а ионийские города захватил так прочно,
что одни уничтожает, сравнивая с землей, в других сооружает стены и укрепления.
И все это –
не столько благодаря своей силе, сколько из-за нашего безрассудства.
(138) Многие опасаются
могущества царя и утверждают, что он очень грозный противник, напоминая о его
большом влиянии на эллинские дела. Но этим, я полагаю, они лишь убеждают, что
войну надо начинать как можно скорей: если даже при полном нашем единстве и при
раздорах в стане врага война с ним будет трудна и опасна, тем опаснее, что
может настать время, когда варвары будут выступать сплоченно, а мы все еще
будем враждовать, как сейчас. (139) К тому же они совершенно неправы в том, как
оценивают силы царя. Если б они назвали хоть один случай в прошлом, когда бы
царь оказался сильнее Афин и Спарты, то нам было бы чего бояться, но такого ни
разу еще не случалось. А что царь, поддерживая то афинян, то спартанцев,
враждующих между собой, приносил то тем, то этим успех, еще не говорит о его
могуществе. В таких случаях даже небольшая сила часто бывает очень весомой;
сошлюсь для примера хотя бы на Хиос: как только он присоединялся к одной из
сторон, она сразу получала перевес на море. (140) Чтобы правильно оценить
возможности царя, нужно брать в расчет только те примеры, когда царь воевал не
как чей-то союзник, а самостоятельно, сам по себе. Так вот, когда против него
восстал Египет, что было сделано для подавления мятежа? Царь послал на войну
своих лучших полководцев Аброкома, Тифравста и Фарнабаза, а те, протоптавшись
на месте три года и испытав больше поражений, чем удач, отступили из Египта с
таким позором, что восставшие, не довольствуясь добытой свободой, уже посягают
на соседние земли. (141) Другой пример – война с Евагором, правителем одного из кипрских городов,
который по условиям мирного договора отошел к владениям персидского царя. Хотя
на море Евагор был разбит, а все его сухопутные силы состоят лишь из трех тысяч
легковооруженных, даже такого слабого противника царь не может одолеть шестой
год подряд, и, если позволительно предсказывать будущее, успеет подняться новый
мятеж, прежде чем будет подавлен этот, – так медлителен в своих действиях царь. (142) В
Родосской войне царю сочувствовали даже союзники Спарты, недовольные ее
жестоким правлением; в его распоряжении были афинские моряки, а командовал его
флотом не кто иной, как Конон, опытнейший полководец, пользующийся огромным
доверием эллинов. Но даже имея такого помощника, царь целых три года позволял
сотне триер держать взаперти у малоазийского побережья весь свой флот; больше
того, не выплатив войску жалованья за целых пятнадцать месяцев, царь привел его
в состояние такого развала, что войско едва не разошлось по домам, и только
благодаря своему полководцу, а также союзу, заключенному в Коринфе, оно
выиграло морскую битву, и то еле-еле, с большим трудом. (143) Таковы самые
крупные царские победы, о которых не умолкая твердят повсюду те, кто
превозносит могущество царя. Никто не может меня упрекнуть в том, что я привожу
не те примеры и замалчиваю подлинные успехи царя. (144) Я назвал самые удачные
для персов войны, но могу напомнить и другие примеры: как Деркилид с тысячью
латников завладел Эолидой, как Драконт, заняв Атарней, с тремя тысячами
легковооруженных опустошил Мисийскую равнину, как Фиброн с чуть большими силами
разорил Лидию, как Агесилай с войском Кира захватил почти все земли по эту сторону
реки Галис. (145) Не следует бояться ни отборных войск, составляющих личную
охрану царя, ни пресловутой доблести чистокровных персов: и они, как показал
поход Кира вглубь материка, не лучше тех войск, что имеются в приморье. Я не
стану перечислять все поражения варваров, допуская, что они были нерасположены
к Артаксерксу и неохотно сражались против брата царя. (146) Но после гибели
Кира, когда в царском войске собрались бесчисленные племена азиатов, они
проявили такую трусость, что отныне придется умолкнуть всем, кто привык
восхвалять персидскую доблесть. Имея против себя шеститысячное войско,
состоящее к тому же из всякого сброда, незнакомое с местностью, преданное
союзниками и лишившееся полководца, (147) варвары оказались такими беспомощными,
что царь, не зная, что делать дальше, и не полагаясь более на военную силу,
вместо честного боя предпочел вероломство и, нарушив клятву, велел схватить
полководцев, командовавших наемниками Кира, в надежде на то, что этим
преступлением он повергнет в смятение эллинское войско. (148) А когда его замысел
провалился, так как эллины стойко перенесли случившееся и начали пробивать себе
путь к отступлению, царь послал им вдогонку конницу во главе с Тиссаферном, но
эллины, не обращая на нее внимания, словно в сопровождении почетной охраны,
спокойно и уверенно прошли свой путь, опасаясь не столько встречи с врагом,
сколько пустынных и необитаемых мест. (149) Самое важное во всем этом то, что
войско, которое вторглось в страну не для мелкого грабежа в какой-то
пограничной деревне, а для того, чтобы свергнуть самого царя, вернулось из
похода более невредимым, чем послы, которые к царю ездят с заверениями в
дружбе. Итак, мы видим, что всюду персы ясно показали свою слабость: в
азиатских областях,
прилегающих к морю, они многократно терпели поражения, за вторжение в Европу
они тоже поплатились бесславной гибелью и постыдным бегством и, наконец, покрыли
себя позором в глубине страны, на пороге столицы.
(150) Ничего удивительного в
этом нет; то, что случилось, вполне естественно. Не могут люди, выросшие в
рабстве и никогда не знавшие свободы, доблестно сражаться и побеждать. Откуда
взяться хорошему полководцу или храброму воину из нестройной толпы, непривычной
к опасностям, неспособной к войне, зато к рабству приученной как нельзя лучше.
(151) Даже знатнейшие их вельможи не имеют понятия о достоинстве и чести:
унижая одних и пресмыкаясь перед другими, они губят природные свои задатки: изнеженные
телом и трусливые душой, каждый день во дворце они соревнуются в раболепии,
валяются у смертного человека в ногах, называют его не иначе как богом и
отбивают ему земные поклоны, оскорбляя тем самым бессмертных богов. (152) Не
удивительно, что те из них, кто отправляется к морю в качестве так называемых
сатрапов, оказываются достойны своего воспитания и полностью сохраняют
усвоенные привычки: они вероломны с друзьями и трусливы с врагами, раболепны с
одними и высокомерны с другими, пренебрегают союзниками и угождают противникам.
(153) Войско Агесилая они, в сущности, кормили за свой счет целых восемь
месяцев, а собственное войско оставили без жалованья на срок вдвое больший.
Врагу, захватившему Кисфену, они уплатили сотню талантов, а своих воинов,
воевавших на Кипре, содержали хуже, чем пленных рабов. (154) Каждый, кто идет
на них войной, уходит с богатыми дарами, а те, кто у них состоит на службе,
умирают от побоев и истязаний. Конона, который, обороняя Азию, сокрушил
могущественную спартанскую державу, они вероломно схватили и казнили, а
Фемистокла, который, защищая Элладу, наголову разбил их в морском бою, они
неслыханно щедро вознаградили. (155) Можно ли полагаться на дружбу тех, кто
казнит оказавших им услугу и заискивает перед своими врагами? Скольким уже
эллинам они причинили зло! С каким упорством они строят козни Элладе! Им
ненавистно у нас решительно все: даже изваяния и храмы наших богов они дерзнули
сжечь и разграбить. (156) Воистину достойны похвал ионийцы за то, что запретили
под угрозой проклятия заново отстраивать сожженные храмы, чтобы потомки, помня
об этом кощунстве, впредь остереглись доверять святотатцам, которые воевали не
только против нас, но подняли оружие и на наши святыни. (157) То же самое могу
сказать и о моих согражданах. Стоит им заключить с противником мир, как они уже
не питают к нему вражды, но к персам они не чувствуют благодарности даже за
оказанные теми услуги – таким гневом против них пылают афиняне. Многих наши предки казнили за
сочувствие мидийцам, и до сих пор в Народном собрании, прежде чем обсуждать
любое дело, возглашают проклятие тому, кто предложит вступить с персами в
переговоры, а при посвящении в таинства Евмолпиды и Керики из ненависти к
персам не допускают к обрядам всех варваров наравне с убийцами. (158) Вражда
наша к персам так велика, что нет для нас более приятных сказаний, чем о
Троянской и Персидской войне, потому что в них говорится о поражениях варваров.
Легко заметить, что о войне против персов у нас слагают хвалебные песни, а о
войнах против эллинов – только плачи; те поют на торжествах и праздниках, а эти вспоминают в
горести и беде. (159) Думаю, что и творения Гомера славятся больше других за
то, что он воспел войну против варваров. Именно потому наши предки сочли
полезным исполнять их на состязаниях музыкантов и при обучении детей, чтобы,
часто слушая эти поэмы, мы учились ненавидеть варваров и, подражая доблести
воевавших с ними, стремились совершить такой же подвиг.
(160) Даже слишком многое, я
считаю, нас побуждает к войне против персов, а сейчас для этого самое время.
Позор упускать удобный случай и потом о нем с горечью вспоминать. А ведь лучших
условий для войны с царем, чем теперешние, и пожелать нельзя. (161) Египет и
Кипр против него восстали; Финикия и Сирия разорены войной; Тир, который для
царя столь важен, захвачен его врагами; большая часть городов Киликии уже в
руках наших союзников, остальные же будет легко покорить; а Ликия персам вообще
неподвластна. (162) Наместник Карий Гекатомн, по сути, давно отложился от персов
и открыто станет на нашу сторону, как только мы этого захотим. Побережье Малой
Азии от Книда до Синопы населяют наши соплеменники, эллины, а их не нужно
настраивать против персов, они сами горят желанием воевать. Имея в запасе стольких
союзников, окруживших Азию со всех сторон, нужно ли гадать об исходе войны? Если даже
воюя с каждым в отдельности, персы не могут его одолеть, нетрудно представить,
что с ними будет, когда мы пойдем на них все вместе. (163) Сейчас положение дел
таково: если варвары укрепят приморские города, усилив размещенные там войска,
не исключено, что соседние острова, такие как Родос, Самос и Хиос, перейдут на
сторону персов; но если мы первые их захватим, то наверняка лидийцы, фригийцы и
жители более отдаленных областей не выдержат нападения с моря. (164) Значит,
надо спешить, не терять времени даром, чтобы избежать ошибки наших предков: они
дали варварам опередить себя и, потеряв из-за этого многих союзников, были
вынуждены сражаться против превосходящих сил врага, хотя могли первыми
высадиться в Азии и объединенными силами всей Эллады покорять местные племена
одно за другим. (165) Опыт учит, что в случае войны с разноплеменным
противником следует не ждать, пока он соберет свои силы, а нападать, пока они
разбросаны по разным местам. Наши предки допустили явный промах, но исправили
его в тяжелых боях; а мы, если будем действовать умнее, подобной оплошности не
повторим и постараемся внезапным ударом занять Лидию и Ионию, (166) зная, что
жители этих областей давно тяготятся господством персов и лишь потому терпят их
власть, что поодиночке не справятся с царским войском. И если мы туда
переправим большие силы – а это нетрудно, стоит лишь захотеть, – то без риска станем владыками Азии. Куда
лучше отвоевывать у царя его державу, чем оспаривать друг у друга первенство в
Элладе.
(167) Хорошо бы начать этот
поход еще при нынешнем поколении, чтобы оно, перенесшее столько бед, смогло
наконец насладиться счастьем. Слишком много ему пришлось выстрадать: хотя жизнь
вообще неотделима от горя, к естественным страданиям, неизбежным от природы, мы
сами прибавили войны и смуты, (168) из-за которых одни беззаконно гибнут,
другие скитаются с семьей по чужбине, многие ради заработка уходят в наемники
и, сражаясь с друзьями, умирают за врагов. Никого это не трогает; люди плачут
над вымыслами поэтов, а на подлинные страдания, порожденные войной, взирают спокойно
и равнодушно. (169) Впрочем, смешно с моей стороны сокрушаться об отдельных
людях, между тем как Италия опустошена, Сицилия в рабстве, ионийские города
отданы персам, а судьба остальной Эллады на волоске.
(170) Как могут власти наших
городов гордиться собой, когда они бездействуют, видя все это? Будь они
достойны своего положения, им следовало давно отложить все дела и настойчиво
предлагать войну против персов. Они могли бы хоть что-нибудь сделать, (171) а
если бы даже и не достигли успеха, то по крайней мере оставили бы в назидание
потомкам свои вдохновенные речи. А сейчас они заняты пустяками и оставили это
важнейшее дело нам, далеким от государственных дел. (172) Но чем мелочнее
заботы, в которых они погрязли, тем усерднее мы должны искать путей к единству
Эллады. Сейчас наши мирные договоры бессмысленны: мы не прекращаем, а лишь
откладываем войны, выжидая случая нанести друг другу смертельный удар. (173)
Пора покончить с этим коварством и сделать так, чтобы мы могли жить спокойно и
с доверием относиться друг к другу. А как это сделать, объяснить очень просто:
не будет у нас прочного мира, пока варварам мы не объявим войну; не будет между
нами согласия до тех пор, пока мы не найдем себе общего врага и общий источник
обогащения. (174) А когда это осуществится и исчезнет у нас бедность, которая
разрушает дружбу, родных делает врагами, вовлекает людей в мятежи и войны,
тогда воцарится всеобщее согласие и мы станем по-настоящему доброжелательны
друг к другу. Значит, надо как можно скорее перенести войну из Европы в Азию и
извлечь из наших распрей хотя бы ту пользу, что опыт, накопленный в
междоусобной войне, мы сможем применить в походе на персов.
(175) Мне могут возразить,
что от объявления войны нас обязывает воздержаться мирный договор с Персией. Но
из-за него города, получившие независимость, признательны царю как своему освободителю,
а города, отданные под власть варварам, клянут как виновников своего рабства
спартанцев и других подписавших мир. Неужели не следует порвать договор,
создающий впечатление, будто варвар заботится об Элладе и потому охраняет мир,
а некоторые из нас нарушают мир и тем причиняют Элладе зло? (176) Нелепее всего
то, что мы соблюдаем самые ненавистные положения договора: тот его раздел, где
говорится о свободе островам и городам европейской части Эллады, уже давно и
прочно забыт, а самая позорная для нас статья, отдавшая ионийцев в рабство
персам, по-прежнему остается в полной силе. Мы признаем законным то, чего не
должны были терпеть ни дня, считая это не договором, а основанным на грубой
силе приказом.
(177) Виноваты также и наши
послы, которые вели с персами переговоры и, вместо того чтобы отстаивать
интересы Эллады, заключили выгодный варварам мир. Им следовало требовать, чтобы
каждая сторона сохранила или только исконные свои земли, или еще и позднейшие
приобретения, или то, чем она владела непосредственно перед заключением мира.
Вот какие условия они должны были поставить, чтобы справедливость была
обеспечена всем, и только тогда подписывать договор. (178) А они оставили ни с
чем афинян и спартанцев, зато варвару целиком отдали Азию, словно мы воевали
ради него или словно его держава существует издревле, а наши города возникли
только что. Это персы лишь недавно достигли могущества, а мы искони были
главной силой в Элладе. (179) Чтобы яснее показать, в каком мы бесчестии и как
непомерны владения царя, попробую выразиться по-другому. Из двух равных частей
света, именуемых Азией и Европой, царь половину забрал себе, словно он делил
власть с Зевсом, а не заключал договор с людьми. (180) И этот кощунственный
договор он нас заставил высечь на камне и поставить в главнейших эллинских
храмах как памятник своей победы, более почетный, чем те, что воздвигаются на
поле брани. Те ставятся в честь мелких и единичных побед, а этот знаменует итог
всей войны и означает победу над всей Элладой.
(181) Поэтому мы должны во
что бы то ни стало отомстить за прошлое и обеспечить свое будущее. Позор, что у
себя дома мы держим варваров на положении рабов, а в делах Эллады миримся с
тем, что наши союзники в рабстве у них. Когда-то, во времена Троянской войны,
из-за похищения одной женщины наши предки вознегодовали настолько, что родной
город преступника сровняли с землей. (182) А сейчас, когда жертва насилия – вся Эллада, мы не желаем
отомстить за нее, хотя могли бы осуществить свои лучшие мечты. Это единственная
война, которая лучше, чем мир. Похожая больше на легкую прогулку, чем на поход,
она выгодна и тем, кто хочет мира, и тем, кто горит желанием воевать: те смогут
открыто пользоваться своим богатством, а эти разбогатеют за чужой счет. (183)
Во всех отношениях эта война необходима. Если нам дорога не пожива, а
справедливость, мы должны сокрушить наших злейших врагов, которые всегда
вредили Элладе. (184) Если есть в нас хоть капля мужества, мы должны отобрать у
персов державу, владеть которой они недостойны. И честь и выгода требуют от нас
отомстить нашим кровным врагам и отнять у варваров богатства, защищать которые
они не способны. (185) Нам даже не придется обременять города воинскими
наборами, столь тягостными сейчас, при междоусобных войнах: желающих
отправиться в этот поход, несомненно, будет гораздо больше, чем тех, кто
предпочтет остаться дома. Найдется ли кто-нибудь столь равнодушный, будь то юноша
или старик, кто не захочет попасть в это войско с афинянами и спартанцами во
главе, снаряженное от имени всей Эллады, чтобы союзников избавить от рабства, а
персов заслуженно покарать? (186) А какую славу стяжают при жизни, какую
посмертную память оставят те, кто отличится в этой войне! Если воевавших
когда-то против Париса и взявших осадой один только город продолжают восхвалять
до сих пор, то какая же слава ждет храбрецов, которые завоюют Азию целиком? Любой
поэт и любой оратор не пожалеет ни сил, ни труда, чтобы навеки запечатлеть их
доблесть.
(187) Я уже не чувствую той
уверенности, с которой начинал свою речь: я думал, что речь будет достойна
своего предмета, но вижу, что не сумел его охватить и многое не сказал из того,
что хотел. Значит, вам остается самим подумать, какое нас ждет великое счастье,
если войну, губящую нас, мы перенесем из Европы в Азию, а сокровища Азии
доставим к себе. (188) Я хочу, чтобы вы ушли отсюда не просто слушателями.
Пусть те из вас, кто сведущ в делах государства, добиваются примирения Афин и
Спарты, а те, кто опытен в красноречии, пусть перестанут рассуждать о денежных
залогах и прочих безделках, пусть лучше попробуют превзойти эту речь и поищут
способа на эту же тему высказаться красноречивей, чем я, (189) помня, что
настоящему мастеру слова следует не с пустяками возиться и не то внушать
слушателям, что для них бесполезно, а то, что и их избавит от бедности, и
другим принесет великие блага.
(389–314 ГГ. ДО Р.X.)
Эсхин был политическим антиподом Демосфена. Он не получил специального риторического образования и стал оратором, оставив профессию трагического актера. И как оратор, и как политик, и как дипломат Эсхин постоянно сталкивался с Демосфеном. Из трех сохранившихся до наших дней речей Эсхина две – «О предательском посольстве» и «Против Ктесифонта о венке» – относятся к полемике с Демосфеном. Таким образом возможно восстановить ход живой полемики между двумя ораторами и сравнить их точки зрения на одни и те же события, проследить аргументацию каждого.
Процесс о предательском
посольстве Эсхин выиграл небольшим количеством голосов, что в целом не изменило
расстановки политических сил в Афинах. Полемика о венке была проиграна, и
политической карьере Эсхина наступил конец. Оратор удалился в ссылку на далекий
остров Родос.
Против
Ктесифонта о венке[5]
(1) Вы видите, афиняне, как
иные здесь ведут происки, как смыкают ряды, как затевают уговоры по всей
площади, чтобы все у нас в городе пошло не по заведенному порядку и обычаю, – и все-таки я иду к вам с
верою прежде всего в богов, а потом в законы и в вас, ибо знаю: перед вашим
лицом никакие происки не осилят законности и справедливости. (2) Как бы мне
хотелось, афиняне, чтобы и Совет пятисот, и Народные собрания направлялись
очередными председателями по верному пути, чтобы в силе были Солоновы законы о
благочинии ораторов, чтобы первым мог по их велению чинно выступить на помост
старейший из граждан и без шума и смуты подать гражданам лучшие советы своей
опытности, а за ним чтобы и другие граждане по желанию высказывались обо всяком
деле по очереди и в порядке возраста! Думаю, что тогда и город управлялся бы
лучше, и судебных дел стало бы меньше. (3) Но с тех пор, как перевелось все,
что прежде единодушно признавалось лучшим, и одни стали с легким сердцем
вносить противозаконные предложения, а другие ставить их на голосование, сами
получив председательство не справедливейшим жребием, но посредством происков, а
если кто из других членов совета, честно председательствуя по жребию, правильно
объявляет итоги вашего голосования, то все считающие государство не общим, а
своим достоянием, грозят им чрезвычайными обвинениями и тем порабощают рядовых
граждан, а себе присваивают деспотическую власть, (4) и когда суды по закону
перевелись, а судить стали по злобе и по особым постановлениям, – с тех самых пор умолк в
городе столь прекрасный и разумный клич глашатая: «Кто желает высказаться из
достигших пятидесяти лет, а затем по очереди из прочих афинян?», и с тех пор
уже ораторская разнузданность не подвластна ни законам, ни председателям, ни
первоприсутствующим, ни председательствующей филе, хоть это и десятая часть
нашего города.
(5) При таком-то положении государственных дел, при
таких обстоятельствах, смысл которых вы сами понимаете, один лишь осколок, по
разумению моему, остался от нашего государственного устройства, и этот осколок – обвинения в противозаконии. Ежели и их вы отмените
или будете потворствовать стремящимся к отмене, то предрекаю вам, что, сами
того не заметив, вы и все наше государство уступите кое-каким господам. (6) Вы
ведь знаете, афиняне, что у всех людей есть только три способа государственного
устройства: власть единоличная, власть немногих и власть народная; при единоличной
власти и власти немногих государство управляется по произволу начальствующих, и
лишь при народной власти – по незыблемо установленным
законам. Пусть же ясно знает и твердо помнит каждый из вас: всякий раз, как он
входит в судилище судить дело о противозаконии, ему предстоит голосовать за
собственную свободу слова. Потому ведь и законодатель поставил на первое место
в судейской присяге такие слова: «я буду голосовать по закону...» – он понимал, что пока неприкосновенны в государстве
законы, крепка в нем и народная власть. (7) Памятуя об этом, вы должны
ненавистью встречать подателей противозаконных предложений, вы должны ни единое
из них не считать незначительным, но каждое – чудовищным,
вы должны никого не допускать отбить у вас это право, не поддаваясь ни
ходатайствам военачальников, которые давно уже заодно с кое-какими краснобаями
подтачивают наше государство, ни прошениям чужестранцев, которых иные из
противозаконных заправил нашего правления приводят к нам, чтобы самим
ускользнуть от суда, – нет: как на войне каждый из вас
постыдился бы покинуть место в строю, куда его поставили, так и ныне да будет
вам стыдно покинуть строй, куда сегодня законы поставили вас охранять народовластие.
(8) А еще должны вы помнить о том, что сейчас все граждане – и те, что здесь и слушают суд, и те, что в отлучке по
своим делам, – вверили вам наш город и его государственное
устройство; и вы, афиняне, стыдясь этих граждан и памятуя о принесенной вами
присяге и о наших законах, в ответ на мое изобличение Ктесифонта в подаче
предложения противозаконного, неверного и пагубного государству пресеките это
противозаконие, укрепите в городе народовластие, покарайте заправил, правящих
наперекор законам и вашей пользе. И если вы с такими чувствами выслушаете
предстоящую мою речь, то я уверен, что проголосуете вы так, как требуют законы,
присяга и польза – ваша собственная и всего нашего города.
(9) Я надеюсь, что о смысле моего обвинения в целом
предуведомил я вас достаточно; а теперь я хочу коротко рассказать о тех законах
относительно подотчетных лиц, которые нарушил Ктесифонт своим предложением.
В прежние времена бывало так, что некоторые люди,
когда занимали высшие должности или распоряжались доходами и на этом
наживались, заранее заручались для себя краснобаями в совете и в Народном
собрании и задолго предвосхищали свой отчет всенародно возглашаемыми себе
хвалами, так что потом при отчете оказывались в затруднении и обвинители, и
особенно судьи. (10) Очень многие подотчетные лица, схваченные с поличным на
краже государственных средств, ускользали от суда, и недаром: судьям, видимо,
было стыдно, что один и тот же человек в одном и том же городе и даже в одном и
том же году оказывался сперва провозглашен на играх достойным венка и получал
от народа золотой венок за доблесть и справедливость, а спустя немного времени
выходил из судилища после отчета осужденный за казнокрадство, – и судьи поневоле голосовали не о наказании за
преступление, а о том, чтоб оградить народ от стыда. (11) И вот, заметив это,
некий законодатель установил закон, и отличный закон, прямо запрещающий награждать
венками подотчетных лиц.
Правда, несмотря даже на столь мудрую предусмотрительность
законодателя, нашлись слова сильнее законов, и если не сказать о них заранее,
то вас обманут незаметно. Ведь среди тех, кто противозаконно награждает венками
подотчетных лиц, есть и люди более умеренные по природе (если в нарушении
закона можно остаться умеренным); во всяком случае, они прикрывают стыд, к своему
предложению увенчать подотчетного добавляя слова «когда он даст ответ и отчет в
исполнении должности». (12) Государству от этого вред не меньший, потому что
отчет все равно предваряется похвалами и венками, но предлагающий хотя бы
показывает слушателям, что предложение его противозаконно и он стыдится своего
проступка. Однако Ктесифонт, афиняне, преступив закон о подотчетных лицах, не
прибегнул даже к вышесказанной оговорке: он предложил наградить Демосфена
венком до ответа, до отчета, когда тот еще исполняет должность.
(13) Вам, афиняне, против этих моих слов возразят еще
вот что: если кто-то что-то делает, будучи избран по особому постановлению, то
это-де не должность, а поручение и служба, – должности же
суть только те, которые распределяются законоблюстителями в храме Тесея по
жребию и народом на выборах открытым голосованием, а все остальное – это поручения по особым постановлениям. (14) Но я в
ответ этим господам приведу вам, афиняне, ваш собственный закон, нарочно вами
установленный против таких оговорок. Здесь прямо сказано: «Должностные лица,
избранные голосованием...» – то есть они все названы одним
именем, и сказано, что все назначаемое народом по голосованию есть должность;
«...и распорядители общественных работ...» – а Демосфен
ведь распорядитель при постройке стен, самой большой из этих работ; «...и все,
кто ведает любым государственным достоянием долее тридцати дней и кто принимает
руководство в судах...» – а ведь все производители работ
получают руководство в судах! Что же закон велит им делать? (15) Не «отправлять
служение», но «...пройдя проверку в суде, исполнять свою должность...» – ибо в самом деле, даже к должностям, занимаемым по
жребию, люди допускаются не без проверки, а лишь с проверкой; «...и давать
ответ и письменный отчет писцу и проверщикам...» – то
есть так же, как это ведено и для других должностей. А что я говорю правду, вам
сейчас подтвердят эти самые законы. [Читаются законы.]
(16) Так-то, афиняне: если законодатель что-то прямо
называет «должностью», а эти господа именуют «поручениями» и «занятиями», то уж
это ваше дело – образумить их, и поставить закон преградою их бесстыдству,
и внушить им, что вы не потерпите, чтобы какой-то зловредный умник болтовнёю
подрывал бы законы, – напротив, чем кто красней
говорит в пользу противозаконного предложения, тем тот большее встретит негодование.
Нужно, афиняне, чтобы оратор и закон говорили одно; если же закон гласит одно,
а оратор – другое, то голос следует подавать за правду закона, а
не за бесстыдство говорящего.
(17) Далее я хочу наперед вкратце сказать вам еще об
одном доводе, который Демосфен считает неоспоримым. Он вам скажет: «Я
распорядитель при постройке стен, это так; но я от себя прибавил городу сто мин
и сделал сооружение еще больше, – в чем же мне
давать отчет? разве что в благотворительности!» Так вот, послушайте, что я
отвечу на такую отговорку и во имя правды, и во имя пользы.
Во всем нашем городе, столь древнем и столь великом,
ни единого нет человека, который, имея хоть какое-то отношение к общественным
средствам, не был бы обязан отчетом. (18) Это я вам докажу сперва на самых
неожиданных примерах. Так, закон велит отчитываться даже жрецам и жрицам,
вместе и порознь, и не только поодиночке, но и целыми родами: Евмолпидам,
Керикам и прочим, – а ведь они получают лишь почетные дары и молятся за
вас богам! (19) Далее, закон велит отчитываться тем, кто строит на свои средства
корабли, – а ведь они не распоряжаются общественными средствами,
не присваивают из вашего добра помногу, уделяя вам из своего понемногу, не
хвастаются щедротами, на самом деле лишь возвращая вам ваше; нет, они и вправду
тратят свои наследственные состояния, чтобы только быть за это у вас в чести.
Но не только строители кораблей, но и заседатели самых важных в городе собраний
предстают в судилище для проверки голосованием! (20) Прежде всего, закон велит
самому совету Ареопага давать проверщикам ответ и отчет, так что и он, столь
суровый у себя и ведающий столь важными делами, подчиняется вашим голосам.
Стало быть, никто в нем не получит венка? Никто: таков отеческий обычай. Что
же, в них нет и честолюбия? Конечно, есть: ведь им мало избегать беззаконий, они
подвергают себя наказаниям даже за малейшую ошибку, – не то, что ваши краснобаи, которые так избаловались.
Равным образом законодатель подчинил отчетности и самый Совет пятисот. (21) Да
и к подотчетным лицам у него так мало доверия, что сразу же, в начале закона он
говорит: «подотчетному должностному лицу из города не отлучаться!» Великий
Геракл! – скажет кто-нибудь. – Если я
занимал должность, значит, мне и отлучаться нельзя? Да, нельзя, чтобы ты не
сбежал, взяв государственные деньги или не доделав дела. Кроме того,
подотчетное лицо не имеет права ни жертвовать свое состояние богам, ни делать
приношения в храмы, ни быть усыновленным, ни завещать свое имущество, ни многое
другое – одним словом, законодатель смотрит на достояние подотчетного
как на залог, пока тот не сдаст отчета государству. (22) А разве не бывает так,
что человек ничего из государственных средств не брал и не тратил, а все-таки
имел к ним доступ? Так нет же: закон и ему велит держать ответ перед
проверщиками! Как же он будет держать ответ, ничего не взяв и не истратив? А
это ему подсказывает и учит сам закон: так, мол, и напиши, что-де из
государственных средств я ничего не взял и не истратил. Одним словом, в городе
нет ничего, что не подлежало бы отчету, проверке и расследованию! А что я правду
говорю, о том послушайте сами законы. [Читаются законы.]
(23) Вот; и если Демосфен еще осмелится говорить,
будто благодаря своему пожертвованию свободен от отчета, то скажите ему так: «А
не лучше ли тебе, Демосфен, не препятствовать глашатаю проверщиков возгласить
по закону и обычаю: «кто желает выйти обвинителем? » И не препятствуй же
любому, кто захочет возразить тебе, что вовсе ты ничего не жертвовал, а лишь
отдал немногое из многого, что получил ты на постройку стен, взял же ты на это
у города целых десять талантов. Не захватывай же почести силой, не вырывай у
судей из рук судейские камешки, в государственных делах не подчиняй себе
законы, а подчиняйся им сам: только этим укрепляется народовластие».
(24) Сказанного довольно против тех пустых отговорок,
которыми будут отговариваться эти господа. А что в то время, когда Ктесифонт
выступил со своим предложением, Демосфен доподлинно был лицом подотчетным,
заведуя зрелищными деньгами и заведуя постройкой стен, но ни по той, ни по
другой должности не давши ответа и отчета, – это я
постараюсь доказать вам по государственным ведомостям. Прочитай-ка, в какой
год, месяц и день и на каком народном собрании избран был Демосфен, чтобы
ведать зрелищными деньгами! [Читается постановление.] Вот видите: если
даже я больше ничего не докажу, все равно Ктесифонт попался, уличенный даже не
моим обвинением, а государственною ведомостью. (25) Однако, господа афиняне,
если в старину у нас в городе избирался голосованием особый надзиратель,
который давал отчет о государственных доходах каждой смене
председательствующих, то потом из-за вашего доверия к Евбулу эту должность
вплоть до принятия Гегемонова закона отправляли именно те, кто был избран ведать
зрелищными деньгами: они принимали доходы, начальствовали над верфями, возводили
склады, строили дороги и распоряжались чуть ли не всем в городе. (26) Это я говорю
не в порицание и не в осуждение им, а желая показать, что законодатель не
позволил нам награждать венком никого, кто не даст ответ и отчет даже по одной
ничтожной должности, – а Ктесифонт не зазрился предложить
венок для Демосфена, ведавшего сразу чуть не всеми должностями в Афинах! (27) В
самом деле: что во время Ктесифонтова предложения Демосфен по должности и ведал
постройкою стен, и распоряжался государственными деньгами, и налагал пени, как
все остальные должностные лица, и брался руководить в судах, – свидетелем этого будет перед вами он сам. Ведь в
архонтство Херонта, в предпоследний день месяца фаргелиона, не кто иной, как
Демосфен предложил в Народном собрании созвать на второй и третий день месяца
скирофориона сходки по филам, чтобы от каждой филы избрать надзирателей и
казначеев по крепостным работам – и совершенно
правильно, чтобы городу было с кого требовать отчета за истраченные деньги.
Прочти мне это постановление! [Читается постановление.]
(28) Что ж; но теперь на это он исхитрится заявить,
что народ не избирал-де его строителем стен ни по жребию, ни голосованием! И по
этому поводу Демосфен и Ктесифонт поведут долгие разговоры; но закон краток,
ясен и быстро положит конец их уловкам. Впрочем, об этом я сперва хочу сказать
вам несколько слов. (29) Существует, афиняне, три рода должностных лиц: первый,
самый очевидный, – это те, которых избирают по жребию или голосованием;
второй – те, которые распоряжаются чем-либо из государственных
средств дольше 30-ти дней и которые ведают общественными работами; а третий – тот, о котором в законе написано: ежели кто еще будет
избран и допущен к руководству в суде, то и он, пройдя проверку, считается
должностным лицом. (30) Итак, если не считать должностных лиц, избранных по
жребию или народным голосованием, остаются те, которых филы, триттии и демы
избирают из своих людей распоряжаться государственными средствами; это бывает,
когда, как и теперь, филам что-нибудь поручается: копать рвы или строить
корабли. А что я говорю правду, вы убедитесь из самих законов. [Читаются
законы.] (31) Вот теперь и вспомните, что было сказано: законодатель велит
избранным от фил пройти проверку и исполнять должность, фила Пандионида
назначает на должность строителя стен Демосфена, который получает на это дело
из казны почти десять талантов; другой закон запрещает награждать венком
подотчетное должностное лицо; вы же дали присягу решать дела по законам. И вот
наш краснобай предлагает наградить венком подотчетное должностное лицо, не
прибавивши: «когда он даст ответ и отчет»; а я изобличаю противозаконие,
представляя вам свидетелями и законы, и постановления, и самих моих
противников. Можно ли несомненнее уличить человека в противозаконии?
(32) А теперь я вам докажу, что и объявлять-то о
награждении венком так, как это сказано в его предложении, – тоже дело противозаконное. Закон указывает ясно: если
кого-нибудь награждает совет, то об этом провозглашается в совете, если народ – то в Народном собрании, а больше нигде. Прочти-ка
закон. [Читается закон.] (33) Вот каков закон, афиняне, и это отличный
закон: видимо, законодатель полагал, что незачем оратору красоваться перед
посторонними, а надобно довольствоваться почетом от народа в своем городе и не
искать поживы в огласках. Так полагал законодатель; а Ктесифонт? Прочитай
теперь, что он нам предлагает! [Читается предложение.] (34) Вы слышите,
афиняне? Законодатель велит объявлять о награждении венком от народа пред самим
народом в собрании на Пниксе и больше нигде; Ктесифонт же, в обход закона меняя
место, велит сделать это в театре, и не во время Народного собрания, а на
представлении новых трагедий, и не пред лицом народа, а пред лицом всех
эллинов, чтобы и они вместе с нами знали, какого мужа мы чтим.
(35) После столь явно противозаконного предложения
Ктесифонт, конечно, вкупе с Демосфеном начнет покушаться на закон всякими
хитростями; но я эти хитрости обнаружу и заранее объясню вам, чтобы вы невольно
не поддались на обман. Отрицать, что законы запрещают объявлять о награждении
венком где-либо кроме Народного собрания, эти господа, конечно, не смогут.
Однако они сошлются в оправдание на закон о Дионисиях, приводя его лишь частично,
чтобы вкрасться в ваше внимание; (36) они приплетут этот закон, не имеющий
никакого касательства к нынешнему делу, и начнут уверять, что-де в городе у нас
действуют не один, а два закона об оглашениях: первый, о котором я сейчас
говорил, ясно запрещает объявлять о награждении венком где-либо кроме Народного
собрания, но еще-де будто бы есть и второй, который, наоборот, позволяет
сделать объявление о венке в театре во время представлений, ежели о том
постановит народ; в соответствии с этим-то законом и внес, мол, свое
предложение Ктесифонт. (37) А я в защиту себе от таких уверток выставлю
собственные ваши законы, о чем неизменно стараюсь во всем этом моем обличении.
В самом деле, если это правда, что завелся у вас в государстве такой обычай,
чтобы недействительные законы стояли вперемежку с действующими и об одном деле
было по два противоположных закона, то что же это, спрашивается, за
государство, где законы велят одно и то же и делать и не делать? (38) К
счастью, это не так: ни вы не дошли до такой путаницы в законах, ни
законодатель, установивший у нас народовластие, не оставил это без внимания, а,
напротив, ясно предписал архонтам-законоблюстителям каждый год перед Народным
собранием исправлять законы, тщательно их выверив и досмотрев, не вписан ли
один закон вопреки другому, не попал ли недействительный в число действующих и
не оказалось ли об одном предмете по нескольку законов. (39) И ежели
обнаружится что-нибудь подобное, то велено такие законы написать на досках и
выставить перед статуями десяти фил, а очередным председателям созвать Народное
собрание для назначения законоисправителей, а главному из первоприсутствующих
поставить на голосование, какие законы отменить и какие оставить, чтобы на
каждый предмет был один закон и не более. Прочитай-ка законы на этот счет! [Читаются
законы..] (40) Стало быть, афиняне, если бы эти господа говорили правду и
существовало бы два закона об оглашении наград, то архонты-законодатели
непременно бы их обнаружили, а очередные председатели передали бы их
законоисправителям, и один из законов был бы отменен: либо дозволяющий такое
оглашение, либо запрещающий. Но так как этого нет, то и ясно: эти господа не
только лгут, но и утверждают вещи вовсе невозможные.
(41) Я объясню вам, откуда они выдумали свою ложь, а
для этого расскажу, из-за чего был издан закон об оглашениях в театре. Когда в
городе нашем давались трагедии, то некоторые пользовались этим, чтобы без
народного разрешения провозгласить, что одни-де удостоены венка от сограждан по
филе, а другие – от соседей по дему, а третьи отпускают на волю своих
рабов, и чтобы свидетелями тому были все эллины. (42) А всего возмутительнее
бывало, когда иные люди, завязавши дружбу с чужими городами, добивались, коли
удавалось, объявления, что они-де за свою доблесть и добродетель награждаются
венком от Родоса, от Хиоса или еще от какого-нибудь города. И устраивали они
себе это самовольно, без вашего о том решения, а не так, как те, которые
получали венок от собственного вашего совета и народа в знак большой благодарности,
по постановлению и с разрешения вашего. (43) Из-за такого обычая получалась
немалая докука и зрителям, и устроителям, и исполнителям трагедий; а почестей
доставалось больше оглашенным в театре, чем увенчанным от народа, потому что
последним велено было венчаться с разрешения и по постановлению вашему только в
Народном собрании, и более об этом не возвещалось нигде, а о первых
провозглашение делалось пред лицом всех эллинов, причем без всякого
постановления. (44) В рассуждении всего этого и издал законодатель тот второй
закон; с законом о лицах, награждаемых венком от народа, он не имеет ничего общего,
нимало не отменяет его (ведь докука была не Народному собранию, а театру!) и
подавно не противоречит ему (что и недопустимо!). Закон этот говорит о лицах,
без вашего постановления награжденных венком от филы или от дема, об
отпускающих рабов на волю и о венках от чужих городов. В нем прямо запрещается
объявлять в театре об отпуске раба или о венках, полученных от филы, от дема
или еще от кого-нибудь, а не то глашатай будет лишен гражданских прав. (45) Так
вот: если указано, чтобы о венках от совета объявлять в здании совета, от
народа – в Народном собрании, а от демов и фил – никоим образом не на представлениях трагедий (чтобы
никто, выклянчив венки и оглашения, не величался неподобающими почестями), и
если в законе особо добавлено, чтобы и никто другой не делал таких провозглашений,
– то за вычетом венков и от совета, и от народа, и от
демов, и от фил что же остается, кроме как венки от чужих городов?
(46) Что это так, наилучшее тому доказательство – в ваших же законах. Ведь тот золотой венок, о котором
делается оглашение в городском театре, закон велит считать посвященным Афине,
отбирая его у награждаемого. Кто же осмелится заподозрить афинский народ в
таком неблагородстве? Ведь не то что город, а и простой человек не дойдет до
такой низости, чтобы присудить венок и тут же объявить о нем и отобрать его.
Нет, я полагаю, венок потому и посвящается богине, что он – от чужого города, а никто не должен развращаться
душой, ставя чужую приязнь выше благоволения отчизны. (47) Зато венок, о
котором сделано оглашение в Народном собрании, никому не посвящается, и его
можно держать у себя, чтобы не только награжденный, но и его потомки, имея в
доме такое напоминание, никогда не озлоблялись душой против народа. Ради этого
законодатель даже прибавил, что о венке от чужих городов нельзя объявлять в
театре, «ежели о том не будет особого народного постановления», – чтобы город, пожелавший увенчать кого-нибудь из вас,
слал послов просить об этом у народа и чтобы тот, о ком кричит глашатай, был бы
признательнее не им, увенчавшим, а вам, дозволившим возгласить об этом. А что я
говорю правду, убедитесь, выслушавши законы. [Читаются законы.] (48) Так
вот, ежели эти господа, обманывая вас, станут твердить, будто в законе прибавлено,
что-де можно объявлять о венке, «ежели о том есть особое народное
постановление», то не забудьте им на то ответить: «Да, если это венок от чужого
города; если же это венок от афинского народа, то вот тебе Народное собрание,
где об этом можно объявить, а кроме того – нигде». И
хоть ты целый день рассуждай, что значит «кроме того – нигде», все равно ты не докажешь, что предложение
Ктесифонта не противозаконно.
(49) А теперь мне остается та часть обвинения, на
которой я настаиваю больше всего: это повод, по которому Ктесифонт считает
Демосфена достойным венка. В предложении его говорится: «И пусть глашатай
объявит в театре перед эллинами, что афинский народ награждает его венком за
доблесть и добродетель», а главное, «что он словом и делом всегда стремится к
вящему благу народа». (50) После этого и мне говорить совсем просто, и вам
слушать и понимать и судить совсем легко. В самом деле, мне как обвинителю нужно
теперь только доказать, что все эти похвалы Демосфену – ложь, что ни словом вначале, ни делом в конце не
творил он народу ни пользы, ни блага. И если я это докажу, то Ктесифонт
справедливо будет осужден по такому обвинению: ведь ни один закон не допускает,
чтобы в государственных постановлениях значилась ложь. Защитнику нужно будет
доказывать противное, а вам – судить о моих и его доводах.
(51) Дело обстоит так. Разбирать всю Демосфенову жизнь
было бы, думается мне, непомерно долго. Для чего нам нынче рассказывать, как он
жаловался Ареопагу на Демомела Пеанийского, двоюродного своего брата, за то,
что тот проломил ему голову? Или о том, как при полководце Кефисодоте, когда
наши корабли отплывали в Геллеспонт, Демосфен был начальником над одним из
судов, (52) вез на нем полководца и делил с ним стол и жертвы и возлияния,
удостоенный этого ради наследственной с ним дружбы, а потом не посовестился
выступить против него по чрезвычайному обвинению, когда дело шло о жизни и
смерти? Или о том, как Мидий избил его, начальника хора, прямо на орхестре, а
он потом за тридцать мин продал и свою обиду, и волю народа, проголосовавшего
против Мидия в театре Диониса? (53) Все это и многое подобное можно, я полагаю,
пропустить, не обманывая вас и не смягчая спора, а лишь избегая от вас упрека в
том, что хоть все это и правда, но слишком уж старо и общеизвестно. Однако,
Ктесифонт, ежели чей-нибудь великий позор столь заведомо достоверен слушателям,
что слова обвинителя кажутся хоть и правдою, но слишком уж старой и общеизвестной,
– что приличнее, разбранить его или увенчать золотым
венком? А тебе с твоим лживым и противозаконным предложением что приличнее – насмехаться над судом или понести от народа наказание?
(54) Но о преступлениях Демосфена против государства я
попробую сказать поподробнее. Как я слышал, Демосфен намерен, дождавшись своей
очереди говорить, насчитать вам четыре срока времени с тех пор, как он служит
государству. Первый срок, как я слышал, – это когда мы
воевали с Филиппом из-за Амфиполя, а пределом этому сроку он считает мир и
союз, принятые по предложению Филократа Гагнунтского (и его собственному, как я
покажу). (55) Второй срок – это когда мы жили в мире, то
есть до того самого дня, когда этот же краснобай нарушил царивший мир и
предложил воевать. Третий – время войны вплоть до Херонеи;
четвертый – нынешнее время. Перечислив все это, он намерен, как я
слышал, воззвать ко мне и спросить: какой же срок из четырех я имею в виду,
когда обвиняю, что служил он народу не к вящему благу народа? А ежели я уклонюсь,
не захочу отвечать и закрою лицо, то он, мол, сам подступит ко мне, и откроет
лицо, и втащит на помост, и принудит к ответу.
(56) Так вот, чтобы он так не разнуздывался и чтобы вы
обо всем знали заранее, я сейчас перед лицом судей, перед лицом всех граждан,
собравшихся вокруг, перед лицом всех эллинов, которым приспела охота услышать
этот суд, – а их здесь, я вижу, немало; никто не упомнит, чтобы
столько народу пришло на спор по государственному делу, – отвечаю тебе, Демосфен: я обвиняю тебя за все твои
четыре срока времени, (57) и ежели боги будут благосклонны, а судьи выслушают
меня беспристрастно, а сам я смогу припомнить все, что за тобою знаю, то я
уверен, что докажу: спасением своим город наш обязан богам и тем людям, которые
явили ему милость и кротость, а во всех его бедах виноват был Демосфен. И я
буду следовать тому самому порядку речи, которого, как слышно, намерен
держаться он сам: во-первых, скажу о первом сроке, во-вторых – о втором, в-третьих – о
следующем, и в-четвертых – о нынешнем положении дел.
Итак, я возвращаюсь к тому мирному договору, который
предложили ты и Филократ. (58) Тогда, афиняне, была у вас возможность заключить
тот первый мир заодно с союзным советом эллинов, если бы некоторые господа не
помешали вам дождаться посольств, отправленных вами в ту пору по всей Греции с
призывом против Филиппа. Тогда со временем эллины бы сами по доброй воле
вернули вам первенство; но вы это упустили, а все из-за Демосфена с Филостратом
и той мзды, которую получили эти мздоимцы, соединясь на погибель вам и
государству!
(59) Ежели кому из вас от неожиданности такая речь
покажется невероятной, то давайте все остальное слушать так, как будто мы
заседаем по делу о растрате и разбираем давнишние счета: иногда ведь мы садимся
за это с предвзятыми мнениями, но когда счета сверены, то никто не бывает столь
упрям, чтобы уйти, не согласившись с истинностью того, что доказано счетом.
(60) Вот так и вы слушайте меня сейчас. Если кто из вас пришел сюда, сохранивши
с прежнего времени мнение, что уж Демосфен-то никогда ничего не говорил в
пользу Филиппа по сговору с Филократом, то пусть такие ничего не решают ни за,
ни против, пока не выслушают меня, ибо это не по справедливости. Но когда я
коротко напомню вам все обстоятельства и приведу постановления, предложенные
Демосфеном вместе с Филократом, когда самый истинный счет уличит Демосфена в
том, что об этом мире и союзе он предлагал даже больше постановлений, чем
Филократ, (61) что он льстил Филиппу и его послам, забывши всякий стыд, что это
по его вине народ пошел на мир отдельно от союзного совета эллинов, что это он
выдал Филиппу фракийского паря Керсоблепта, друга и союзника нашего города, – если все это я докажу вам с полной ясностью, то прошу
у вас немногого: ради всех богов согласитесь со мной, что в первый из четырех
своих сроков служил он государству отнюдь не хорошо. А начну я речь с того,
откуда вы легко сможете за мной уследить.
(62) Филократ внес предложение разрешить Филиппу
прислать сюда глашатая и послов для мирных переговоров. Предложение это было
обжаловано как противозаконное. Настало время суда: обвинял подавший жалобу
Ликин, Филократ оправдывался, Демосфен помогал ему в защите, и Филократ был
оправдан. Вскоре потом архонтом стал Фемистокл. Демосфен входит в совет, не
будучи по избранию ни действительным, ни запасным его членом, но купивши эту
должность происками, чтобы заранее быть наготове словом и делом помочь Филократу, как и
показали дальнейшие события.
(63) А именно, Филократ
провел новое постановление – о том,
чтобы избрать и отправить к Филиппу десять послов просить, чтобы он прислал
сюда свое полномочное посольство для заключения мира. Одним из десятерых был
Демосфен. Вернулся он оттуда рьяным хвалителем мира, докладывал то же, что
остальные послы, и единственный из членов совета поддержал предложение
Филократа обещать неприкосновенность глашатаю и послам Филиппа. Итак, один дал
возможность послам и вестнику явиться, а другой – вступить в переговоры. (64) При этом обратите
особое внимание вот на что: Филипп вел свои переговоры, понятным образом, не с
остальными послами – теми,
которых потом так оклеветал переметнувшийся Демосфен, – а с самими Филократом и
Демосфеном, вместе державшимися в посольстве и вместе потом внесшими три предложения:
во-первых – не ждать возвращения
послов, разосланных вами с призывом против Филиппа, то есть заключить мир не
заодно с эллинами, а отдельно; (65) во-вторых – заключить с Филиппом не только мир, но и союз,
чтобы державшие вашу сторону совсем пали духом, видя, что вы их призываете к
войне, а сами постановляете заключить не только мир, но и союз; в-третьих – фракийского царя
Керсоблепта в клятвенный договор не включать и от мира и союза отлучить; против
него даже был объявлен поход. (66) Тот, кто покупал у них все эти выгоды, ни в
чем не виноват: пока не было клятв и договоров, он вправе был без упрека
добиваться своей пользы; а вот те, кто предал и продал силу нашего города,
заслужили величайшего вашего гнева. Посмотрите: вот Демосфен, величающий себя теперь
врагом Александра, а тогда врагом Филиппа, попрекающий меня моей дружбою с Александром,
этот самый Демосфен лишает нас выгоднейшего для нас времени и вносит
предложение, (67) чтобы очередные председатели назначили Народное собрание на
восьмое число месяца элафеболиона, то есть – слыханное ли дело? – на
священный день жертвоприношений и начала игр в честь Асклепия! А под каким
предлогом? Для того-де, чтобы если к тому времени прибудут послы Филиппа, то,
как можно скорее обсудить свои с ним дела! То есть он, заранее назначает
Народное собрание для еще не прибывших послов, оставляя вам времени в обрез и
торопя решения, а все затем, чтобы вы заключили мир не по возвращении разосланных
посольств, не заодно с остальными эллинами, а отдельно. (68) После этого,
афиняне, послы от Филиппа и впрямь явились, а ваши посольства все еще по чужим
городам поднимали эллинов против Филиппа. И тогда Демосфен проводит второе
постановление: обсудить условия не только мира, но и союза восемнадцатого и
девятнадцатого числа элафеболиона, тотчас после городских Дионисий, не
дожидаясь возвращения ваших посольств. Что так оно и было, о том послушайте
сами эти постановления. [Читаются постановления.]
(69) И вот, афиняне,
миновали Дионисии и состоялись назначенные собрания. В первый же день нам было
оглашено общее решение наших союзников. Главные его требования я коротко перечислю.
Прежде всего, они писали, чтобы мы совещались только о мире; слово «союз» не
упоминалось, и не по недосмотру, а потому что и мир-то они считали скорее
вынужденным, чем почетным. (70) А затем они сделали добавление, отлично
противостоявшее Демосфенову мздоимству и поправлявшее его последствия: дать три
месяца на то, чтобы все желающие эллинские государства могли записать себя на
том же камне, что и афиняне, и принять участие в клятвах и договорах. Этим
достигались две большие выгоды: во-первых, выгадывались три месяца времени,
достаточные для того, чтобы прибыли посольства от эллинов, а во-вторых,
приобреталось благорасположение всех эллинов и общего их совета, чтобы в случае
нарушения договоров не пришлось нам воевать в одиночку и без подготовки (а
теперь из-за Демосфена так оно и вышло!). Что так это и было, вы убедитесь,
выслушав это самое решение. [Читается решение союзников.] (71) Такое
решение поддерживал и я, и все выступавшие в тот первый день, и народ тогда
разошелся в уверенности, что будет заключен мир, и притом при участии всех
эллинов, а о союзе нам лучше и не поминать после всех наших обращений к эллинам.
Но прошла ночь, на другой
день мы опять явились в собрание, – и тут-то Демосфен, захвативши возвышение и никому не давая сказать
слова, начал твердить, что все сказанное вчера бесполезно без согласия
Филипповых послов и что никакого мира без союза быть не может. (72) Незачем, говорил
он, «отрывать» мир от союза (я запомнил точно это выражение – так отвратительны были и
слово и оратор), незачем ждать, пока соберутся остальные эллины, а нужно самим
или воевать, или заключать отдельный мир.
А потом он подозвал к возвышению Антипатра и стал задавать ему вопросы, о которых
предупредил его заранее и на которые подсказал ответы на погибель нашему
городу. И, в конце концов, так оно и сделалось: речью приневолил вас Демосфен,
а предложение написал Филократ.
(73) После этого им осталось лишь выдать Керсоблепта и
фракийские владения; это они и сделали двадцать пятого числа элафеболиона,
перед тем как Демосфен отправился со вторым посольством скреплять договор
присягою (да, да, этот враг Александра, враг Филиппа, призывающий нас теперь
плевать на македонян, ездил туда послом дважды, хотя мог бы не ездить ни
единожды!). Двадцать пятого числа элафеболиона, председательствуя в Народном
собрании как член совета (куда втерся происками!), Демосфен вместе с Филократом
предал Керсоблепта: (74) Филократ незаметно сделал лишнюю приписку к своему
предложению, а Демосфен незаметно провел ее через голосование. В приписке было
сказано: «представителям совета союзников в тот же день присягнуть перед
послами Филиппа», – а от Керсоблепта в совете представителей не было;
стало быть, указав присягать представителям совета, он отлучил от присяги не
представленного там Керсоблепта. (75) Прочти-ка, во избежание сомнений, кто
внес это предложение и кто поставил его на голосование! [Читается
постановление.] Замечательно, право, замечательно, афиняне, что у вас
сохраняются государственные записи: ведь слова их незыблемы, не меняются в
угоду каждому политическому перебежчику и позволяют народу всякий раз узнать
прежних негодяев в тех переменщиках, которые нынче притязают зваться честными
людьми.
(76) Еще мне надобно рассказать и о его раболепстве.
Ведь Демосфен, афиняне, год заседая в совете, ни разу ни для одного посольства
не предлагал почетных мест в театре, а на этот раз впервые и места им назначил,
и подушки им подкладывал, и ковры расстилал, и ни свет ни заря провожал послов
в театр, так что даже был освистан за непристойную лесть. А когда послы
отъезжали, он им нанял три запряжки мулов и провожал до самых Фив, выставляя
наш город на посмешище. Но чтобы мне не отклоняться от предмета, возьми-ка
постановление о почетных местах! [Читается постановление.]
(77) И при таком-то раболепном угодничестве, господа
афиняне, этот самый Демосфен, первым узнав от Харидемовых лазутчиков о кончине
Филиппа, сочинил себе вещее сновидение, будто бы узнал о случившемся не от Харидема,
а прямо от Зевса и Афины, ими же днем поклявшись в том, что ночью они с ним
разговаривают и предрекают ему будущее. То был седьмой день после смерти его
дочери, – а он, не оплакав ее, не совершив всего, что положено,
вопреки всем законам, в венке и белом одеянии заклал в праздничную жертву быка,
хоть и потерял, несчастный человек, первое и единственное существо, назвавшее
его отцом! (78) Я не попрекаю его несчастием, а только думаю о его характере:
ведь дурной отец, враг собственных детей вряд ли годен в народные вожди – кто не любит самых родных и близких, тот и вас,
чужих, не станет уважать, кто в своих делах нехорош, тот не будет хорош и в государственных,
кто дома низок, от того и в Македонии благородства не жди: он меняет лишь
место, а не Душу!
(79) А с чего он оказался переметчиком (это у нас
пошел второй уже срок его времени!) и как это получилось, что за одни и те же
государственные дела Филократ оказался изгнанником по чрезвычайному обвинению,
а Демосфен заделался общим обличителем, и как этот мерзавец вверг вас в беду, – обо всем этом стоит послушать поподробнее.
(80) Как только Филипп перешел Фермопилы, неожиданно
разрушил фокидские города, а фиванцев так усилил, что это казалось несовместно
ни с общим положением, ни с вашей пользой, – тогда вы
тотчас начали в тревоге свозить добро из деревень в город, а послы ваши,
ездившие для мирных переговоров, оказались под тягчайшими обвинениями, особенно
же Филократ и Демосфен: не только как послы, но и как податели предложений.
(81) А как раз в это самое время между ними двумя случилась ссора, из-за чего – вы и сами догадываетесь; и тогда-то в том нежданном
общем смятении Демосфен со всеми его пороками, врожденными и приобретенными, с
трусостью и завистью к Филократовым взяткам задумался и рассудил вот как: ежели
он открыто выступит против и Филиппа, и своих товарищей по посольству к нему,
то Филократ заведомо погибнет, остальные послы окажутся в большой опасности, а
он сам, вероломный предатель своих товарищей, возвеличится как верный друг
народа.
(82) Когда увидели это враги нашего общественного
спокойствия, они с радостью стали науськивать его к выступлениям, именуя
неподкупнейшим человеком в городе; и он выступил, и с того пошла вся война и
смута. Ведь это он, афиняне, первый выдумал и Серрийские укрепления, и Дориск,
и Эргиску, и Миртиску, и Ган, и Ганиаду, которых мы раньше и названий-то не
слыхивали. Это он довел дело до того, что утверждал: ежели Филипп не присылает
послов, то это неуважение к нашему городу, а ежели присылает, то это не послы,
а соглядатаи. (83) Если же Филипп предлагал наши споры на третейский суд
какого-нибудь города ничейного и беспристрастного, то Демосфен заявлял: «нет
беспристрастного судьи между нами и Филиппом!». Филипп давал нам Галоннес;
Демосфен приказывал не брать, если он «дает», а только если «отдает», – сколько спору из-за полуслова! А когда он наградил
венками посольство Аристодема, вопреки мирному договору отправленное в Фессалию
и Магнесию, то разрушил мир и уготовил нам несчастие и войну.
(84) Пусть так; но ведь он утверждает, будто медными и
стальными стенами укрепил страну, заключив союз с евбейцами и фиванцами? Нет,
афиняне: именно здесь были вы обижены больше всего и незаметнее всего. И хотя я
очень спешу к рассказу об удивительном нашем союзе с фиванцами, однако, чтобы
не сбиваться с порядка, я сперва напомню вам, как было дело с евбейцами.
(85) Вспомните, афиняне, как много тяжких обид
претерпели вы от халкидянина Мнесарха, отца Каллия и Тавросфена (которым этот
Демосфен теперь, взяв взятку, смеет предлагать афинское гражданство), сколько
от эретрийца Фемисона, который в мирное время захватил у вас Ороп! Однако же,
когда фиванцы, переправясь на Евбею, пытались поработить евбейские города, вы охотно
позабыли обиды, через пять дней пришли им на помощь с кораблями и пехотою и
через тридцать дней заставили фиванцев заключить перемирие и уйти, сделавшись
господами над Евбеей; но все города с их образом правления вы честно и
справедливо вернули вверившимся вам, полагая, что неправильно в ответ на
доверие вспоминать злобу. (86) Однако за все эти услуги халкидяне не ответили
вам добром. Нет: когда вы потом явились в Евбею на помощь Плутарху, то поначалу
они притворялись вам друзьями, но потом, когда вы достигли Тамин и переваливали
через так называемый Котилейский хребет, то этот самый халкидянин Каллий
(которого так нахваливает взяточник Демосфен), (87) как увидел войско нашего
государства запертым в страшном бездорожье, откуда не выйти без большой победы
и куда не подать помощи ни с суши, ни с моря, так скорей собрал войска со всей
Евбеи да выпросил подкрепление от Филиппа, да брат его Тавросфен (который нынче
ко всем так приветлив и улыбчив) переправил к нему фокидских наемников, и все
они двинулись, чтобы нас уничтожить. (88) И если бы, самое главное, тут не спас
наше войско некий бог и если бы, кроме того, наши воины, пешие и конные, не
явили свою доблесть и не одержали бы победы в открытом бою при Таминском
ристалище, заставив неприятеля заключить перемирие и отступить, то великий
позор грозил бы нашему государству: ведь не худшая беда – потерпеть поражение, но двойная беда – потерпеть его от недостойных противников.
Но и после этих всех испытаний вы опять примирились с
евбейцами. (89) И тогда этот халкидянин Каллий, получив от вас прощение, по
недолгом времени вновь вернулся к природному своему праву: для виду стал
созывать в Халкиду всеевбейский совет, а на деле укреплять против вас евбейские
силы, а себе приготавливать исключительную тираническую власть. Надеясь в этом
заполучить себе помощь Филиппа, он отправился в Македонию, обхаживал царя,
звался одним из ближних его товарищей; (90) потом, обидевши Филиппа, сбежал
оттуда и предался фиванцам; а потом покинул и их, и вот так-то, переменчивей,
чем Еврип, над которым он живет, оказался между враждой фиванцев и враждой Филиппа.
Не зная, что делать, и слыша, что на него уже готовится поход, он увидел, что
единственная оставшаяся надежда на спасение – это заключить
клятвенный союз с афинским народом на условии, что ему помогут, если кто
ополчится на него (и, конечно, ополчились бы, если бы вы не воспрепятствовали).
(91) Рассудивши таким образом, он отправляет к нам
послами Главкета, Эмпедона и бегуна Диодора – с праздными
надеждами для народа, с серебряными деньгами для Демосфена и его приспешников.
Выторговать себе он хотел три выгоды: во-первых, безобманного союза с вами (ибо
если бы народ припомнил ему прежние обиды и отказал в союзе, то ему лишь
оставалось бы или бежать из Халкиды, или попасться и погибнуть, – такие мощные силы шли на него и от Филиппа и от
фиванцев); во-вторых, ходатаю об этом союзе сулил он мзду за то, чтобы не
заседали в Афинах представители от его Халкиды; а в-третьих, чтобы халкидяне не
платили союзных взносов. (92) И ни в одном из этих расчетов Каллий не
обманулся. В самом деле: этот Демосфен, который представляет себя тираноборцем
и который, по словам Ктесифонта, печется лишь о вящем народном благе, продал
нашу государственную пользу и написал в предложении о союзе: «помогать халкидянам»,
уравновесив это ради приличия пустою добавкою, «чтобы и халкидяне помогали, ежели
кто ополчится на афинян». (93) А представительство халкидян в совете и союзные
их взносы, которыми должна была крепиться наша военная сила, Демосфен продал
еще того пуще, не жалея красивых слов для позорных дел и убеждая вас речами,
будто наше государство так и должно всякий раз первым помогать всем нуждающимся
эллинам, чтоб сперва была услуга, а потом – союз. А чтобы вы не сомневались, что это правда, возьми-ка мне договор
о союзе с Каллием и прочитай постановление. [Читается постановление.]
(94) Но и то не страшно, что
преданы оказались столь важные для нас вещи – представительство и взносы; куда страшнее то, о чем мне сейчас
предстоит говорить. До такой наглости и алчности дошел Каллий, до такой
продажности – Ктесифонтов хваленый Демосфен,
что на глазах у вас, живых, здравых, зрячих, они выкрали десять талантов союзных
взносов от Орея и от Эретрии, что от вас увели они представителей этих городов
и вернули их в Халкиду, в этот так называемый всеевбейский совет! А какими это
сделано происками и кознями, о том не мешает вам послушать.
(95) Появляется однажды
перед нами этот Каллий, не посланцы его, а самолично, и, представши в Народное
собрание, произносит речь, сочиненную ему Демосфеном. Говорит, будто он только
что из Пелопоннеса, где он сделал-де раскладку взносов против Филиппа, и
перечисляет, от кого сколько: от мегарцев и всех ахейцев 60 талантов да от всех
евбейских городов 40 талантов, а всего 100 талантов, чтобы эти деньги шли на
пешую и морскую силу; (96) а немало-де есть и других эллинов, которые хотят
участвовать во взносах, так что ни в деньгах, ни в воинах недостатка не будет.
Это, говорит он, дела гласные, а еще он делал дела негласные, о которых он
может представить свидетелей из наших граждан, – и тут он называет по имени Демосфена и просит
подтвердить его слова. (97) Демосфен величаво выступает и восхваляет Каллия с
таким видом, словно и впрямь знает дела негласные. Он говорит, что хочет доложить
о посольстве, с которым он вернулся из Пелопоннеса и Акарнании. И смысл его
речи был такой: все пелопоннесцы уже наготове, все акарнанцы уже вносят взносы
против Филиппа (а все благодаря ему!), собранных взносов достанет снарядить
сотню быстроходных кораблей, десять тысяч пехоты и тысячу конницы, (98) наготове
будут и гражданские ополчения, более двух тысяч латников из Пелопоннеса и
столько же из Акарнании, а начальствовать над всеми над ними будете вы; и
начнется это дело в самой скорости, шестнадцатого числа анфестериона, потому
что он объявил по городам, чтобы всем явиться на совет в Афины к полнолунию.
(99) Даже здесь этот
Демосфен ведет себя не по-людски, а по-особенному! Ведь когда другие хвастуны
принимаются лгать, то стараются говорить неопределенно и неясно, опасаясь
изобличения; а Демосфен когда хвастается, то прежде всего ложь свою подкрепляет
клятвою, призывая погибель на свою голову, а потом в глаза говорит, когда будет
то, чему заведомо не быть, поименно называет людей, которых отродясь не
видывал, и так вкрадывается в ваш слух, притворяясь говорящим правду. И поэтому
он ненавистен еще сильней: из-за него, негодяя, теперь не опознать и людей
порядочных.
(100) Кончив этакий рассказ,
Демосфен дает письмоводителю прочесть постановление – длинней «Илиады», пустопорожней
собственных его речей и собственной его жизни, и все про надежды, которым не
сбыться, и про войска, которым не собраться. А отведя вам глаза от обмана и
обольстив вас этими надеждами, он уже в немногих словах предлагает назначить
послов в Эретрию просить эретрийцев (очень надо было их просить!) платить свои
пять талантов взноса уж не вам, а Каллию, и назначить других послов в Орей
просить, чтобы были у нас общие и друзья и враги. (101) Тут-то и видно, что
постановлением своим он только хочет вас обокрасть: ведь и орейцев он
предлагает послам просить, чтобы они платили свои пять талантов не вам, а
опять-таки Каллию! А что это так, ты прочти постановление, только пропусти и
пустословие, и триеры, и похвальбы, а начни прямо с этой кражи, которую затеял
этот безбожник и мерзавец, по словам Ктесифонтова предложения будто бы всю
жизнь трудившийся словом и делом для вящего блага афинского народа! [Читается
постановление.] (102) Вот так-то на словах вы услышали и о кораблях, и о
пехоте, и о полнолунии, и о союзном совете, а на деле лишились десяти талантов
союзных взносов.
(103) Остается только сказать, что за предложение свое
Демосфен получил мзду в три таланта: талант из Халкиды от Каллия, талант из
Эретрии от тирана Клитарха и талант из Орея. Через Орей-то это все и
раскрылось, потому что власть в этом городе народная и дела решаются народными
постановлениями. Орейцы, издержавшись на войну и оказавшись в бедственном
положении, посылают к Демосфену послом Гносидема, сына бывшего орейского тирана
Харигена, умоляя простить им этот талант и обещая ему за это поставить медную
статую; (104) но Демосфен ему ответил, что медь ему нимало не надобна, и стал
взыскивать свой талант через Каллия. И орейцы на своем безденежье были вынуждены
заложить ему за этот талант государственные доходы и выплачивали Демосфену по
драхме с мины каждый месяц, пока не погасили всего капитала. Все это было
сделано по народному постановлению; прочти нам это орейское постановление в
знак того, что я не лгу! [Читается постановление.] (105) Такое
постановление, афиняне, для города нашего – позор, для
Демосфена – разоблачение его пронырства в государственных делах,
а для Ктесифонта – прямое обвинение: ведь такой подлый взяточник никак
не может быть тем достойным мужем, какого изображает нам Ктесифонт в
предложении о венке!
(106) Вот мы и дошли до третьего срока времени, а
вернее сказать – наихудшего: именно здесь погубил Демосфен и наш
город, и всех эллинов, явив свое нечестие пред дельфийскою святынею и свою
несправедливость в неравном нашем союзе с фиванцами. Я начну с его прегрешений
против богов.
(107) Есть, афиняне, в Кирре равнина и пристань, ныне
именуемая не иначе как окаянною и проклятою. Насельниками этих мест были
некогда киррейцы и крагалиды, беззаконнейшие племена, против Дельфов и
дельфийских приношений чинившие нечестия, а против окрестных амфиктионов – обиды. Негодуя на происходящее, ваши предки (так
гласит предание), а за ними и остальные амфиктионы испросили божие вещание,
какому наказанию обречь этих людей? (108) И бог повелевает: воевать против
киррейцев и крагалидов вседневно и всенощно, народ поработить, а землю и город,
разорив, посвятить Аполлону Пифийскому, Артемиде, Латоне и Афине
Промыслительнице, чтобы больше этих мест никогда не возделывать. Вняв такому
вещанию, окрестные амфиктионы по почину Солона Афинского, мужа и в
законодательстве сильного, и в стихотворстве и любомудрии искушенного, порешили
по воле божией идти войной против этих окаянных. (109) И, собрав со своих окрестностей
сильное войско, они поработили народ, срыли город и пристань, а землю по
божьему слову объявили заповедною и о том поклялись великою клятвою, что
заповедную ту землю ни сами не будут возделывать, ни другим не попустят, а
заступаться будут за бога и заповедную ту землю и руками, и ногами, и всеми
силами. (110) Но, не удовольствовавшись и этою клятвою, они добавили к этому
мольбу и страшное отлучение; а в отлучении этом сказано: «ежели кто нарушит
запрет, будь то город, народ или человек, то да будет он отлучен от Аполлона, и
Артемиды, и Латоны, и Афины Промыслительницы»; (111) и далее, чтобы земля им не
давала урожая, а скотина приплода, а жены чтобы рождали уродов вместо детей,
похожих на родителей, и чтобы на войне, в суде и в совете им терпеть лишь
неудачи, и чтобы сгинули вконец и сами они, и домы их, и роды их; «и да не
приносят они, – сказано, – угодных жертв
ни Аполлону, ни Артемиде, ни Латоне, ни Афине Промыслительнице, и те да не
приемлют их жертв!» (112) В подтверждение сказанного прочти нам божие веление;
выслушайте и отлучение; припомните и те клятвы, которыми ваши предки поклялись
вместе со всеми амфиктионами. [Читаются оракул, клятвы и отлучение.]
(113) Но вот, несмотря на то что и отлучение, и
вещание, и клятвы до сих пор стоят там начертаны, локрийцы из Амфиссы (а вернее
– те беззаконники, которые встали во главе их) вновь
начали ту равнину возделывать, а проклятую и окаянную пристань заселять,
обносить стенами и даже взыскивать пошлины с приплывающих; а когда в Дельфы
приходили заседатели на собор амфиктионов, то иных они подкупали деньгами; и
конечно, среди них был и Демосфен. (114) Избранный вами в заседатели совета
амфиктионов, он принял от амфиссейцев две тысячи драхм за то, чтобы меж амфиктионов
не было об Амфиссе ни слова; а на будущее ему было обещано и в Афины посылать
по двадцать мин в год из этих проклятых и окаянных денег, чтобы и в Афинах он
всячески заступался за амфиссейцев. Тут и получилось еще видней, чем прежде: с
кем ни свяжется Демосфен, будь то частный человек или правитель или даже город
с народной властью, всем он приносит лишь непоправимые несчастия. (115)
Посмотрите же, как судьба и божество превысили нечестие амфиссейцев.
В архонтство Феофраста вы
избрали священнопредстоятелем в совет амфиктионов Диогнета Анафлистийского, а
заседателями при нем – Мидия
из Анагиррунта (жалко мне, и небеспричинно жалко, что его уже нет в живых!),
Фрасикла из Эя и третьим меня. Только мы пришли в Дельфы, как священнопредстоятель
Диогнет заболел горячкою, вслед за ним – и Мидий; а остальные амфиктионы уже заседали. (116) Между тем благожелатели
нашего города донесли нам, что амфиссейцы, которые тогда подчинялись и рабски
прислуживались к фиванцам, предложили против нашего города постановление: взыскать
с афинского народа пятьдесят талантов за то, что мы пожертвовали в новый храм
еще до его освящения золотые щиты с приличной надписью: «Афиняне из добычи от
мидян и фиванцев, когда те воевали против эллинов». Наш священнопредстоятель
послал за мною и попросил выступить в совете перед амфиктионами в защиту нашего
города; да я уже и сам так хотел.
(117) Когда я пришел в совет
и начал говорить с особенным пылом, потому что другие заседатели уже разошлись,
то один из амфиссейцев, большой наглец, видимый невежда, а быть может, даже
неким демоном побуждаемый к такому вздору, закричал: «Эллины! да если бы вы
были в здравом уме, вы бы даже имени афинского народа не стали произносить в
такие дни, а сразу бы изгнали их из храма как отверженных!» – (118) и напомнил о союзе
нашем с фокидянами, который предложил когда-то этот наш Хохлатый, и много еще
говорил поносного для нашего города, что я и тогда едва вытерпел, и теперь
вспоминать не хочу. Услыхав такое, я разозлился, как никогда в жизни. Не стану
пересказывать, что я там отповедал ему, скажу только, что захотелось мне
напомнить, как сами амфиссейцы осквернили ту заповедную землю; и вот, вставши
перед амфиктионами, показал я на эту землю – ведь Киррейская равнина лежит ниже храма и вся оттуда видна – и сказал им так: (119)
«Смотрите, амфиктионы: вся равнина возделана амфиссейцами, и гончарни на ней
построены, и дворы; пристань их, окаянная и проклятая, на глазах у вас обнесена
стеною; и что с пристани этой, посвященной богу, получают они доход и дают его
на откуп, это вы знаете сами и без свидетелей». И велел прочесть им божье
вещание, и клятву предков, и объявленное отлучение, и возгласил: (120) «За
афинский мой народ, за себя, за дом мой и детей моих я по давней той клятве
заступаюсь за бога и священную ту землю и руками, и ногами, и голосом, и всеми
силами, избавляя наш город от скверны перед богами. Вы же, амфиктионы, решайте
сами за себя. Корзины с освященною мукою приготовлены, жертвенные животные
стоят у алтарей, вы намерены молить богов о благе, частном и общем; (121) так
подумайте же, каким голосом, с каким чувством, с какими глазами, с какою
наглостью вознесете вы такие мольбы, ежели оставите безнаказанными этих
отлученных нечестивцев! Ведь не загадками, а прямыми словами сказано в отлучении,
что падет на тех, кто нарушит запрет и кто другим попустит, особенно в самом конце:
«кто не отметит за Аполлона, и Артемиду, и Латону, и Афину Промыслительницу, те
да не приносят угодных жертв и боги да не прием лют тех жертв!»
(122) Высказавши все это и
многое другое, я умолк и вышел из совета, а среди амфиктионов поднялся великий
крик и шум, но уже не о щитах, которые мы посвятили, а только о наказании
амфиссейцев. Наконец, уже на исходе дня выступил глашатай и объявил: всем
дельфийцам старше восемнадцати лет, будь они рабы или свободные, явиться на
рассвете с заступами и лопатами к месту, называемому Жертвенным; и еще объявил:
всем священнопредстоятелям и заседателям тоже прийти туда же в помощь богу и
священной земле, а какой город не явится, тому быть прокляту, окаянну и отвержену
от храма. (123) И на следующее утро мы сошлись к назначенному месту, спустились
в Киррейскую равнину, срыли пристань, пожгли строения и пустились обратно. Тут
локрийцы из Амфиссы, что живут за шестьдесят стадиев от Дельфов, всем людом
пошли на нас с оружием, так что мы погибли бы, если бы бегом не укрылись в
Дельфы.
(124) На следующий день
Коттиф, ставивший в совете дела на голосование, созывает собрание амфиктионов;
а собраниями у них называются такие сходки, к которым созывают не только
священнопредстоятелей с заседателями, но и всех, кто приносит богу жертвы или
спрашивает у него вещания. В том собрании было сказано много обвинений против
амфиссейцев, много похвал нашему городу, а в конце прений было постановлено,
чтобы перед следующим собранием священнопредстоятели явились в Фермопилы заранее,
имея решения о том, какое наказание наложить на амфиссейцев за их проступки перед
священною землею, богами и амфиктионами. В доказательство того, что я не лгу,
прочитай нам то постановление. [Читается постановление.]
(125) Когда мы доложили это
постановление совету и потом Народному собранию, то народ одобрил наше
поведение, весь город встал за благочестие, и только Демосфен, льстясь на
посулы амфиссейцев, выступал против. Я изобличил его на ваших глазах; и тогда
он, не имея возможности обманывать государство открыто, отправляется в совет,
удаляет оттуда посторонних и, воспользовавшись неопытностью письмоводителя,
наговаривает предварительное решение для Народного собрания, (126) а потом
проводит его и через собрание, чтобы оно стало народным постановлением, – собрание тогда уже кончалось,
многие уже разошлись, не было и меня, потому что я-то уж этого бы не допустил.
Смысл постановления был такой: «Священнопредстоятелю афинского народа и
заседателям, находящимся в должности, всякий раз отправляться в Фермопилы и
Дельфы в те сроки, какие установлены были предками». На словах это было
благолепно, а на деле отвратительно, потому что не позволило нам явиться на то
собрание в Фермопилах, которое по необходимости должно было состояться раньше
обычного срока. (127) Но еще того откровеннее и хуже, что в том же его
постановлении указано: «Священнопредстоятелю афинского народа и заседателям ни
словом, ни делом, ни решением, ни иным деянием не соучаствовать с собравшимися
там». Что значит «не соучаствовать»? Сказать вам льстиво или сказать вам
правдиво? Скажу правдиво, потому что именно вечная льстивость и довела наш
город до нынешнего положения. Это значит: нельзя напоминать о клятвах наших
предков, нельзя напоминать об отлучении, нельзя напоминать о вещании божьем!
(128) Вот, афиняне, из-за
какого постановления мы остались дома. Остальные же амфиктионы собрались в
Фермопилах все, – кроме одного лишь города,
которого не назову, чтобы бедствия его не коснулись никого из эллинов, – и, собравшись, постановили
идти войной на амфиссейцев, а полководцем выбрали Коттифа Фарсальского, который
тогда ставил у них дела на голосование. Филиппа тогда не было ни в Македонии,
ни в Элладе, он воевал далеко у скифов (хотя Демосфен непременно скажет, будто
это я привел его на эллинов!). (129) И при этом первом походе амфиктионы обошлись
с амфиссейцами очень кротко: за все их великие преступления наложили на них
лишь денежную пеню, чтобы выплатить богу в установленный срок, нечестивцев и
виновников случившегося отправили в изгнание, а изгнанников, пострадавших за
благочестие, вернули. Лишь когда оказалось, что пеню богу амфиссейцы не платят,
нечестивцев вернули, а благочестивцев, возвращенных амфиктионами, изгнали, то
был назначен второй поход на Амфиссу, – но прошло уже много времени, и из скифской войны вернулся Филипп. Сами
боги, можно сказать, вручали нам начальство в благочестивом подвиге – и вот из-за Демосфенова
мздоимства все сорвалось!
(130) И разве боги не давали
вещаний, не давали знамений, не остерегали нас чуть ли не человечьим языком?
Ввек я не видывал другого государства, которое боги бы так спасали, а иные
собственные болтуны так губили! Разве мало было нам знаменья при таинствах,
когда погибали посвященные? Разве не советовал тогда Аминиад остеречься и
спросить в Дельфах, что нужно делать, и разве Демосфен не возражал ему, что-де
пифия держит сторону Филиппа, –
Демосфен, этот неуч, которому вы дали и отведать и пресытиться властью! (131) А
когда после всего этого и жертвы оказались недобрыми и неблагоприятными, разве
не послал он воинов на верную смерть? И еще он смел недавно напоминать, что-де
Филипп оттого не пошел на нашу землю, что жертвы вещали ему недоброе! Какой же
казни после этого достоин ты сам, пагуба всей Эллады? Да ведь ежели Филипп, уже
победив, не пошел на землю побежденных оттого лишь, что недобрыми были жертвы,
а ты, еще не зная будущего, отправляешь войско, сам не дождавшись добрых жертв,
то венчать тебя следует или изгнать за все несчастья нашего города?
(132) Ах, есть ли что
нежданное и негаданное, что миновало бы нас! Не обычную мы прожили людскую
жизнь, а словно родились затем, чтобы потомки о нас рассказывали невероятности!
Разве персидский царь, прокопавший Афон, замостивший Геллеспонт, требовавший от
эллинов земли и воды, в посланиях дерзавший величать себя владыкою всех народов
от востока до заката, разве он теперь не бьется не за власть, а за собственную
жизнь? А ведь славы предводительства в войне против персов удостоились те самые
[македоняне], которые освободили Дельфийский храм! (133) А Фивы, Фивы, соседний
нам город, в единый день исторгнутый из самой сердцевины Эллады, – пусть поделом, пусть все их
решения были неправильны, но безумие их и одержимость все же были не от людей,
а от божества! А несчастные лакедемоняне, лишь в самом начале, при захвате
храма прикоснувшиеся к этому худому делу, – они, некогда притязавшие первенствовать
над всеми эллинами, теперь посылают к Александру заложников во свидетельство
своих бедствий и должны будут вверить себя и отечество любому его решению,
уповая лишь на сдержанность оскорбленного ими победителя! (134) А наш
собственный город, общее прибежище эллинов, куда прежде сходились посольства со
всей Эллады, где каждый город надеялся найти у вас спасение? Теперь он борется
уже не за первенство среди эллинов, а за родные свои очаги. И все это постигло
нас с тех пор, как к государственным нашим делам пробрался Демосфен!
Именно о таких, как Демосфен, превосходно сказано в
стихах Гесиода – там, где он поучает народ и советует городам не
вверяться худшим из народоводцев. (135) Я напомню вам эти стихи: мы ведь затем
и заучиваем детьми изречения поэтов, чтобы потом взрослыми применять их к делу.
Часто немалый град за
единого платится мужа,
Мужа, который творит грехи и
вершит безрассудство:
Оному граду с высоких небес
наказатель Кронион
Рушит глад и мор, от которых
погибель народу;
Или ввергает в разор
обширное войско и стены;
Или морские суда рассыпает
Зевес-громовержец.
(136) Отвлекитесь от стихотворного размера и
вдумайтесь в мысль – и, верно, вам покажется, что это
не стихи Гесиода, а божье пророчество о Демосфеновом правлении: ведь и впрямь
его правлением погублены и корабли, и пешее войско, и целые города! (137) Но я
уверен: никакой Фринонд, никакой Еврибат, ни иной мерзавец былого времени не
дошел до такого обмана и коварства, чтобы нагло утверждать, глядя вам в глаза, – слушайте, земля, и боги, и демоны, и вы, коли хотите
слышать правду! – что фиванцы-де заключили с вами союз не под давлением
обстоятельств, не из-за теснящего их страха, не ради вашей доброй славы, а
только из-за силы Демосфеновых речей! (138) Ведь и раньше в Фивы не раз снаряжались
самые угодные фиванцам послы: сначала Фрасибул из Коллита, которому фиванцы
доверяли, как никому, потом Фрасон из Эрхия, который был им гостеприимней, и
Леодамант Ахарнский, умевший говорить не хуже Демосфена (а по мне, так и
слаще), (139) и Архедем из Пелеки, тоже мастер говорить и немалым ради фиванцев
подвергшийся у нас опасностям, и Аристофонт из Азении, столько лет живший под
обвинением в потворстве беотийцам, и Пиррандр из Анафлиста, который и сейчас в
живых. Но и из них никто никогда не мог склонить фиванцев к дружбе с вами.
Причину тому я знаю, но не скажу – Фивы и так
достаточно пострадали. (140) И только тут, когда Филипп отбил и передал
фессалийцам Никею, когда эту самую войну, им же когда-то отстраненную от
беотийской земли, он двинул через Фокиду на самые Фивы, когда, наконец, он взял
Элатею, укрепил ее и занял войском, – только тут,
почувствовав, что опасность уже рядом, фиванцы отправили к вам послов, а вы
выступили и вошли в Фивы пехотою и конницею с оружием в руках раньше, чем
Демосфен звуком успел обмолвиться о союзе!
(141) Обстоятельства, страх и нужда фиванцев в вашем
союзе – вот что привело вас в Фивы, а вовсе не Демосфен.
Больше того: именно в деле об этом союзе Демосфен трижды тягчайшим образом
провинился перед вами.
Во-первых, хотя Филипп на словах воевал и с вами,
настоящую вражду он питал не к вам, а к фиванцам: это настолько видно из
событий, что об этом нечего и говорить. Демосфен же, уверяя, будто к союзу
привели не обстоятельства, а его посольства, утаил от вас это важнейшее из
обстоятельств. (142) Этим он, прежде всего, убедил народ не обсуждать условий
союза, а радоваться любым условиям, лишь бы состоялся союз; между тем при этом
он головой выдал Фивам всю Беотию, написав в своем предложении: «Если какой
город отложится от фиванских беотийцев, то афиняне должны им помочь». На словах
он опять плутовал и все запутывал, но на деле-то беотийцы, попав под гнет, ведь
не будут любоваться на Демосфеновы хитросплетения, а обратят ненависть против
вас, из-за которых этот гнет. (143) Этим он, далее, возложил две трети военных
издержек на вас и только треть на фиванцев, хоть вы и дальше находились от
войны (и то и другое, конечно, за взятку); начальство на море сделал
совместным, а издержки взвалил на вас одних; начальство же на суше, говоря без
громких слов, целиком вручил фиванцам, так что во время военных действий ваш же
полководец Стратокл оказался не вправе позаботиться о спасении ваших воинов.
(144) Вы даже не можете сказать, будто я один говорю против него, а другие
молчат: нет, и я обвиняю, и другие бранятся, и вы сами все понимаете, а гневу
никакого. Таково уж ваше отношение к Демосфену: вы настолько привыкли слышать о
его подлостях, что уже не удивляетесь. А надо не так: надо негодовать и карать,
ежели вы хотите, чтобы городу нашему хоть впредь было хорошо!
(145) Во-вторых – и эта подлость еще того
подлее, – он договорился с беотархами
о соучастии их во всех делах и этим, ни много ни мало, перенес и совет ваш, и
народную власть в Фивы, на Кадмею, а вы и не заметили! Для себя же он добился
такого самовластия, что, всходя на помост, говорил, что пойдет послом туда,
куда сам захочет, далее против вашей воли, (146) а если кто из военачальников
перечил ему, то приводил их к рабской покорности и отучал перечить, говоря, что
затеет тяжбу между ораторским помостом и военным советом, потому что вам-де
куда больше было пользы от него с помоста, чем от военачальников из совета.
Получая от вас военные деньги на наемников, он обкрадывал вас, нанимая их меньше
нужного; а когда он отдал десять тысяч наемников в службу амфиссейцам, – хоть уж я ли клятвенно не
корил его во всех собраниях! – то
этим лишил город наемной защиты и оставил открытым перед опасностью. (147) В
самом деле: сразиться отдельно в Амфиссе с вашими наемниками, а потом отдельно
с вашим гражданским ополчением и под впечатлением такого разгрома взять отчаявшихся
эллинов голыми руками – да
чего еще Филиппу было и желать! А Демосфен, виновник всех этих бедствий, не
только не доволен, что избежал расплаты, а еще и гневается, если ему не дадут
золотого венка; не доволен, что о венке объявят перед вами, а еще и гневается,
если не пред всеми эллинами. Как видно, это и значит: дурной нрав, дорвавшись
до большой власти, творит бедствия целому народу.
(148) В-третьих же, я должен
сказать и о таком деле, которое еще важнее первых двух. Филипп был умный
человек, эллинов не недооценивал и понимал, что за несколько часов должна
решиться судьба всех уже достигнутых им преимуществ; поэтому он был готов к
миру и собирался послать в Фивы посольство. Фиванские правители тоже опасались
близящейся опасности – и
понятно, потому что наставником их был не краснобай, непривычный к оружию и
бросающий свое место в строю, а сама десятилетняя Фокидская война дала им
приснопамятный урок. (149) Демосфен заметил такие настроения и заподозрил, что
беотархи без него получили от Филиппа взятку, чтобы заключить отдельный мир.
Упустить взятку – этого уж он пережить не
мог; и вот он вскакивает в фиванском собрании, где тогда и разговору не было ни
о мире, ни о размирье с Филиппом, и, словно подавая знак беотархам поделиться с
ним частью прибыли, начинает клясться Афиною, – (150) видно, Фидий нарочно ее выделал ради
Демосфеновой наживы и лживых клятв! – начинает клясться Афиною, что ежели кто заикнется о мире с Филиппом,
то он-де того своею рукою за волосы потащит в тюрьму: ни дать ни взять как тот
Клеофонт, который, говорят, во время войны с лакедемонянами так и погубил наше
государство. Но когда фиванские правители и на это не обратили внимания, а даже
отослали обратно уже выступивших ваших воинов, чтобы вы порассудили о мире,
(151) тогда Демосфен, вконец обезумевши, выскочил на помост, стал обзывать
беотархов предателями эллинов и грозиться, что предложит послать в Фивы послов,
чтобы фиванцы пропустили наше войско на бой с Филиппом (это он-то, никогда не
глядевший врагу в глаза!). Тут уж фиванские правители, устыдившись и впрямь
показаться предателями эллинов, отказались от мысли о мире и принялись
готовиться к войне.
(152) Как мне здесь не
вспомнить о тех наших доблестных мужах, которых этот Демосфен вопреки недобрым
и неблагоприятным жертвам сам отправил на верную смерть, а теперь еще смеет,
взойдя на их курган теми же стопами, какими бежал с поля боя и с места в строю,
прославлять хвалою их мужество! Ты, который на деле не способен ни к чему
великому и хорошему, на словах же удивительно смел, – неужели ты посмеешь, глядя
этим гражданам в глаза, объявить, что за все бедствия нашего отечества тебе
причитается венок? А ежели он и посмеет, то неужели вы, граждане, это потерпите,
неужели ваша память впрямь умерла вместе с этими павшими? (153) Представьте на
мгновение, что вы не в судилище, а в театре, и подумайте, что вот к вам выходит
глашатай и возглашает то, о чем речь в Ктесифонтовом постановлении, и потом
скажите, о чем больше прольют слез родственники павших: о страданиях героев в
последующих трагедиях или о несправедливости отечества? (154) Какой эллин,
воспитанный как свободный человек, не загрустит, припомнив хотя бы о том, как
когда-то, когда в городе законы были лучше и вожди достойнее, в этот самый
день, перед началом таких же трагических представлений, как нынче, глашатай
выводил к народу во всеоружии достигших совершеннолетия сыновей тех, кто пал на
поле боя, и возглашал прекраснейшие и вдохновляющие к доблести слова: этих-де
юношей, чьи отцы пали в битве смертью доблестных, сам народ вскормил до зрелой
младости, а теперь наделяет их всеоружием и предоставляет в добрый час самим избирать себе дело и приглашает на
лучшие в театре места. (155) Так бывало прежде, но не теперь: ибо что сказать,
что крикнуть глашатаю, выведя к народу виновника их сиротства? Да ведь если он
и повторит, что сказано в Ктесифонтовом предложении, то сам голос истины не
смолчит о позоре, и послышатся нам слова, противозначные глашатаевым: этого-де
мужа, коли он – муж, награждает венком афинский народ: порочнейшего – за добродетель, малодушнейшего беглеца – за доблесть! (156) Нет, афиняне, во имя Зевса и всех
богов, не воздвигайте в Дионисовом театре трофея в честь собственного поражения,
не уличайте афинский народ в безумстве пред всеми эллинами, не напоминайте о
непоправимых и неисцелимых бедствиях несчастным этим фиванцам, которых Демосфен
обрек на изгнание, а вы дали им убежище, чьи погублены святыни, гробницы,
отпрыски Демосфеновым мздоимством и золотом персидского царя! (157) Вас там не
было, но представьте их бедствия хоть мысленно: вообразите воочию, как гибнет
город, рушатся стены, горят дома, влачатся в рабство женщины и дети, а те
старцы и старухи, которым поздно уж отвыкать от свободы, плачутся, взывают к
вам, негодуют не на тех, кто казнит, а на тех, кто виновник такой казни, и
наказывают вам не венчать венком этого губителя всей Эллады, а беречься того
злого божества и злого рока, которые всюду спешат за ним вслед! (158) Ведь и
впрямь ни городу, ни частным лицам никогда не случалось добра от советов Демосфена.
Не стыдно ли вам, афиняне? У вас есть закон о перевозчиках на Саламин: у кого-де
при перевозе нечаянно перевернется лодка, того более не допускать к перевозу,
чтобы неповадно было беспечничать жизнью эллинов; так вы ли дозволите вновь
заправлять общественными делами этому человеку, вконец перевернувшему вверх
дном и ваш город, и всю Элладу?
(159) Перехожу, наконец, к четвертому сроку времени и
к нынешнему положению дел. Прежде всего хочу напомнить вам: Демосфен покинул
свое место не только в ратном строю, но и в государственном – он взял у вас корабль и отправился собирать деньги с
эллинов. А когда после нашего негаданного спасения он вернулся в город, то весь
трясся, на помост взошел еле жив и предложил вам себя на должность
«мироблюстителя», вы же отказывались даже имя его упоминать при предложениях и
называли вместо него Навсикла. А теперь он еще и требует венка!
(160) Но Филипп скончался, власть принял Александр, и
Демосфен снова пустился вздорить: Павсанию воздвиг святилище, совет наш
поставил в опасность благодарственными жертвами за добрую весть, Александра
обзывал «Маргитом» и имел нахальство уверять, что он-де и не двинется из своей
Македонии, ему-де милей прохаживаться по Пелле и рассматривать животные
потроха, и это-де не догадка, а заведомость, потому что доблесть добывается
ценой крови. И это говорил он, сам не имея крови в жилах, а царя Александра
меря не его нравом, а собственным безнравием! (161) Но когда уже и фессалийцы
постановили выступить против вас, и юный царь впервые вспыхнул законной яростью,
и войска уже были возле Фив, то этот Демосфен, выбранный от вас к нему послом,
с полпути, от Киферона, удрал обратно: впрямь не было никакого от него толку ни
в мирное время, ни в военное! И вы его не выдали, не отдали на суд
всеэллинского совета, тогда как он – и это самое
страшное – выдал вас Александру головой, если только правду о
том рассказывают. (162) А рассказывают моряки с «Парала» и послы, ходившие к
Александру, вот какую историю, очень похожую на правду. Есть такой Аристион из
платейского рода, сын Аристобула, торговца зельями, которого, может быть, и из
вас кто-нибудь знает. В юности своей он отличался красотою и долго жил в Демосфеновом
доме; что он там делал или что с ним делали – это дело
темное, и мне о том непристойно говорить. Вот о нем и говорят, будто он вкрался
в доверие к Александру и стал с ним близок (благо там не знали, кто он есть и
какого поведения) и будто через него-то Демосфен отправил Александру письмо,
полное всяческой лести и снискавшее ему прощенье и мир.
(163) Посмотрите сами, разве такое обвинение не
подтверждается на деле? Ведь если Демосфен и впрямь к Александру так враждебен,
как он уверяет, то у него были три прекрасных случая проявить эту вражду, а он
ни одним не воспользовался. Первый – это когда
Александр, только что приняв власть и еще не управив собственных дел, двинулся
в Азию: персидский царь был тогда в полной своей силе, пешей, конной и морской,
и перед лицом надвигающейся опасности охотно бы принял вас в союзники, – но скажи, Демосфен, молвил ли ты тогда об этом хоть
слово, сделал ли хоть какое предложение? Не вернее ли сказать, что, по обычаю
своему, ты был тогда в смертном страхе? Что ж: выгодный народу случай не станет
дожидаться трусливого ходатая. (164) Далее – когда Дарий
со всеми силами вышел к морю, и Александр оказался заперт в Киликии и терпел-де
крайнюю нужду, и вот-вот-де был бы растоптан персидскими копытами, – тогда наш город не мог вместить твоей заносчивости,
ты расхаживал, держа напоказ по письму под каждым пальцем, говорил, что в лице
у меня страх и отчаянье, издевался, что мне уже вызолотили рога и надели
жертвенный венок на случай Александрова поражения, – но и тут ничего ты не предпринял, а все откладывал до
лучших времен. (165) Пропускаю остальное подобное – скажу лишь о делах сегодняшних: вот лакедемоняне с
наемниками одержали победу, разгромили войско Коррага, к ним пристали элидяне с
ахейцами, кроме лишь Пеллены, и аркадяне, кроме лишь Мегалополя, да и тот был в
осаде и со дня на день должен был пасть; Александр уже по ту сторону севера и
едва ли не за краем света, Антипатр долго-долго собирает свои силы, будущее
покрыто неизвестностью; и что же, Демосфен, что ты тогда сделал, что ты хотя бы
сказал? Если хочешь – вот тебе помост, скажи сам.
(166) Молчишь? не знаешь? Так и быть, повторю твои
слова вместо тебя. Неужели вы не помните, каковы были мерзкие и непонятные его
словечки, которые и выслушать-то нужно было иметь железные силы? Он еще
говорил: «Иные обирают наш град, как вертоград, обрезают молодые лозы народа,
подрубают жилы наших сил, нас сшивают, как плетенки, нас втыкают, как иголки, в
самые стесненные обстоятельства!» (167) Что это такое? словоблудие? слова или
чудовища? А в другой раз ты кричал, вертясь волчком на помосте, будто борешься
с Александром: «Да, это я поднял лаконян, это я заставил отложиться фессалийцев
и перребов!» Это ты-то заставил отложиться фессалийцев? Да как будто ты можешь
хоть деревушку заставить отложиться, как будто ты на шаг подойдешь не то что к
городу, а к дому, где есть хоть малая опасность! Вот где деньги раздают, там ты
неотлучен; но мужское дело никакое не по тебе. Случись что само собою, ты
присвоишь это и припишешь себя к событию; случись страшное, ты удерешь; а
случись народу вздохнуть свободно, ты требуешь наград и золотых венков.
(168) «Пусть так; но он друг народа!» На этот счет
коли будете вы слушать лишь его красивые слова, то останетесь обмануты, как и
прежде, но коли посмотрите на истинный характер его, то сумеете не даться в
обман. Потребуйте же с него отчета вот каким образом. Я вместе с вами буду
перечислять, какие черты характера должны быть у человека здравомыслящего и
преданного народу, а какие, наоборот, у человека злонамеренного и приверженного
к власти немногих. Вы же, сопоставляя то и другое, сами посмотрите, каков этот
Демосфен не на словах, а в жизни.
(169) Все вы, наверное, согласитесь, что у друга
народа должны быть вот какие качества. Во-первых, он должен быть свободнорожденным
как по отцу, так и по матери, чтобы вследствие неблагополучного происхождения
не встала в нем обида на законы, которыми держится народная власть. Во-вторых,
предки его должны иметь заслуги перед народом или по крайней мере никакой
вражды с народом, чтобы месть за невзгоды предков не толкнула его против нашего
государства. (170) В-третьих, он должен быть умерен и здравомыслен в
повседневном образе жизни, чтобы из-за разнузданного расточительства не
поддаться подкупу во вред народу. В-четвертых, он должен быть благомыслящим и
красноречивым: хорошо, когда силою ума человек может выбрать наилучшее решение,
а силою образования и красноречия убедить в нем слушателей; если же этого не
дано, то благомыслие в любом случае важнее красноречия. В-пятых, наконец, он
должен быть мужествен духом, чтобы не покинуть народ в час беды и опасности. А
у человека, приверженного к власти немногих, все свойства должны быть противоположны
этим, так что их не надобно и перечислять. Рассмотрите же теперь, какими из
этих качеств обладает Демосфен, и ведите вашу проверку по всей справедливости.
(171) Отец этого Демосфена, Демосфен Пеанийский, был человек
свободнорожденный, тут ничего не скажешь. Зато о матери, о ее отце и прочей
родне я кое-что скажу. Был у нас такой Гилон Керамейский; он когда-то предал
врагам Нимфей на Понте, принадлежавший в то время нашему городу, и бежал из-под
чрезвычайного обвинения, грозившего смертью, не дожидаясь суда; он является в
Боспор, получает в подарок от боспорских тиранов так называемые Сады, (172) и
тут-то он женится на женщине, которая была богата (еще бы!) и много принесла
ему золота в приданое, но роду-то она была скифского. От нее у него были две
дочери, которых он прислал в Афины с богатым приданым: за кого он выдал первую,
не скажу, чтобы не завести лишних врагов, а вторую взял за себя, не считаясь с
афинскими законами,
тот самый Демосфен Пеанийский, и от нее-то родился вот этот хлопотун и сутяга Демосфен.
Стало быть, по деду он – враг
народа, так как предка его вы приговорили к смертной казни; по матери же он – скиф, то есть варвар, лишь
говорящий эллинским языком. От этого чуждого происхождения и пороки его.
(173) А каков его
повседневный образ жизни? Он был снарядителем кораблей – а оказался наемным
сочинителем судебных речей, потому что смехотворно расточил все отцовское
имущество. Лишась доверия и здесь – за то, что он выдавал противникам доводы защиты, – выскочил он на помост
Народного собрания. Заправляя государственными делами, брал он вдоволь, но
осталась при нем самая малость. Нынче он покрыл свои расходы царским золотом,
но и это ненадолго: дурному нраву никакого золота недостанет. Самое же главное,
что живет он за счет не своих доходов, а ваших, афиняне, бедствий.
(174) А благомыслие и
красноречие? Говорит красно, живет гнусно: с кем он сходится сам и от кого
рождает детей, я и говорить не хочу, – кто слишком ясно говорит о чужом позоре, тому не миновать чужой злобы.
Что же остается государству? Пышные слова и скверные дела.
(175) Наконец, о мужестве
его мне довольно немногих слов. Если бы он сам не признавал, что он – трус, или если бы вы сами о
том не знали, то я бы многое должен был сказать; но так как и вам это
небезведомо, и он не раз соглашался с этим при всем народе, то я лишь напомню,
какие на этот случай есть законы. Древний наш законодатель Солон почел нужным
назначить равные наказания за уклонение от воинской службы, за оставление места
в строю и за трусость: в самом деле, ведь привлечь к суду можно и за трусость!
Иные удивятся, что к суду привлекают за свойство характера. Но для чего это
делается? Для того чтобы каждый из вас пуще врагов боялся кары собственных
законов и поэтому отважней сражался за отечество. (176) Стало быть, и
уклоняющегося, и беглеца, и труса наш законодатель отлучает от площади,
окропляемой жертвенною кровью, от венчания венком, от участия во всенародных
жертвоприношениях; ты же, Ктесифонт, велишь нам увенчать того, кого отлучают
законы, призываешь на трагические зрелища того, кто к ним не допущен, вводишь в
святилище Диониса того, кто предал своею трусостью все святыни.
Я не стану долго отвлекаться
от предмета; но когда Демосфен начнет твердить, что он друг народа, то
припомните все, что я сказал, и судите его не по словам, а по делам, и не по
тому, каким он представляет себя, а по тому, каков он есть.
(177) Но коли уж зашла речь
о наградах и венках, то, пока я не забыл, позвольте предостеречь вас, афиняне:
если вы не перестанете так щедро дарить награды и так бездумно жаловать венки,
то ни от награждаемых не ждите благодарности, ни для государства – поправления дел: потому что
подлецов вы не переделаете к лучшему, а хороших людей только вгоните в крайнюю
тоску. Что я правду говорю, тому можно привести убедительные примеры. (178)
Так, если бы вас спросили, когда была больше слава нашего города, нынче или в
прежние времена, все бы, конечно, ответили, что в прежние. А люди когда были
лучше, тогда или теперь? Тогда –
отличные, теперь – гораздо хуже. А наград,
венков, провозглашений, пританейских угощений когда было больше, тогда или
теперь? Тогда все это было редкостью, и само имя добродетели уже было почетно;
ныне же все это обесценилось, и венки вы назначаете по привычке, а не
подумавши. (179) Не странно ли это, по-вашему: наград было меньше, а город был
крепче, и люди тогда были лучше, а теперь хуже? Я попробую вам это объяснить.
Как по-вашему, афиняне, захотел бы кто-нибудь упражнять себя в разноборье или
ином тяжелом состязании ради олимпийского или другого подобного венка, если бы
венки эти давались не самому сильному, а самому сговорчивому? Конечно, никто бы
не захотел. (180) Если люди отваживаются на великие лишения, чтобы только
укрепить и закалить себя, то это оттого, что награды эти – редкие, добываются в бою и
остаются прекрасны и приснопамятны благодаря победе. Вообразите же себя самих
распорядителями состязаний в гражданской доблести и рассудите: ежели награды вы
будете раздавать лишь немногим, лишь достойным и лишь по правилам, то
состязателей в доблести у вас окажется множество, если же вы станете их
жаловать каждому желающему и по договоренности с ним, то и у честных людей
развратится нрав.
(181) Что это так, я сейчас
покажу вам еще нагляднее. Кто, по-вашему, лучше: Фемистокл, начальствовавший
при Саламине, когда вы в море разбили персов, или этот Демосфен, нынче бросивший
строй? Мильтиад, одолевший варваров при Марафоне, или этот господин? Он или те,
кто из Филы воротили в Афины народовластие? Он или Аристид, чье прозвище, в
отличие от Демосфенова, – Справедливый?
(182) Клянусь олимпийскими богами, грешно кажется и упоминать-то рядом об этих
мужах и о нашем чудище! А вот пусть Демосфен покажет, было ли постановлено хоть
одного из них наградить венком. Нет? неужели народ так неблагодарен? Напротив,
народ наш высокодушен, и мужи эти вполне его достойны: они полагали, что слава – не в писаных постановлениях,
а в памяти облагодетельствованных, и память эта остается жива с тех давних пор
и до нынешнего дня.
Какие все же получили они
награды, об этом тоже стоит напомнить. (183) Были, например, тогда воины,
которые ценою тяжких трудов и больших опасностей одержали победу над мидянами
на реке Стримоне, а потом вернулись и просили народ о награде; и народ назначил
им великую по тому времени почесть – позволил поставить три гермы в Портике Герм, но не надписывая никаких
имен, чтобы видно было, что надпись эта не от полководцев, а от народа.
(184) Что я правду говорю,
видно из самих стихов. Вот что написано на первой герме:
Много пришлось претерпеть и
тем, что, с сынами мидийцев
Встретясь в Эйонском краю,
их у Стримона-реки
Голодом жгучим терзали и в
схватках Ареса кровавых
Первыми ввергли врагов в горе
и злую нужду.
На второй:
Здесь в награду вождям
афинский народ благодарный
В память великих заслуг им
эту герму дарит;
Пусть же, взглянув на нее,
стремится каждый потомок,
Общему благу служа, смело на
битву идти.
(185) И на третьей:
Некогда царь Менесфей отсюда
с Атридами вместе
К Трои священной полям
мощное войско повел.
Был он, Гомер говорит, среди
крепкобронных данайцев
Славен искусством своим
воинов строить на бой.
Вот почему и теперь подобает
афинянам зваться
Славными в ратных делах, доблесть
являя свою.
Названы ли здесь по именам
полководцы? Нет, но только народ.
(186) Перенеситесь мысленно
в Пестрый портик на ту площадь, где стоят памятники всех ваших лучших подвигов.
Что в нем запечатлено? Марафонская битва. Кто был в ней военачальником? На
такой вопрос всякий ответит: Мильтиад. А ведь имя его там не надписано; почему?
Может быть, он об этом не просил? Просил, но народ отказал, а вместо этого
позволил изобразить его шагающим впереди и воодушевляющим воинов. (187) А в
храме Матери богов можно видеть награду, данную вами тем, кто из Филы воротил
вам народную власть. Предложение об этом внес тогда Архин из Келы, сам один из
восстановителей народовластия. И предложил он, во-первых, отпустить на жертвы и
священные приношения всего тысячу драхм, то есть меньше, чем по десяти драхм на
человека; во-вторых, венчать каждого венком, но не золотым, а оливковым, – тогда и оливковый венок был
в почете, а теперь и золотой в презрении; в-третьих же, даже это делать не без
разбора, а лишь тщательно рассмотрев в совете, кто именно находился в Филе и
осаждался там лакедемонянами и тридцатью тиранами (это не то, что «кто покинул
строй при Херонее перед натиском врага»!). Что это так, вам подтвердит само
постановление. [Читается постановление о наградах тем, кто был в Филе.] (188)
А теперь прочти для сравнения постановление Ктесифонта о Демосфене, виновнике
худших наших бед! [Читается постановление.] Разве нынешнее постановление
не отменяет всех наград восстановителям народовластия? Если здесь все хорошо,
то там нехорошо; и напротив, если те награждены по заслугам, то этот господин
нипочем не достоин венка.
(189) Но он, кажется,
собирается возражать, что я нечестно сравниваю его дела с делами предков: ведь
и в Олимпии-де борец Филаммон получил венок за борьбу со сверстниками, а не с
Главком, знаменитым борцом древности! Как будто вы не знаете, что простые борцы
и впрямь борются друг с другом, но взыскующие венка борются с той самою
доблестью, за которую они ищут венка. Глашатай не должен лгать, когда делает
оглашение в театре перед эллинами! Поэтому не доказывай нам, что ты лучше
управляешь, чем какой-нибудь Патэкион, а сумей достигнуть добродетели и тогда
уже требуй от народа наград.
(190) Но чтобы не
отвлекаться от предмета, пусть лучше писец прочтет нам надпись, начертанную в
честь тех, кто из Филы воротили в Афины народовластие:
Некогда этих мужей наградил
за доблесть венками
Древний афинский народ, в
этой живущий земле:
Жизни своей не щадя, они
первыми встали в защиту
Города против владык, правый
поправших закон.
(191) Стихотворец говорит,
что эти герои удостоились почестей за то, что ниспровергли власть, правившую
противозаконно. Ведь у всех еще живо было в памяти, что народное правление пало
тотчас после того, как кое-кто отменил судебные дела о противо-законии. Я сам
об этом слышал от моего отца, который прожил девяносто пять лет, разделяя все
невзгоды государства, и не раз мне рассказывал об этом на досуге. Когда
воротилась народная власть, говорил он, то самые слова «обвинение в
противозаконии» звучали в судилище как доказанное дело: ибо что может быть
преступнее, чем говорить или действовать против законов? (192) И слушались
такие дела, говорил он, совсем не так, как сейчас: к обвиняемому в
противозаконии судьи были еще круче, чем обвинитель, они по многу раз поднимали
на ноги письмоводителя и заставляли перечитывать законы и новое предложение, и
даже если предложение шло не поперек всех законов, а лишь на словечко отклонялось
от какого-нибудь одного, все равно внесший осуждался за противозаконие. А
теперь это делается словно на смех: писец зачитывает противозаконную статью,
судьи слушают, словно это какое-то заклинание, к делу не относящееся, а сами
думают о чем попало. (193) Этот скверный обычай укоренился в наших судах из-за
плутней того же Демосфена: вся законность в государстве выворочена наизнанку,
обвинитель оправдывается, обвиняемый напирает, а судьи подчас забывают, о чем
суд, и должны голосовать о том, что их и не касается. Если же обвиняемый и
заговорит по существу, то не о том, что предложение его не противозаконно, а о
том, что кто-то уже предлагал такое и был оправдан; говорят, и сейчас Ктесифонт
надеется на то же самое. (194) Помните, Аристофонт Азанийский имел нахальство
хвастаться перед вами, что семьдесят пять раз привлекался за противозаконие и
всегда уходил оправдан? То ли дело в старину, когда Кефал, этот истиннейший
друг народа, вменял себе в заслугу как раз противоположное: что предложений он
вносил больше всех, а в противозаконии не обвинялся ни разу. Справедливая гордость!
Ведь в противозаконии тогда обвиняли друг друга не только противники, но и
друзья, если видели ущерб государству. (195) Да вот и пример: Архин из Келы
обвинил в противозаконии самого Фрасибула Стирийского, с которым они вместе
были в Филе, и добился его осуждения, несмотря на недавние его заслуги перед
государством, – и судьи не возражали,
рассудив, что тогда Фрасибул воротил их из Фил в Афины, а теперь своим
противозаконным предложением словно изгоняет из Афин. (196) Нынче же все наоборот:
отменные наши полководцы и пританейские застольники сами вымаливают прощение
обвиняемым в противозаконии! Право же, это неблагодарность: кто достиг почестей
при народной власти, хранимой богами и законами, и еще смеет помогать
противозаконникам, тот губит ту самую власть, от которой принял почести. (197)
А как следует вести защиту по справедливости, об этом я сейчас скажу. Когда
судится дело о противозаконии, то день разделяется на три части. Первая часть
предоставляется обвинителю, законам и народной власти; вторая – обвиняемому и тем, кто
говорит за него; а затем, если первое голосование не отвергло обвинения в
противозаконии, то назначается третья часть времени для определения наказания и
меры вашего гнева. (198) Кто приступает к вам с просьбою здесь, при определении
наказания, тот лишь молит вас умерить гнев; но кто приступает с просьбою при
первом голосовании, тот молит вас попрать клятву, попрать закон, попрать
народовластие, а этого и просить никому нельзя, и удовлетворить никому нельзя.
Повелите же этим заступникам: пусть они не мешают вам вершить первое
голосование по закону, а потом уже просят о смягчении наказания.
(199) Да и вообще, афиняне,
я почти готов предложить для дел о противозаконии принять особый закон: чтобы
ни обвинителю, ни обвиняемому не дозволялось приводить с собою совыступателей.
Ведь здесь нет спора о том, где правда: правда бесспорно определена вашими
законами. Как в строительстве, ежели мы хотим узнать, что стоит прямо, а что
нет, то прикладываем отвес, и все становится ясно, – (200) так и в делах о
противозаконии, чтобы узнать, где правда, мы прикладываем вместо отвеса вот эту
дощечку, где записаны рядом новое предложение и старые законы. Докажи, что они
между собой согласны, и можешь удалиться: никакой Демосфен тебе не надобен.
Если же вместо справедливой защиты ты
зовешь на помощь негодяя и сутягу, то этим ты обманываешь слушателей, развращаешь
государство, губишь народную власть.
(201) Как же отвратить эти негодные речи? Я скажу вам.
Когда сюда выйдет Ктесифонт, перескажет вам сочиненное для него вступление, а
потом вместо оправданий начнет попусту тянуть время, то спокойно напомните ему
взять эту дощечку и сравнить новое предложение и старые законы. А ежели он
притворится, что не слышит, то и вы его не слушайте: вы пришли слушать защиту
по существу, а не увиливание от защиты. (202) Если же он, отмахнувшись от защиты
по существу, призовет на помощь Демосфена, то не допускайте сюда этого
мудрователя, словами подрывающего законы, и пусть никто не хвастается, первый
закричав на вопрос Ктесифонта, позвать ли Демосфена, «зови, зови!»: зовешь ты
его себе же во вред, законам во вред, народу во вред. А коли уж захотите его
выслушать, то хотя бы потребуйте, чтобы он вел защиту в том же порядке, как я
обвинение.
А в каком порядке вел я обвинение, об этом я сейчас
напомню. (203) Я не начал вам рассказывать ни о частной жизни Демосфена, ни об
отдельных его выходках против государства, хотя примеров и тут у меня было
вдоволь, иначе куда же бы я годился? Вместо этого я, во-первых, указал вам на
законы, запрещающие награждать венками подотчетных лиц; потом уличил Ктесифонта
в том, что он предложил наградить Демосфена венком, пока тот был подотчетным
лицом, и даже не добавил «когда он представит отчеты», а лишь отмахнулся
свысока и от вас, и от ваших законов; я предупредил и о том, какие отговорки
начнут они на это выставлять, не забудьте о них. (204) Во-вторых, я рассказал
вам, каковы наши законы об оглашениях, прямо запрещающие объявлять о награде
народным венком где-нибудь, кроме как в Народном собрании; а обвиняемый в
противозаконии Ктесифонт нарушил не только закон, но и место и время, предложив
сделать оглашение не в Народном собрании, а в театре, и не во время заседания,
а перед представлением трагедий. И лишь после этого я сказал вам кое-что и о
частной жизни Демосфена, и особенно о его проступках против государства. (205)
Вот так потребуйте, чтобы и Демосфен вел свою защиту: сперва о законах
относительно подотчетных лиц, во-вторых, о законах относительно провозглашений,
а в-третьих и в-главных, о том, заслужена ли им награда. Если же он начнет
проситься нарушить этот порядок, обещая, что уже в конце он отведет все обвинения
в противозаконии, то не позволяйте ему этого и помните, что это лишь крючкотворская
уловка: вовсе он не собирается оправдываться в противозаконии, потому что и
нечего ему сказать по существу, а хочет лишь посторонними вопросами заставить
вас забыть о главном обвинении. (206) Как борцы во время состязаний стараются
друг друга столкнуть, а сами устоять, так и вы в борьбе за государственное дело
не давайте ему себя сбить и отойти от вопроса о противозаконии: будьте
наготове, прислушивайтесь настороже, пресекайте его вылазки и загоняйте его
вновь и вновь в вопрос о противозаконии.
(207) Если же вы не так будете его слушать, то я
заранее вам скажу, что из этого получится. Ктесифонт к вам выведет этого мошенника,
хищника, смутьяна, которому легче прослезиться, чем иному рассмеяться, а
нарушить клятву и вовсе пустяк; и я не удивлюсь, если он, переменив голос, сам
пойдет бранить стоящих вокруг, восклицая, что вот-де сама правда развела
поборников власти немногих к помосту обвинителя, а поборников власти народа – к помосту обвиняемого. (208) Но на такие
поджигательные речи отвечайте ему вот как: «Послушай, Демосфен, если бы те, кто
из Филы восстановили у нас народную власть, вели себя по-твоему, то не бывать
бы в Афинах народовластию! Они произнесли прекраснейшее слово, плод
благородного воспитания, «не поминать худого», и этим спасли отечество от
великих бед; а ты лишь бередишь нам раны и больше думаешь о мгновенном своем
успехе, чем о спасении государства». Если же он опять начнет втираться в доверие
лживыми клятвами, то вы лишь напомните ему: кто часто клятвопреступничает, а
все же хочет, чтобы ему верили, тот должен или клясться все новыми богами, или
слушателей иметь перед собою всякий раз иных; у него же, Демосфена, нет ни
того, ни другого.
(209) Когда же он дойдет и до слез, и до дрожи в
голосе и начнет вопрошать: «Куда же мне бежать, афиняне? куда лететь? я зажат
со всех сторон!» – то вы отвечайте ему так: «А народу афинскому куда
бежать, Демосфен? где найти союзников? откуда взять средства? что ты сделал для
народа, заправляя государством? Что ты сделал для себя самого, это мы видим: из
города ты скрылся, в Пирее тоже не живешь, а готов бежать куда глаза глядят,
прихватив от трусости на дорогу царское золото да взятки от граждан». (210) Да
с какой, собственно, стати все эти слезы, и крики, и дрожь в голосе? Обвиняется ведь сейчас
Ктесифонт; наказание даже ему заранее не назначено; ничто не грозит ни твоей
жизни, ни имуществу, ни гражданским правам; о чем же ты так стараешься? Да о
золотом венке и о провозглашении в театре, вопреки всем законам! (211) А между
тем если бы и впрямь наш народ, обезумев или обеспамятев, пожелал бы столь не
вовремя наградить Демосфена венком, то ему бы следовало выйти пред собрание и
сказать: «Афиняне, венок ваш я принимаю, но повод для оглашения награды
отклоняю: не пристало мне венчаться за то, от чего город в горе и скорби». Но
так мог сказать бы лишь подлинно добродетельный человек; ты же будешь говорить,
как подонок, притворяющийся порядочным. (212) Клянусь Гераклом, нечего вам
опасаться, что этот Демосфен, столь высокодушный и воинственный, отлучась от
такой награды, уйдет домой да наложит на себя руки. Ваши чествования настолько
ему смешны, что эту окаянную свою подотчетную голову, которую Ктесифонт вопреки
всем законам предлагает венчать венком, он сто раз сам рассекал и брал пеню по
суду за предумышленное увечье, а уж били его так, что на нем и посейчас должны
быть видны побои Мидия: видит бог, у него не голова, а доходная статья!
(213) Что же до обвиняемого
Ктесифонта, то здесь довольно немногих слов, а о прочем промолчу: смотрите
сами, сумеете ли вы без подсказки опознать мерзавцев. Я скажу только то, что
присуще им обоим и что по правде надо высказать против них обоих. Ибо
расхаживают они по площади, имея друг о друге самые верные мысли и говоря самые
дельные речи. (214) А именно, Ктесифонт говорит, что за себя-то он не боится,
суд увидит, что он человек простой, а вот как бы не попало Демосфену за
мздоимство, безрассудство и трусость; Демосфен же говорит, что за себя он
совершенно спокоен, а в тревоге за Ктесифонтову подлость и разврат. Коли сами
они так судят друг о друге, то уж вы, судя обоих, не оспаривайте этих
обвинений!
(215) Наконец, я хочу
коротко предупредить и те упреки, которые будут высказаны мне самому. Слышал я,
будто Демосфен собирается говорить, что городу нашему от него была одна польза,
а от меня один вред, и взваливать на меня все, что идет от Филиппа и
Александра. Он так ловок на словах, что ему мало обвинять меня за то, что я
говорил перед народом или делал для государства: (216) нет, он напускается и на
то, как я жил спокойно и молчал вдали от дел, чтобы ничего уж не оставить необолганным.
Он меня попрекнет и за то,
что в гимнасиях я занимаюсь вместе с молодыми, и еще того первее – за то, что не затем-де я
затеял весь этот суд, чтобы заступиться за государство, а затем-де, чтобы
угодить Александру, который Демосфена терпеть не может. (217) Клянусь Зевсом, я
даже слышал, что он хочет меня спросить: почему это я осуждаю общее направление
его государственных дел, а порознь не выступал ни против какого, а лишь теперь,
хоть и редко занимаюсь делами города, взял да и привлек его к суду?
Я на это скажу, что ни
Демосфенову образу жизни я не завидую, ни своего не стыжусь; я не жалею, что
сказал те речи, которые сказал, а вот если бы мне пришлось говорить такое, как
Демосфен, то лучше было бы и не жить. (218) Если я молчалив, то этому, Демосфен,
причиною мой умеренный образ жизни: я довольствуюсь немногим, не гоняюсь,
потерявши стыд, за большим и потому говорю и молчу по своему усмотрению, а не
под давлением природной расточительности. Ты же, взяв деньги, молчишь, а
истратив их, кричишь, говоришь не когда хочешь и не что хочешь, а по приказанию
твоих наемщиков; и тебе не стыдно похваляться ложью, которая вот-вот будет
изобличена.
(219) Это самое мое
обвинение против Ктесифонтова предложения, затеянное будто бы не для блага
нашего города, а в угоду царю Александру, представлено было еще при жизни
Филиппа, когда Александр еще не стоял у власти, и тебе еще не снился сон о Павсании,
и ни о чем тебе ночью не говорили Афина и Гера. Как же я мог тут угодничать
перед Александром? разве что увидев тот же сон, что и ты?
(220) Ты упрекаешь меня за
то, что я выступаю перед народом не почасту, а изредка, и думаешь, что мы не
видим: сам упрек этот – в духе
не народной власти, а совсем другой. Ведь это при власти немногих выступать
может не тот, кто хочет, а тот, кто в силе; при народной же власти – всякий, кто хочет, и тогда,
когда он сочтет нужным. Поэтому выступать изредка свойственно человеку, занимающемуся
государственными делами по обстоятельствам и для народной пользы, выступать же
каждодневно – это дело наемника и
ремесленника.
(221) Если же ты
утверждаешь, будто я тебя до сих пор никогда не привлекал к суду и ты не
расплачивался за свои преступления, то ты или сам сбился со счета, или нас
считаешь вовсе беспамятными. Может быть, ты надеешься, что за давностью времени
народ забыл, как я вывел на чистую воду и кощунственный твой сговор с амфиссейцами,
и мздоимство твое вокруг Евбеи? (222) А когда было дело о твоих хищеньях от
судостроительства и ты провел закон о Трехстах и убедил афинян поставить тебя
начальником над флотом, а я уличил тебя в том, что, сократив число
судостроителей, ты урезал наш флот на шестьдесят пять быстроходных кораблей – больше, чем у нас было,
когда мы при Наксосе разбили Поллида с лакедемонянами, – ты думаешь, и это с годами
могло позабыться? (223) Когда тебе грозили наказанием, ты выворачивал обвинение
наизнанку, так что в опасности оказывался не ты, виновный, а твой обвинитель:
то ты поминал в своих наветах и Александра и Филиппа, то бранился, что кто-то
не умеет пользоваться обстоятельствами на благо государства, а сам только и
умел, что портить настоящее и сулить будущее. А когда тебе грозило от меня
чрезвычайное обвинение, разве ты не приказал схватить Анаксина Орейского, приехавшего
за покупками для Олимпиады? (224) И ты дважды собственноручно пытал его и
предлагал на смертную казнь, хоть когда-то сам гостил у него в Орее, ел и пил и
творил возлияния у него за столом, дружески жал руку и заключал гостеприимственный
союз. И этого человека ты убил! а когда я изобличил тебя пред всеми афинянами и
назвал гостеубийцею, ты не отрекся от преступления, а сказал такое, от чего
вскрикнул и народ, и все чужестранцы, которые были в собрании: сказал, что соль
родины тебе дороже, чем стол гостеприимства. (225) А о подметных письмах, о
твоих соглядатаях, которые под допросами и пытками должны были лгать, будто я с
друзьями замышляю-де государственный переворот, – об этом я и говорить не хочу. И вот после всего
этого он, как слышно, хочет спросить меня, что же это за врач, который, пока
человек болен, ничем ему не поможет, а когда человек помрет, то приходит на
поминки и объясняет домашним, что бы надо сделать, чтобы выздороветь. (226) А
не спросишь ли ты самого себя, что же это за народоводец, который умеет льстить
народу, а сам готов продать всякий случай к его спадению; который клеветой не
допускает к совету людей благомыслящих, а сам, укрывшись от опасности и
ввергнув город в непоправимую беду, требует себе венка за доблесть, хоть и
ничего не сделал доброго, а лишь был виновником всяческого зла; который выживал
совместников из государственных дел, пока те были еще поправимы, а потом их же
и вопрошает, почему они не препятствовали его ошибкам; (227) который словно не
понимает, что после херонейского сражения всем нам только потому было не до его
наказания, что мы заняты были в посольстве для спасения государства! Но тебе
мало было уйти от расплаты, ты еще потребовал награды, выставляя наш город на
потеху всей Элладе, – и
тогда-то я выступил вот с этим моим обвинением.
(228) Но всего для меня возмутительнее,
клянусь олимпийцами, то предвидимое Демосфеново злословие, о котором мне придется
говорить теперь. Он, как слышно, скажет, что я похож на тех Сирен, которые
пением губят своих слушателей, и за это у них такая дурная слава: так, мол, и
мои речи текут не на благо слушающим. Но я таких слов о себе никому не
собираюсь дозволить. Стыдно обвинять, когда нечем подкрепить обвинение; (229) а
уж если говорить такое, то это к лицу не Демосфену, а какому-нибудь полководцу,
который совершил для народа великие подвиги, но в речах не силен и поэтому завидует
своим противникам: сам он не в силах выразить все, что сделал, а те готовы
расписать слушателям даже то, чего они не сделали. Но когда такое простодушие и
видимость славных дел напускает на себя человек, в котором нет ничего, кроме
слов, высокопарных и язвительных, то можно ли это стерпеть? Да отними у него
язычок, как у флейты, и что от него останется!
(230) Я же, афиняне, не могу
взять в толк, на каком основании могли бы вы отвергнуть мое обвинение? Оттого,
что обвиняемое постановление законно? Нет, никогда не бывало постановления
противозаконнее! Оттого, что предложивший не заслуживает наказания? Но уж если
вы его отпустите, значит, никто у вас не отвечает за свой образ жизни. А не
печально ли, что когда-то этот день нарочно был назначен для принятия венков от
чужих городов, и театр ломился от венков, подносимых народу от всех эллинов,
ныне же из-за Демосфенова хозяйничанья ни венков у вас не видно, ни глашатая не
слышно, а единственная честь – самому
Демосфену?! (231) Право, если бы кто-нибудь из сочинителей трагедий, которые
будут ставиться вслед за этим, взял бы да представил Ферсита, которому эллины
подносят венок, то никто бы из вас этого не стерпел, ибо сказано у Гомера, что
Ферсит был трус и вздорщик; а когда вы сами увенчиваете такого господина, то неужели,
по-вашему, эллины мысленно не освистывают вас? Отцы ваши лучшие и славнейшие
деяния относили на счет народа, а низкие и подлые – на счет площадных
краснобаев, – Ктесифонт, напротив,
предлагает вам перевалить все бесчестия с Демосфеновой головы на народную!
(232) Вы радуетесь, что вы счастливы и судьба к вам благосклонна, – и хотите постановить, что
судьба вас обездолила, а Демосфен облагодетельствовал? Что может быть нелепее:
в одном и том же судилище вы отъемлете гражданские права у тех, кто уличен во
мздоимстве, и вы же предлагаете наградить венком того, кто у вас на глазах брал
взятки за государственные дела! Если судьи на празднике Дионисий несправедливо
присуждают награду дифирамбическому хору, вы их наказываете; неужели же вы
сами, ставши судьями не над дифирамбическими хорами, а над законами и
гражданской доблестью, предназначите награду не немногим достойным, как
положено, а тому, кто сумеет ее выхлопотать? (233) Кто так будет судить, тот выйдет
из судилища, сам себя ослабив, а пустослова усиливши. В городе, где народная
власть, простой человек царствует благодаря закону и праву голоса; если же он
передаст их другому, то сам подорвет свою силу. Кроме того, судейская его
присяга всегда при нем и не дает ему покоя, ибо именно ее он нарушил; услуга
же, оказываемая подсудимому, остается тому неизвестна, потому что голосование – тайное.
(234) Все же мне кажется,
афиняне, что по вашему неразумию у нас случаются в государственных делах как
удачи, так и бедствия. Что при нынешних обстоятельствах вы, многочисленные,
предаете всю силу народной власти меньшинству – этого я никак не могу одобрить; но что у нас еще не
народились во множестве дерзкие и злонравные краснобаи – в этом нам очень повезло.
Ведь когда-то наш народ и впрямь произвел такую породу, которая потом без труда
свалила народную власть: народ слушал да слушал лесть, а потом и оказался в
руках не у тех, кого боялся, а у тех, кому сам себя вверил, – (235) иные из них даже
оказались в числе тех тридцати, которые без суда казнили полторы с лишним
тысячи граждан, не сказав им даже, за что они гибнут, а потом не позволили
родным их присутствовать на похоронах. Неужели же вы дадите волю этим господам,
хозяйничающим в государстве? неужели не осадите зарвавшихся? неужели не
припомните, что кто бы ни посягал на народную власть, начинал он с того, что
осиливал судилища?
(236) Я бы с радостью,
афиняне, у вас на глазах сверил с этим Ктесифонтом весь тот счет благодеяний,
за которые Демосфену предлагается венок! Ежели ты скажешь, как сказал в начале
постановления, что Демосфен отлично вырыл рвы вокруг городских стен, то я
изумляюсь тебе: хоть бы ты отлично их вырыл, разве не важней, что ты – виновник того, что пришлось
их рыть? Не за то должен требовать наград хороший государственный деятель, что
обнес город стенами и поснимал для них плиты с народных могил, а за то, что от
него государству вышла польза. (237) Если же ты посмеешь продолжать, как во
второй части твоего постановления, будто Демосфен – достойный человек, словом и
делом труждающийся на вящее благо афинского народа, то отбрось, прошу,
похвальбу и пустословие, приступи к делу, докажи нам, что это так! Я уж и не
говорю о мздоимстве его от евбейцев и от амфиссейцев; но когда ты и союз с
фиванцами ставишь в заслугу Демосфену, то этим ты несведущих обманываешь, а
знающих и понимающих оскорбляешь, – ведь причиною союза были обстоятельства фиванцев и слава вот этих
афинян, ты же об этом умалчиваешь и тем самым отнимаешь честь у города, чтобы
придать Демосфену.
(238) Всю меру такой
похвальбы я попробую вам показать на отличном примере. Незадолго до похода
Александра в Азию царь персидский прислал афинскому народу варварски
высокомерное письмо, полное всяких грубостей, а в конце там было сказано: «золота
я вам не дам, не просите: не получите». (239) А недавно тот же царь, теснимый
новыми опасностями, сам по своей воле отправил афинскому народу триста талантов
денег, но народ благоразумно их не принял. Причиною этого золотого дара были
трудные обстоятельства, страх и нужда в союзниках. Вот точно то же самое побудило
к союзу и фиванцев. Ты же, Демосфен, твердишь нам до изнеможения о фиванцах и
злосчастном с ними союзе, – а нет
чтобы сказать о тех семидесяти талантах, которые ты успел присвоить себе из
царского золота! (240) Между тем разве не из-за нехватки пяти талантов не
смогли фиванцы отобрать свою крепость у наемников? разве не из-за девяти
талантов сорвалось дело, когда к нам выступили все аркадяне и предводители их
были готовы помочь? Ты же богат, как хорег, а тратишься только на собственные
удовольствия! Вот и получается: царское золото – при Демосфене, а все несчастия – при вас.
(241) Обратите внимание и на
бесстыдство этих господ. Ежели Ктесифонт не постесняется вызвать говорить перед
вами Демосфена, а тот выйдет и начнет сам себя расхваливать, то сносить его слова
будет нам тяжелее, чем его дела. Нам досадно слышать, когда хвалят себя даже
истинно доблестные мужи, чьи многие подвиги нам известны; кто же в силах
вытерпеть, когда хвалит себя сущий позор для нашего города? (242) Нет, Ктесифонт,
если есть в тебе здравый смысл, ты откажешься от такого бесстыдства и будешь защищать
себя сам. Не станешь же ты уверять, будто неискусен в речах!
Нелепо ведь, если совсем
недавно ты позволил выбрать себя послом к Клеопатре, дочери Филиппа, с
соболезнованием о смерти Александра, царя молосского, а теперь заявишь, что не
умеешь говорить: что же, значит, утешать чужую жену в ее горе ты можешь, а защищать
постановление, предложенное тобою самим за хорошие деньги, – никак?
(243) Или, может быть, этот
человек, которого ты предлагаешь венчать венком, таков, что даже
облагодетельствованный им народ ничего о нем не знает, пока ты не найдешь себе
сорассказчика? Но спроси-ка судей, знают ли они Хабрия, Ификрата, Тимофея и за
что им были даны награды и поставлены статуи, – и все тебе ответят: Хабрию за морскую победу при
Наксосе, Ификрату за уничтожение целого спартанского полка, Тимофею за поход на
Керкиру и всем остальным за такие же военные подвиги. (244) А Демосфену? За то,
что он взяточник, за то, что он трус, за то, что он покинул строй. Неужели же
вы воздадите ему эти почести? неужели оставите без отмщения и себя и тех, кто
погиб за вас в бою? Вы представьте лишь, как ропщут эти павшие, увидав
Демосфена с золотым венком! Не страшно ли, афиняне: камни, дерево, железо,
бездушные и бессловесные предметы, если они упали и убили человека, мы выбрасываем
за пределы страны; если кто наложит на себя руку, мы эту руку хороним отдельно
от тела; (245) а Демосфена, который предложил этот последний поход и погубил
все наше войско, вы собираетесь, афиняне, венчать? Право, павшим это – оскорбление, а уцелевшим – отчаяние, ибо они видят,
что награда за доблесть есть смерть и забвение.
Самое же главное: от вас
ждет ответа молодое поколение: по какому образцу строить ему жизнь? (246) Вы
ведь знаете, что воспитывают молодых людей не столько палестры, и школы, и
мусическое образование, сколько то, что слышат они от народа. Возглашается ли в
театре, что за добродетель, доблесть и благонамеренность награждается венком такой-то
человек, гнусный и бесстыдный, – юноша
видит и развращается. Подвергается ли наказанию человек дурной и распутный,
как, например, Ктесифонт, –
остальные смотрят и поучаются. А вот кто-то подал голос против прекрасного и
справедливого, а потом приходит домой и принимается воспитывать сына, – понятно, что тот его не
слушает и бранится, что отцовы поучения – одна докука.
(247) Поэтому помните, что
вы не только судьи, но люди, на которых все смотрят, и голосуйте так, чтобы
оправдаться потом перед теми, кого здесь нет, но которые еще спросят вас,
каково же было ваше решение. Вы ведь знаете, афиняне, что кого в городе славят,
такова и о городе слава; так не стыдно ли, что о вас будут судить не по вашим
предкам, а по этому трусу Демосфену? Как же избежать такого позора? (248)
Прежде всего, остерегайтесь тех, кто легок на слова о добре и общей пользе, а душою
этого не подтверждает. Ведь и «благонамеренность», и «народная воля» – слова общедоступные, и в
речах за них первыми хватаются те, кто на деле от них куда как далек. (249) Так
вот, ежели встретится вам краснобай, охочий до венков и до провозглашений
своего имени пред всеми эллинами, то как в делах об имуществе закон требует
представления поручителей, так и здесь потребуйте от него залогом слов
достойную жизнь и целомудренный нрав. А кто не представит такого залога, тому
не доверяйте своих похвал и лучше позаботьтесь о народной власти: ведь она уже
уходит у вас из рук! (250) Не страшно ли, что на совет и народ никто уже не
смотрит, что письма и посольства приходят в частные дома, и не от случайных людей,
а от первых лиц в Азии и в Европе! Есть такие дела, за которые по закону полагается
смерть, а у нас от них не отпираются, всенародно признаются, передают друг
другу письма для прочтения, и одни еще требуют, чтобы все взирали на них как на
столпы народовластия, а другие – чтобы
им несли награды как спасителям отечества. (251) А народ, от всего случившегося
павши духом, разом то ли одряхлел, то ли выжил из ума и уже держится только за
имя народовластия, а дела предоставляет кому попало. Вот вы и расходитесь с
народных собраний словно не с совета, а с складчинного пира, где вам достаются
лишь остатки. (252) А что я не попусту это говорю, вот тому доказательство. Над
нашим городом разразилось несчастье (мне больно это повторять) – и вот один простой человек,
попытавшийся было уехать на Самос, в тот же день был приговорен на Ареопаге к
смертной казни как изменник отечеству; а другой простой человек, от страха
струсивший и уехавший на Родос, был обвинен
чрезвычайным обвинением, и случись против него одним лишь голосом больше, не
миновать бы ему изгнания. (253) А что происходит теперь? Этот пустослов, виновник
всех наших бед, покинувший битвенный строй, бежавший из нашего города, вдруг
требует себе венка и всенародного о том оглашения! И вы не прогоните от себя
эту общую пагубу всех эллинов? и вы не бросите его на казнь, как разбойника,
рыскающего по морю государственных дел на корабле своих слов? (254) И не забывайте,
в какое время вы призваны голосовать: через несколько дней наступят Пифийские
празднества, соберется всеэллинский собор; государство наше из-за Демосфенова
хозяйничанья и без того нынче не в чести; так вот, если вы дадите ему венок, то
прослывете пособниками нарушителей общего спокойствия, если же откажете, избавите
народ от таких попреков. (255) Помните же, что вы решаете судьбу не чужого, а
собственного города; честолюбцев не вскармливайте, а рассуживайте; награды
присуждайте тем, кто лучше и достойнее; полагайтесь не на слух, а и на глаза
свои. Осмотритесь, например, кто из вас встанет в помощь Демосфену? может быть,
его товарищи юных лет по охоте или по палестре? да нет, видит Зевс, не на
кабанов он тогда охотился и не тело закалял, а упражнялся в кознях против тех,
кто побогаче.
(256) Посмотрите, как он будет похваляться, что своим
посольством он вырвал Византии из рук Филиппа, что поднял на него Акарнанию,
что речами своими потряс Фивы: он ведь думает, будто вы уже до такой дошли
простоты, что и этому поверите, словно вы себе взрастили в нем не пошлого
сутягу, а саму богиню Убеждения.
(257) А когда под конец речи он призовет к себе на
помощь сообщников по взяткам, то вы представьте, что против нахальства этих
господ вот на этом камне, где я сейчас стою и говорю к вам, вам явились благодетели
вашего отечества. Вот Солон, прекраснейшими законами нам устроивший народную
власть, любомудр и славный стихотворец, с подобающей пристойностью просит вас нипочем
не ставить Демосфеновых слов выше ваших присяг и законов. (258) Вот Аристид,
распределитель податей между эллинами, после смерти которого сам народ выдал
замуж его дочерей: как он ропщет, что справедливость попрана в грязь, как он
вопрошает, не стыдно ли вам, что отцы ваши изгнали из города и всех подвластных
земель и чуть не казнили Артмия Зелейского, хоть и гостеприимца афинского
народа, потому что он пришел в наш город, везя в Элладу золото мидийского царя,
(259) а вы после этого намерены венчать золотым венком Демосфена, который хоть
и не привез индийское золото, но принял его мздой и держит посейчас! А Фемистокл,
а павшие при Марафоне и Платеях, а самые гробницы ваших предков неужели не
застонут, если дастся венок тому, кто сам говорит, что он вместе с варварами
был против эллинов?
(260) Пусть же будут свидетелями земля, солнце,
добродетель, разум и людская просвещенность, дающая нам различать прекрасное и
постыдное: вот я высказался, чтобы вам это было в помощь. Если я обличил
несправедливость хорошо и достойно – значит, я сказал,
как хотел; если недостаточно – значит, сказал, как мог. Вы же,
приняв к сведению все сказанное и не сказанное, теперь сами произнесите
приговор, справедливый и полезный для государства.
(384–322 ГГ. ДО Р.Х.)
Демосфен в глазах, потомков стал величайшим древнегреческим оратором. Обделенный от природы ораторскими навыками, он упорным трудом, длительными упражнениями изживал физические недостатки и в итоге снискал всеобщую популярность. Будучи оратором, дипломатом, публицистом, Демосфен всю жизнь оставался самым непримиримым антимонархистом и яростным защитником демократии.
Из
внешнеполитических выступлений наибольшую известность получили «Филиппики» –
цикл речей, произнесенных против македонского царя Филиппа. Из
внутриполитических речей Демосфена особый интерес представляет его полемика с
оратором и политическим деятелем Эсхином: речи «О предательском посольстве»
(343 год до Р.Х.) и «За Ктесифонта о венке» (330 год до Р.Х.).
Речи Демосфена
отличались не только убедительностью, последовательностью изложения, но и
страстностью. Оратор покончил с собой, когда демократия в Афинах окончательно
пала.
За Ктесифонта о венке[6]
(1) Во первых
словах, мужи афинские, молю я всех богов и богинь, да будет ваша ко мне благосклонность
в этом прении не меньшею, чем неизменная моя благонамеренность к государству и
ко всем вам; а во вторых словах молю я наипаче ради вас, ради благочестия
вашего и славы, да внушат вам боги не внимать советам обвинителя о том, как
надобно вам меня слушать – воистину сие возмутительно! – (2) но следовать законам и присяге; а в присяге рядом с прочими
справедливыми уставами записано, чтобы в слушании дела не оказывать
предпочтения ни одной стороне. А это значит, что должны вы не только без всякой
предвзятости оказывать сторонам равную благосклонность, но еще и должны
позволять каждому говорить в таком порядке, в каком ему желательнее и удобнее.
(3) Что до меня,
господа афиняне, то в этом прении многие у меня невыгоды перед Эсхином, а из
них две великие. Во-первых, судимся мы с ним не о равном, ибо не равный будет
урон, если я лишусь нынешней вашей благосклонности или если он не выиграет дела.
Я-то – нет, не хочу
начинать речь свою с неуместных слов! – но вот он обвиняет меня корысти ради. Да притом такова уж
природа человеческая, что брань и ругань людям слушать сладко, а если кто сам
себя примется хвалить, так это им досадно, (4) и вот ему досталось именно
услаждать, а мне остается то, что всем, как я сказал, не по нраву. Если я,
избегая вашего неудовольствия, не стану говорить о своих делах, покажется,
будто я не могу опровергнуть обвинения и назвать заслуги, за которые желаю себе
награды, – ну а если
все-таки возьмусь я говорить о своих делах и государственных предприятиях, то
непременно придется часто поминать и себя самого. Итак, я постараюсь говорить о себе поменьше, но если буду вынужден к тому
обстоятельствами, тогда по справедливости пусть винят за это обвинителя, ибо
именно он затеял такое вот разбирательство.
(5) Наверно, все вы, господа афиняне, согласитесь, что
в деле этом мы с Ктесифонтом заодно и от меня тут требуется ничуть не меньшее усердие,
ибо всякое лишение для человека печально и тягостно, а особенно если виною тому
зложелатель, но горше всего лишиться вашей благосклонности и приязни, добиться
которых есть превеликая удача. (6) А поскольку об этом-то и ведется прение, я
настоятельно прошу вас всех и каждого по отдельности: выслушайте мой ответ
обвинителю вполне беспристрастно, точно так, как велят законы, установленные
еще Солоном, который в преданности своей народу и ради вашего блага от начала
положил, что законам для могущества их мало быть записанными, а надобно еще и
обязать судей присягою. (7) Решил он так, конечно же, не из недоверия к вам, а
потому, что, по всей очевидности, у обвинителя больше силы, ибо говорит он первый,
и подсудимому никак не оправдаться от обвинений его и наветов, если каждый из
вас, судей, не соблюдет обета своего богам – не станет
благосклонно внимать справедливым возражениям, не выслушает с равным вниманием
обе стороны и таким образом не вникнет во все обстоятельства дела.
(8) Похоже, что сегодня мне предстоит отчитаться во
всей своей частной жизни и во всех своих государственных предприятиях, а потому
хочу я снова призвать богов и снова пред лицом вашим молю их, да будет ваша ко
мне благосклонность в этом деле не меньшею, чем неизменная моя благонамеренность
к государству, и еще молю богов, да помогут они вам вынести в этом деле такой
приговор, чтобы был он на пользу общей вашей славе и благочестию.
(9) Если бы Эсхин обвинял меня тут только по статьям
своей же жалобы, тогда бы и я теперь в оправдание себя говорил только о самом
законопредложении. Однако же больше половины речи он потратил на посторонние
рассуждения и столько взвел на меня всяческой напраслины, что я полагаю
непременным и справедливым своим делом сначала кратко возразить на эту его
клевету, чтобы никто из вас, господа афиняне, не поддался этим сторонним разговорам
и не был заранее предубежден, слушая честный мой ответ по существу обвинения.
(10) Вот и касательно личных моих обстоятельств уж
сколько набрехал он тут на меня дурного, а глядите, как просто и прямо я
отвечаю. Если знаете вы меня таким, каким изобразил обвинитель, – право, я же не на чужбине жил и живу, но среди вас! – тогда и рта мне открыть не давайте, и как бы отлично
ни исполнял я государственные должности, а вы хоть сейчас поднимайтесь с мест и
выносите против меня приговор! Но если вы знаете и помните, что я сам и род мой
куда как честнее его и его рода и что я – никому не в
обиду будь сказано – ничуть не хуже любого скромного
гражданина, то не верьте и прочим его наветам, ибо самоочевидно, что как эту
клевету он измыслил, точно так же измыслил и все остальное; а мне теперь явите
ту же благосклонность, какую неизменно выказывали во многих прежних тяжбах.
(11) Уж до чего ты, Эсхин, в злонравии своем хитер, но
тут попал впросак, решивши, что соглашусь я смолчать о должностных и частных
моих делах и стану разбираться во вздорной твоей брани! Нет, не будет такого – не настолько я ополоумел! О государственных своих
предприятиях, которые ты облыжно оклеветал, я расскажу подробно, а после – если только судьям угодно будет слушать – припомню тебе эту твою наглую болтовню.
(12) Итак, обвинений много, и даже обвинений в таких
деяниях, за которые по закону положены строгие и наистрожайшие кары. Поэтому,
хотя причиною нынешнего прения явились враждебная поперечность, да еще и
дерзость, и обида, и злоречие, и прочее тому подобное, однако если бы все
обвинения и наветы, высказанные обвинителем, оказались и правдивы, то все-таки
по заслугам покарать виновного город не может – то
есть не может покарать сразу, ибо (13) всякому дано неотъемлемое право
обратиться к народу и высказаться. Нельзя, чтобы зависть и злоба отняли это
право – клянусь богами, господа афиняне, это было бы нечестно
и несправедливо и вопреки гражданскому нашему устроению! Уж если обвинитель замечал,
что я совершаю государственные преступления, да еще столь тяжкие – а именно о таких говорил он сейчас пространно и выспренно,
словно с подмостков, – уж если он сам видел такое, то
пусть бы сразу и требовал наказать меня по закону за эти преступления; если он
видел, что содеянное мною заслуживает чрезвычайного обвинения, то пусть бы
сразу и доложил вам обо всем и так призвал бы меня на ваш суд, а если он видел,
что я предлагаю совету противозаконные постановления, то пусть бы сразу и объявлял
их противозаконными. Право, если он может из-за меня преследовать Ктесифонта,
то никак невозможно, чтобы нельзя ему было изобличить и привлечь к суду меня
самого! (14) Притом, если замечал он, что я совершал преступления против вас – те, о которых говорил он сейчас столь лживо и многословно,
или иные какие, – так ведь на все есть закон, на все есть наказание,
затевай тяжбу, обвиняй, а у суда есть средства взыскать и наказать по всей
строгости. Все это он мог сделать, и если бы взаправду сделал все, что мог, то
нынешнее обвинение согласовалось бы с прежними его предприятиями. (15) Но это
не так! Свернув с прямого и честного пути, уклонившись от немедленных изобличений,
он лишь теперь – по прошествии столь долгого времени – собрал в кучу все обвинения, наветы и ругательства и
принялся скоморошествовать. Да к тому же, хотя обвиняет он меня, но к ответу
привлекает Ктесифонта; и хотя главным основанием для возбуждения дела явилась
ненависть ко мне, однако же против меня он так и не выступил, но открыто хлопочет
лишь о том, как бы обесчестить совсем другого человека. (16) Помимо всего
прочего, что можно сказать в защиту Ктесифонта, сам я, о мужи афинские, полагаю
необходимым оговорить нижеследующее: в нашей с Эсхином вражде по чести пристало
нам самим друг с другом разбираться, а не избегать прямого спора и не стараться
вместо этого повредить никакому третьему лицу, ибо ничего нет несправедливее
подобной несправедливости.
(17) Уже из сказанного видно, что и все прочие его
обвинения окажутся столь же бесчестными и лживыми, однако же я намерен
разобрать их все по отдельности, а особенно клевету о мирном договоре и
посольстве – тут он свалил на меня то, что сам же и сделал вместе
с Филократом. Поэтому, господа афиняне, необходимо и, пожалуй, своевременно
припомнить, как обстояли дела в те годы, – тогда, имея в
виду прежнее положение вещей, вы вполне уясните себе и нынешнее.
(18) Итак, едва началась Фокидская война – и началась не из-за меня, ибо я в то время в
государственных делах не участвовал, – то первое
наше намерение было таково, чтобы фокидяне, хотя вина их была для вас очевидна,
остались целы, а вот фиванцам вы желали иного, заранее радуясь любому их
несчастью, ибо справедливо и верно гневались вы на них за то, что после удачи
своей при Левктрах забыли они всякую меру. Да притом и повсюду в Пелопоннесе
начался разброд: у тех, кто ненавидел лакедемонян, недоставало силы их одолеть,
а у тех, кто прежде с помощью лакедемонян заполучил власть над городами,
недоставало силы удерживаться у власти, и потому между всеми – и теми и этими – настали
распри и раздоры, которым не было никакого разрешения. (19) Видя такое – а такого не скрыть! – Филипп
еще пуще стравливал противников и сеял смуту, расточая деньги на предателей,
которых везде хватало: вот так-то, благодаря чужим ошибкам и глупостям, сумел
он загодя набрать силы и взрасти на всеобщей слабости. А поскольку фиванцы, некогда
гордые, но ныне несчастные, устали от нескончаемой войны, и всем было ясно, что
придется им просить вас о помощи, то он, желая воспрепятствовать этому или
иному союзу вашему с фиванцами, предложил вам мир, а им помощь. (20) Что же споспешествовало
ему в этом? Как же вышло, что вы едва ли не добровольно позволили себя
обмануть? Называть ли причиною трусость всех прочих эллинов или их безрассудство,
или то и другое сразу? Вы без отдыха бились в ту пору в великой войне, и бились,
как стало ясно, ради общего блага, а остальные эллины не помогали вам ни деньгами,
ни людьми, вообще ничем. За это вы справедливо и верно на них осердились и с
охотою вняли зову Филиппа – именно по этой причине и был
тогда заключен мир, а вовсе не из-за меня, как клевещет теперь обвинитель, ибо
происходящее ныне произошло от тогдашней подлости и продажности моих
противников, в чем может убедиться всякий, кто без предвзятости вникнет в дело.
(21) Обо всем этом я говорю столь пространно и
подробно единственно истины ради, ибо если и можно усмотреть в описанных
событиях чье-то преступление, то, уж конечно, преступление это не мое: первым
помянул и заговорил о мире актер Аристодем, а вторым был тот, кто поддержал
его, представил вопрос к обсуждению и вместе с Аристодемом был подкуплен – и это был Филократ Гагнунтский, который с тобою в
дружбе, Эсхин; с тобою, а не со мною, хотя бы ты тут лопнул от своего вранья!
Заодно с Филократом были – почему, об этом я пока умолчу – Евбул и Кефисофонт, а я тут был совершенно ни при
чем. (22) Но хотя все это точно так и было и хотя по правде иначе и быть не
могло, однако же Эсхин до того бесстыден, что дерзает объявлять, будто именно
из-за меня оказался заключен мир и будто я еще и помешал согражданам прежде
обсудить это предприятие на всеэллинском съезде. Ну а ты – уж и не знаю, как тебя именовать! – ну а ты-то при всем этом присутствовал, ты видел, как
я не позволял согражданам ни устроить съезд, ни обрести союзников, и ты столько
сейчас об этом наговорил – но почему же ты не излил своего
негодования тогда? Почему ты вовремя не явился, чтобы толково и подробно рассказать
о том, в чем лишь ныне обвиняешь меня? (23) Уж если я и вправду продался Филиппу
и сделался помехой эллинскому единению, то непременно надобно было тебе не
молчать, но кричать и свидетельствовать и объяснять вот им, как обстоят дела!
Однако ты ничего подобного не сделал, и никто не слыхал от тебя ни слова, ибо и
никакого посольства ни к каким эллинам никто не посылал – все эллины давным-давно успели сказать, что думали по
сему поводу, а ты и вовсе ничего разумного сказать не сумел. (24) Мало того,
своею клеветой он тут позорит еще и государство, ибо если бы вы подстрекали эллинов
к войне, а сами в это время посылали бы к Филиппу послов для заключения мира,
то такое дело было бы достойно Еврибата, а граждане и честные люди так не
поступают. Однако же такого не было и не бывало! Да и зачем бы вам при
тогдашних обстоятельствах созывать эллинов? Ради мира? Но повсюду и без того
наступил мир! Ради войны? Но вы-то сговаривались о мире! Из всего сказанного
ясно, что вовсе не я затеял этот мирный договор и вовсе не я в нем виноват; да
и в прочей клевете, которую возводит на меня обвинитель, не обнаруживается ни
слова правды.
(25) Итак, город наш заключил мир – ну а теперь поглядите, чем в ту пору предпочитал
заниматься я, а чем вот он, и, право же, из этого вам станет ясно, который из
нас тогда споспешествовал Филиппу, а который старался ради вас и радел о благе
государства. Итак, я, быв в то время членом совета, предложил поскорее отправить
послов в те края, где предположительно обретался Филипп, чтобы на месте принять
от него присягу. Предложение мое было письменным, и все-таки вот они последовать
ему не пожелали. (26) Что же это значило, господа афиняне? Сейчас объясню.
Филиппу было выгодно сколь возможно долго медлить с присягою, а вам, напротив,
выгодно было поспешить. Почему? А вот почему. Еще не успев присягнуть, вы с
того самого дня, когда явилась у вас надежда заключить мир, совершенно
перестали заботиться о военных делах, а Филипп, напротив, все время только ими
и был занят, понимая – да так взаправду и вышло! – что сколько успеет захватить у города прежде присяги,
столько ему и достанется в вечное владение, ибо по такому поводу никто мира
нарушать не станет. (27) А я, господа афиняне, все это предвидел и в
рассуждении сказанного предложил постановление, чтобы плыть к Филиппу, где бы
он ни обретался, и как можно скорее принимать от него присягу. Надобно было успеть
с присягой, пока союзные нам фракияне еще держали местности, которые сейчас без
толку поминал обвинитель – я разумею Серрий, Миртен и
Эргиску, – и пока Филипп еще не овладел этими важными крепостями
и не сделался таким образом хозяином всей Фракии, не запасся там великою казною
и великим войском и после – уже без труда – не прибрал к рукам и всего остального.
(28) Так вот, об этом постановлении обвинитель ничего
не говорит и не оглашает его, а корит меня тем, что я, заседая в совете, стоял
за то, что пришедших послов надобно допустить. Но что же мне оставалось? Уж не
предложить ли не пускать к вам послов, которые явились договариваться с вами
же? Или приказать театральному откупщику, чтобы он не давал им даровых мест на
представлении? Но если бы их даже и не пригласили, то они так и сяк могли
посмотреть все за два обола! Уж не должен ли я был сберечь для города такую
малость, а великое продать – как сделали вот они? Нет, ни за
что! Итак, письмоводитель, бери и читай постановление, о котором обвинитель
умолчал, хотя знает его наизусть.
[(29) Постановление Демосфена. Дано при архонте Мнесифиле
в последний день гекатомбеона в председательство Пандионовой филы по объявлению
Демосфена Пеанийского, сына Демосфенова. Поелику Филипп, приславши посольство
ради мира, заключил с обоюдного согласия помянутый мир, Совет и народ Афинский
постановили нижеследующее: для утверждения мирного договора, принятого в
предыдущем Народном собрании, немедленно избрать открытым голосованием пятерых
послов из числа всех афинских граждан и оным послам, едва будут избраны, тотчас
же отправиться туда, где предполагают они найти Филиппа, и там со всею возможною
скоростью принять от него присягу и самим присягнуть ему в согласии с
договором, заключенным между ним и афинским народом, а равно и между союзниками
обеих договаривающихся сторон. Послами избраны Евбул Анафлистийский, Эсхин
Кофокидский, Кефисофонт Рамнун-тийский, Демократ Флиейский, Клеон Кофокидский.]
(30) Я предложил тогда это постановление, стараясь не
ради Филиппа, но единственно ради блага государства, однако эти почтенные послы
оказались не слишком расторопны и целых три месяца просидели в Македонии, пока
не воротился из Фракии Филипп, уже прибравший все, что желал. А можно было за
десять дней – а то и за три или четыре! – добраться до Геллеспонта и спасти крепости, приняв
присягу прежде, чем он их захватил, ибо в присутствии наших послов он бы их не
тронул – иначе мы не приняли бы от него присяги, мир не был бы
заключен, и тогда он остался бы без договора и без крепостей, то есть не
получил бы вообще ничего.
(31) Итак, в деле с посольством Филипп впервые
обманул, а эти вот преступники впервые ему продались, – и я снова подтверждаю, что и тогда, и теперь не
переставал спорить и препираться с ними по этому поводу. Но глядите, какую
подлость учинили они вскоре – подлость похуже первой! (32)
Когда Филипп присягою скрепил мир, прежде захватив Фракию благодаря этим вот людям,
не послушавшимся моего постановления, он снова подкупил их, чтобы помешать нам покинуть
Македонию, пока он не будет вполне готов к походу на фокидян, то есть чтобы мы
не успели оповестить вас о его военных затеях и намерениях. И чтобы вы не
выступили первыми и не повели триеры кружным путем к Фермопилам, заперев
проход, как уже делали прежде, – а ему было желательно, чтобы о
наших новостях вы узнали не ранее, чем он займет Фермопилы, и потому ничего уже
не могли бы предпринять. (33) И все-таки Филипп очень боялся: он боялся, что
даже при стольких его преимуществах вы проголосуете за помощь гибнущим
фокидянам, и тогда он снова перестанет быть хозяином положения. Потому-то он и
купил вот этого паскуду – на сей раз не оптом, заодно с
прочими послами, а штучно, его одного – и велел ему
так оповещать вас и держать перед вами такие речи, что от этих-то речей и вышла
всем погибель.
(34) Я вправе просить вас, господа афиняне, чтобы вы
до самого конца прений помнили: если бы Эсхин в своей речи не отступил от сути
обвинения, то и я ни слова бы не сказал не по делу; однако же он говорил,
постоянно уклоняясь в брань и клевету, а потому и мне надобно хотя бы кратко
ответить на все его наветы. (35) Каковы же были эти его речи, от которых вышла
всем погибель? А вот каковы. Он твердил, что хотя Филипп и прошел уже внутрь
страны через Фермопилы, но тревожиться-де не надо, ибо все-де будет по-вашему,
только бы вы сидели тихо, а уже дня через три-четыре вы узнаете, что Филипп – истинный друг тем самым людям, на которых идет
войной, а прежним-де своим друзьям он, напротив, вскорости будет враг. И еще он
говорил – да притом с превеликою выспренностью! – что не словами-де крепнет дружественность, но общею
пользою, а польза-де хоть Филиппу, хоть фокидянам, хоть вам сейчас в одном – избавиться от жестокого фиванского утеснения. (36)
Кое-кто слушал эти речи с удовольствием, ибо много накопилось тогда злобы
против фиванцев, но каковы же были последствия? Очень скоро оказалось, что
фокидяне разбиты и города их лежат во прахе, а чуть позже и вам – из-за того, что послушались и сидели тихо, – пришлось вывозить свое имущество из деревень. Итак,
ему досталось золото, вам – ненависть, прежде обращавшаяся
на фиванцев и фессалийцев, а Филиппу – успех от
содеянного. (37) Чтобы показать, что точно так и обстояли дела, огласи,
письмоводитель, постановление Каллисфена и послание Филиппа – из того и другого вам все станет ясно. Читай.
[Постановление. Дано при архонте Мнесифиле в чрезвычайном
Народном собрании, созванном по предложению совета полководцами и очередными
председателями, 21 мемактериона, по объявлению Каллисфена Фалерского, сына
Этеоника: «Никто из афинян ни под каким видом да не ночует вне стен, но лишь в
городе или в Пирее, кроме тех, кому назначено охранять крепости, а эти должны,
постоянно пребывать, где каждому ведено, отнюдь не отлучаясь ни днем, ни ночью.
(38) Нарушители настоящего постановления, ежели не будет у них
удовлетворительных извинений, да понесут кару наравне с изменниками. Извинения
об отлучках будут рассматриваться начальником пеших латников, а также хранителем
казны и письмоводителем совета. Надлежит без промедлений вывезти имущество,
оставшееся вне стен: то, которое находится не далее 120 стадиев, вывозится в
город или в Пирей; то, которое далее 120 стадиев, – в Элевсин, Филу, Афидну, Рамнунт и Суний». Дано по
объявлению Каллисфена Фалерского.]
Разве на такое вы надеялись, когда заключали мир?
Разве такое сулил вам этот вот продажный лихоимец? (39) А теперь читай письмо,
присланное Филиппом после всего, что случилось.
[Послание Филиппа. Филипп, царь македонян, Совету и
народу Афинскому – радуйтесь! Как вам
известно, мы прошли через Фермопилы
и заняли страну фокидян, и в тех городах, которые добровольно нам предались,
стоят наши сторожевые посты и отряды, а которые города не покорились, те мы
взяли силою и разрушили и горожан продали в рабство. Прослышав, что вы собираетесь
к ним на помощь, пишу к вам, чтобы вы не беспокоились более по сему поводу. По
чести сдается мне, что вы забыли меру: сначала заключили мир, а ныне готовитесь
воевать, да притом из-за фокидян, о коих в договоре нашем нет ни слова. Посему,
ежели не станете вы соблюдать соглашение, то не будет вам оттого иной выгоды,
кроме первенства в клятвопреступлении.]
(40) Слышите, как прямо и просто изъясняет он в этом
послании, как относится к вам, к своим же союзникам? «Я все сделал, как сделал,
хотя афиняне несогласны и недовольны, так что ежели вы, фиванцы и фессалийцы,
умеете соображать, то лучше вам афинян почитать врагами, а доверять только
мне». Пусть не точно такими словами он все это выразил, но хотел-то выразить
именно это! Таким-то способом он до того заморочил фиванцев и фессалийцев, что,
когда уходил он от них, они уже совершенно утратили способность что-то понимать
и предвидеть, а потому и позволили ему распоряжаться всем по своему усмотрению – вот где причина бедствий, постигнувших ныне эти
злосчастные народы.
(41) А кто помогал и способствовал Филиппу снискать
такое доверие? Кто обманывал вас тут лживыми известиями? Это был он, вот он,
проливающий ныне слезы над горестями фиванцев и разглагольствующий о плачевной
их участи, хотя именно он повинен и в этих бедах, и в бедах фокидян, и в прочих
бедах, которые довелось претерпеть всем эллинам! Право же, Эсхин, всякому ясно,
что ты причитаешь о свершившемся и жалеешь фиванцев потому, что у тебя в Беотии
имение и ты хозяйствуешь на их земле, а я, напротив, радуюсь, хотя меня-то
разоритель этих самых фиванцев чуть ли не сразу требовал выдать головой. (42)
Однако я уклонился к предмету, о котором уместнее будет сказать позже, а потому
сейчас вернусь к прежнему и еще раз объясню, как вышло, что подлость этих вот людей
оказалась причиною нынешнего положения дел.
Итак, что же сталось после того, как Филипп обманул
вас с помощью продажных послов, от которых не услыхали вы ни одного правдивого
слова, и после того, как злосчастные фокидяне также были обмануты и города их
пали? (43) А сталось то, что эти фессалийские подонки и фиванские тупицы почли
Филиппа первым своим другом, благодетелем и спасителем – он сделался для них всем, а если кто хотел сказать
иное, они к таким речам оставались глухи. Что до вас, то вы, отчасти уже
сознавая свершившееся, были недовольны, однако блюли мир – да и что еще вам оставалось? Равно и прочие эллины,
вместе с вами обмороченные и разуверившиеся в своих надеждах, рады были хранить
мир, ибо издавна отовсюду грозили им войны. (44) Так вот, уже тогда, пока
Филипп там и сям побивал то иллирийцев и трибаллов, а то и кое-кого из эллинов,
сбирая под свою власть многие и великие силы, и пока ездили к нему, пользуясь
миром, гости из городов, а приехавши, тут же ему и продавались – и этот тоже! – так вот уже в
ту пору Филипп воевал против всех, с кем и задумал воевать, а если они того не
замечали, так это другой разговор, и я тут ни при чем. (45) Право, уж я-то без
передышки твердил и изъяснял именно это и вам, и всем, к кому ездил послом,
однако не было в городах здравомыслия: кто занимался государственными и прочими
делами, те успели разлакомиться на взятках и продались, а что до простых
граждан и прочих обывателей, так эти то ли не думали о будущем, то ли надеялись
хоть денек да прожить без забот и печалей – да и все
вообще испытывали точно такие чувства, воображая, будто беда грянет на кого
угодно, только не на них, а уж у них-то водворится желанное благополучие, пусть
и за счет чужих несчастий.
(46) По-моему, в эту самую пору и случилось так, что
почти повсюду граждане из-за своей неумеренной и неуместной беспечности
совершенно лишились свободы, а их предводители, прежде думавшие, будто торгуют
всеми, но не собою, – поняли, что себя продали еще в
самом почине торга. Теперь-то не величают их друзьями и гостями, как в былое
время, когда наживались они на взятках! Теперь-то они зовутся и подхалимами, и
клятвопреступниками, и еще по-всякому – слушают, что
заслужили! (47) И вправду, господа афиняне, неужто кто-нибудь станет тратиться
ради предателя? Неужто кто-нибудь, купивши то, что покупал, станет советоваться
с продавшим, как обращаться с покупкой? Будь так, предатель был бы
счастливейшим из людей, но это не так. Да и с чего бы? Ничего подобного, и даже
совсем наоборот! Сделавшись наконец хозяином положения, властолюбец становится
хозяином еще и над продажными своими помощниками и тогда – именно тогда! – начинает питать к ним
ненависть, презрение и подозрение, ибо подлость их заранее ему известна. (48)
Времена, о которых я говорю, давно миновали, однако же людям здравомыслящим
всегда полезно вспомнить о подобных случаях, так что глядите сами. Вот Ласфен – звался Филипповым другом,
пока не продал ему Олинфа. Вот Тимолай – тоже ходил в друзьях, пока не погубил Фивы. Точно так же было с Евдиком
и Симом Ларисейским, пока не продали они Филиппу Фессалию. Теперь-то они бродят
по всему свету, и отовсюду их гонят и повсюду позорят – чего только не пришлось им
натерпеться! А каково было с Аристратом в Сикионе и с Перил-лом в Мегарах? Изгнание
и позор! (49) Из этого всякому яснее ясного, что верный сын отечества и враг
предателей доставляет вам, Эсхин, – вам, продажным изменникам, – возможность наживаться на взятках и что благодаря вот этим гражданам и
всем тем, кто противится вашим затеям, вы живы, здоровы и при доходе, а если бы
остались сами по себе, то давно бы пропали.
(50) Многое еще мог бы я
порассказать о тогдашних делах, однако полагаю, что и сказанного более чем
достаточно. А говорить об этом пришлось из-за него, потому что он окатил меня тут
своими лживыми гнусными помоями – вот и надобно было отмыться перед вами, ибо вы моложе и тех времен не
застали. Наверно, иным из вас, еще прежде знавшим о его продажности, рассказ
мой надоел, (51) но он-то называет свою торговлю дружбой и гостеприимством, так
что даже и в сегодняшней своей речи помянул «человека, попрекавшего меня
гостеприимством Александра». Это я-то тебя попрекал Александровым
гостеприимством? Да где же ты это гостеприимство добыл и чем заслужил? Никак не
мог я назвать тебя ни гостем Филиппа, ни другом Александра – не настолько я ополоумел! – разве что станем мы
именовать жнецов и прочих подобных поденщиков друзьями и гостями тех, кто
платит им за поденщину. (52) Однако это не так, да и с чего бы? Совсем
наоборот: прежде я говорил, что ты продался Филиппу, теперь говорю, что ты продался
Александру, и это же самое говорят все, а если не веришь, так спроси. Нет, лучше
я сам за тебя спрошу. Как по-вашему, господа афиняне, кем приходится Александр
Эсхину – наемным слугою или гостем?
Ну как, слышишь, что они отвечают?
(53) А теперь пора мне
оправдаться во взводимом на меня обвинении и отчитаться в своих делах, чтобы
Эсхин, хотя он и так это знает, все же услыхал, почему я утверждаю, что и
взаправду заслужил не только предложенную в постановлении награду, но еще и
куда большие почести. Возьми-ка, письмоводитель, жалобу и читай.
(54) [Жалоба. Дана при архонте Херонде 6
элафеболиона по представлению Эсхина Кофокидского, сына Атрометова, каковой
Эсхин доносит архонту на Ктесифонта Анафлистийского, сына Леосфенова, что тот
представил противозаконное постановление, будто надобно увенчать Демосфена
Пеанийского, сына Демосфенова, золотым венком и объявить в театре в Великие
Дионисии, когда играются новые трагедии, что венчает-де народ Демосфена Пеанийского,
сына Демосфенова, золотым венком за добродетель его и верность, кои неизменно
являет он всем эллинам и народу Афинскому, а еще за доблесть и за все честное и
благородное, что делает он и говорит ради народа, а еще за то, что готов он служить
народу как может лучше. (55) Представленное постановление от слова до слова
лживо и противозаконно, ибо, во-первых, закон не дозволяет отступать от истины
в государственных записях, во-вторых, закон не дозволяет венчать тех, кто на
подотчетной должности, а Демосфен заведует строительством стен и театральною
казною, и, наконец, в-третьих, закон не дозволяет объявлять об увенчании в
театре, да еще в Великие Дионисии, когда играются новые трагедии, но надлежит,
если венчает совет, объявлять о том в заседании совета, а если венчает народ,
объявлять о том в Народном собрании. Затребована пеня в пятьдесят талантов.
Понятые: Кефисофонт Рамнунтский, сын Кефисофонтов, и Клеон Кофокидский, сын
Клеонов.]
(56) Вы видите, господа
афиняне, на какие главы постановления нападает обвинитель, а что до меня, то я
намерен как раз на основании этих самых глав показать вам со всею очевидностью,
сколь честно оправдываюсь. Отвечать я стану в таком же порядке, в каком он
обвиняет, и скажу обо всем по очереди, ничего не пропуская, разве что по нечаянности.
(57) Итак, если в представлении сказано обо всем честном и благородном, что
делаю я и говорю ради народа, и о том, что готов я служить народу как могу
лучше и что надобно меня за это почтить, то я не сомневаюсь, что заслужил такое
постановление своими государственными предприятиями. С этих предприятий я и
начну свой рассказ, а вы уж сами глядите, правду или ложь объявил обо мне
Ктесифонт. (58) То же и с увенчанием и оглашением в театре: если Ктесифонт не добавил к этому «когда отчитается»,
то, стало быть, как я полагаю, опять-таки имел в виду мои государственные
предприятия, за которые я заслужил или не заслужил упомянутого венка и
оглашения – и тут, по-моему, надобно указать законы, дозволившие
ему предложить такое постановление, какое он и предложил. Вот в этом порядке,
господа афиняне, намерен я честно и просто отвечать обвинению, а теперь уже без
отлагательств обращаюсь к рассказу о своих делах, (59) и пусть никто не подумает,
будто я уклоняюсь от прямого ответа, если речь пойдет еще и о делах всей
Эллады. Право же, если обвинитель возражает против той главы постановления, в
которой говорится, что я честен и благороден в речах и делах, и если он
утверждает, что все это вовсе не так, то он сам таким своим обвинением
естественно вынуждает меня рассказать обо всех моих государственных
предприятиях. Да притом изо всех, какие есть, государственных дел я избрал для
себя именно общеэллинские, а значит, имею полное право на них ссылаться.
(60) Итак, не стану говорить о том, сколько успел
отхватить себе Филипп прежде, чем я вступил на государственное поприще и
получил слово на сходках, ибо это, как я понимаю, не вменяется мне в вину,
однако напомню и расскажу, сколько раз – уже при мне – удавалось Филиппа осадить. Впрочем, кое о чем я хочу
предуведомить заранее. У Филиппа, господа афиняне, с самого начала было великое
преимущество, (61) ибо в Элладе в ту пору – да не где-то
в одном месте, а повсюду – взошел такой урожай предателей,
взяточников и прочих святотатцев, что подобного изобилия никому не припомнить,
сколько ни вспоминай. Вот с этими-то союзниками и помощниками он ввергнул
эллинов, издавна не ладивших и враждовавших друг с другом, в еще злейшие
несчастья: иных обманул, иных одурачил подачками, иных прельстил всяческими
посулами, и этим способом совершенно разобщил всех, хотя на деле для всех было
самым лучшим лишь одно – не давать ему такой силы. Тем не
менее (62) вся Эллада пребывала в совершенном неведении, не помышляя об уже
народившейся и растущей беде. Глядите сами, господа афиняне, какой выбор был в
ту пору перед нашим городом. Что должны мы были делать? Как поступать? Тут
отвечать надобно мне, потому что именно я взялся тогда за эти дела. (63) Неужто,
по-твоему, Эсхин, следовало нам тогда, забывши гордость и честь, презрев заветы
и уставы предков, смешаться в единую ораву с фессалийцами и долопами, чтобы
вместе с ними помогать Филиппу утвердиться над всеми эллинами? А если не так,
ибо о таком и подумать страшно, то не следовало ли нам равнодушно взирать, как
все идет к такому концу, заранее вполне сознавая, что – если только никто не воспротивится Филиппу – конец этот неизбежен? (64) И теперь я снова хочу с
пристрастием спросить того, кто больше всех бранит сделанное в ту пору: ну, а
он-то чего желал? К которой стороне должен был, по его понятиям, примкнуть наш
город? К тем, кто прямо повинен в беде и позоре эллинов, то есть к фессалийцам
и их союзникам? Или к тем, кто равнодушно глядел на происходящее, стараясь лишь
о собственном благополучии, то есть к аркадянам, мессенянам и аргосцам? (65)
Однако же почти все – а вернее сказать, что все! – названные народы кончили еще хуже нашего. Действительно,
если бы Филипп всякий раз, одержав победу, немедленно удалялся и потом сидел в
покое, никак и ничем не ущемляя ни своих союзников, ни прочих эллинов, тогда
можно было бы хоть с некоторым основанием попрекать и бранить его противников, – но ведь выходило не так! Всех он бесчестил, всех
порабощал и у кого мог отнимал главенство, а у иных даже и государственное их
устроение – так неужто не было единственно благородным то
решение, которое и приняли вы, вняв моему совету?
(66) Но вернусь к сказанному ранее. Что же, по-твоему,
Эсхин, следовало делать нашему городу, глядя, как Филипп готовится стать
господином и тираном над всеми эллинами? Что должен был говорить и предлагать
я, член государственного совета, да не какого-нибудь, а именно афинского – и это притом, что я всегда, вплоть до того самого
дня, когда наконец взошел на этот вот помост, отлично знал, что отечество наше
неизменно стремится к первенству, к чести, к славе и что ради чести и общего
блага потратило оно денег и людей столько, сколько иные из прочих эллинов и на
себя-то не потратили? (67) Да притом я видел, что у этого самого Филиппа, у соперника
нашего, пока боролся он за власть и главенство, уже и глаз выбит, и ключица
поломана, и нога вывихнута – а он готов лишиться всех членов,
какие пожелает отнять у него случай, лишь бы уцелевшие огрызки пребывали в
чести и славе! (68) Вряд ли кто-нибудь посмел бы согласиться, что вот этот
уроженец Пеллы, захолустного в те времена местечка, наделен столь величавым
духом, что мечтает стать господином над эллинами и от намерения своего не
отказывается, а вот вы, афиняне, которым все, что вы каждый день видите и
слышите, напоминает о доблести предков, вдруг пали до столь подлой трусости,
что охотно и добровольно отдаете свободу свою Филиппу. (69) Да никто не посмел
бы даже вымолвить подобное! А если так, то неизбежно оставалось только одно – по справедливости противиться всем несправедливостям,
которые творил он против вас, и именно это вы делали с самого начала всеми уместными
и подходящими способами. В ту пору уже и я, приобщившись к государственным
делам, давал вам советы устно и письменно – да, давал,
это я подтверждаю. Но как еще должен был я поступать, спрашиваю я тебя?
Отвлечемся сейчас от всего, не станем поминать Амфиполь, Пидну, Потидею и
Галоннес, (70) а тем более Серрий, Дориск, разорение Пепарефа и весь прочий
ущерб, нанесенный нашему городу, – пусть
считается, что этого я не знаю. Впрочем, ты-то твердил, будто как раз я своими
разговорами об этом перессорил сограждан, хотя на самом деле особые
постановления были изданы по представлениям Евбула, Аристофонта и Диопифа, а
вовсе не по моим – но уж тут ты просто болтаешь что в голову взбредет.
(71) Ладно, не стану говорить теперь об этом, скажу о
Филиппе. Если он старался завладеть Евбеей, чтобы укрепиться там и напасть на
Аттику, если он стремился прибрать к рукам Мегары, захватить Орей, сокрушить
Порфм, и если он уже успел поставить Филистида тираном в Орее, а Клитарха в
Эретрии, и если он угнетал Геллеспонт, осаждал Византии, иные эллинские города
разорял, в иные возвращал изгнанников, – итак,
совершая все это, неужто не преступал он клятву, не расторгал договора, не
нарушал мира? Неужто нет? И неужто никому из эллинов не следовало наконец подняться
и воспротивиться ему? Неужто опять нет? (72) Если не следовало, а вместо этого
нужно было, чтобы Эллада со всею несомненностью оказалась, как говорится, мисийскою
добычей – и это при живых и здравых афинянах! – тогда, конечно, я попусту суетился, речами этими
увлеченный. Если так, то пусть все свершившееся зовется моим преступлением и
вменяется мне в вину! Но если все-таки нужно было подняться и воспротивиться
Филиппу, то кому же это пристало, как не афинскому народу? Вот об этом-то я и
старался, будучи на государственном поприще, и потому-то, видя в Филиппе
всеобщего поработителя, воспротивился ему, предупреждая и убеждая не уступать.
И все-таки, Эсхин, мир оказался нарушен не нами, но Филиппом, когда захватил он
наши суда. (73) Неси сюда, письмоводитель, эти самые постановления и письмо
Филиппа и читай их по порядку, потому что тогда станет ясно, кто и в чем виноват.
[Особое постановление. Дано при архонте Неокле в
месяце боэдромионе в чрезвычайном Народном собрании, созванном полководцами, по
представлению Евбула Копрейского, сына Мнесифеева. Поелику полководцы донесли
на сходке, что флотоводца Леодаманта с двадцатью судами, посланными за хлебом в
Геллеспонт, Аминта, Филиппов военачальник, полонил и угнал в Македонию и там
держит под стражей, то надлежит поручить очередным председателям и полководцам,
чтобы они совместно озаботились устроить заседание совета и избрать посольство
к Филиппу. (74) Назначенные послы пусть отправятся к Филиппу, дабы сговориться
об освобождении флотоводца, судов и воинов. Если Аминта совершил дело свое по
неведению, то надлежит послам объявить, что афинский народ обиды на него не
держит; а если полонил он флотоводца за нарушение установленных правил, то
надлежит объявить, что нарушение будет рассмотрено и нарушитель за свой
проступок будет наказан; а если ни того, ни другого не было, но дело
совершилось по собственному усмотрению пославшего или посланного, то пусть о
том будет сказано, дабы народ, разобравшись в обстоятельствах, решил, как
надобно действовать далее.]
(75) Итак, это постановление представил вовсе не я, но
Евбул, а следующее представил Аристофонт, а следующее Гегесипп, а следующее
опять Аристофонт, затем Филократ, затем Ктесифонт и еще разные, но я тут ни при
чем. Читай дальше.
[Особое постановление. Дано при архонте Неокле в
двадцать девятый день боэдромиона по указу совета. Полководцы и очередные
председатели доносят и предлагают обсуждению особое постановление Народного
собрания, а именно, что народ велит избрать послов к Филиппу для переговоров о
возвращении судов и поручить оным послам исполнять свою должность,
руководствуясь особыми постановлениями, принятыми в собрании. Послами избраны:
Кефисофонт Анафлистийский, сын Клеонов, Демокрит Анагирасийский, сын
Демофонтов, Поликрит Кофокидский, сын Апемантов. Постановлено в
очередное председательство Гиппофонтийской филы по представлению
первоприсутствующего Аристофонта Коллитского.]
(76) Гляди, Эсхин, я предъявляю эти постановления – вот так же и ты предъяви-ка то постановление, из-за которого ты именуешь меня виновником войны. Однако предъявлять тебе нечего, а было бы, так ты бы сейчас только об этом и твердил! Впрочем, даже Филипп попрекает войной вовсе не меня, а других. Читай, письмоводитель, послание самого Филиппа.
[Послание Филиппа. (77) Царь македонян Филипп Совету и народу Афинскому – радуйтесь! Явившиеся ко мне от вас послами Кефисофонт, Демокрит и Поликрит говорили со мною об освобождении судов, над которыми начальствовал Леодамант. Вообще-то лично мне сдается, что вы впадаете в превеликую глупость, воображая, будто я не понял, что эти суда лишь для видимости были посланы отвезти хлеб из Геллеспонта на Лемнос, а на самом деле шли на помощь к осажденным мною селимбриянам, о которых в заключенном между нами мирном договоре не сказано ни слова. (78) Такое поручение было дано флотоводцу, конечно, не решением народа, но произволом кое-кого из архонтов и еще других лиц, которые уже не занимают теперь государственных должностей, однако всячески стараются, чтобы народ афинский, прервав нынешнюю нашу дружбу, снова затеял войну. Добиться этого для них гораздо важнее, чем помочь селимбриянам, и они надеются таковым способом стяжать себе честь и корысть, да только, по-моему, от подобного оборота дела не будет пользы ни вам, ни мне. Вот почему ваши суда, ныне содержащиеся у нас, я отпускаю, а что до дальнейшего, то если вы согласитесь не поощрять своих заводил в их преступных умыслах, тогда и я постараюсь соблюсти мир. Желаю удачи!]
(79) Нигде тут не пишет он ни слова о Демосфене и ни в чем меня не винит. Почему же, попрекая прочих, о моих делах он даже не поминает? Да потому, что если бы помянул он обо мне, то пришлось бы ему вспомнить и о собственных своих преступлениях, о которых я отнюдь не забывал и которым всячески противился. Сначала я представил постановление о посольстве в Пелопоннес – это когда он впервые попробовал туда пролезть; затем о посольстве на Евбею – это когда он стал прибирать к рукам Евбею; затем уже не о посольстве, но о военном походе в Орей и в Эретрию – это когда он посадил в этих городах своих тиранов. (80) А уж затем все вообще посольства и всю военную помощь назначал и отправлял я, и так был спасен Византий, да и остальные союзники. Этими делами стяжали вы блистательные награды: хвалу, и славу, и почести, и венки, и благодарность облагодетельствованных вами народов! Если обиженные слушались ваших советов, то бывали спасены, а кому случалось советами этими пренебречь, тем частенько потом приходилось вспоминать, о чем вы их заранее предупреждали, и убедиться не только в вашей дружественности, но и в том, сколь вы разумны и прозорливы, потому что все предсказанное сбывалось в точности. (81) Всякому ясно, что Филистид не пожалел бы любых денег, лишь бы владеть Ореем, да и Клитарх не поскупился бы ради Эретрии, да и Филипп дорого бы заплатил, чтобы укрепиться в этих городах против вас, и чтобы прочие его затеи оставались в тайне, и чтобы никто и нигде не выволакивал на свет преступные его деяния, – все это известно всем, а уж тебе, Эсхин, лучше всех! (82) У кого в ту пору стояли постоем приезжавшие от Клитарха и Филистида послы? У тебя они стояли, ибо ты был их законным гостеприимцем, так что в друзьях у тебя были именно те люди, которых как врагов изгнали из нашего города за их коварные и злонамеренные умыслы, хотя из их затей так ничего и не вышло. Ты тут меня поносишь и бранишься, что о полученном-де я молчу, а о потраченном кричу – но ты-то не таков! Ты берешь и кричишь и будешь кричать без передышки, если только вот они сегодня не лишат тебя гражданской чести и тем не заткнут тебе рот!
(83) Итак, в ту пору вы почтили меня венком за перечисленные мои дела, постановив это по представлению Аристоника в точно таких же словах, в каких составлено нынешнее постановление Ктесифонта. О том увенчании было объявлено в театре, а значит, нынешнее объявление будет уже вторичным, однако в первый раз Эсхин, хотя все это было при нем, никак не возражал и не писал жалоб на Аристоника. Возьми и прочитай тогдашнее постановление.
(84) [Особое
постановление. Дано при архонте Херонде, сыне Гегемоновом, в 24-й день гамелиона,
в очередное председательство Леонтийской филы, по представлению Аристоника
Фреаррийского. Поелику Демосфен Пеанийский, сын Демосфенов, оказал многие и
великие услуги афинскому народу и помогал многим союзникам, как прежде, так и
теперь, гласно заступаясь за них в особых постановлениях и освободив иные из
Евбейских городов, и поелику он неизменно являет афинскому народу свою
благонамеренность в словах и делах, радея в меру сил о благе афинян и прочих
эллинов, Совет и народ Афинский постановили: почтить Демосфена Пеанийского,
сына Демосфенова, увенчав его золотым венком, и объявить об увенчании в театре
во время Дионисий, когда играются новые трагедии. Объявление об увенчании
поручить очередным председателям и устроителю состязаний. Дано по представлению
Аристоника Фреаррийского.]
(85) Неужто хоть кто-нибудь из вас слыхал, чтобы из-за этого постановления государству пришлось стыдиться или терпеть брань и насмешки, которые предсказывает вам обвинитель в случае, если меня теперь увенчают снова? Ясно, что недавно совершенные и всем еще памятные дела если сделаны хорошо, то достойны награждения, а если плохо – наказания, но тогда ясно, что я в тот раз заслужил именно награду, а не взыскания и попреки.
(86) Стало быть, вплоть до того времени, когда случились обсуждаемые события, я, по общему мнению, приносил городу только пользу: мои устные и письменные советы оказывались для вас убедительны, предлагавшиеся мною постановления принимались, да еще за них и городу, и мне, и другим доставались венки, так что вы, почитая все это для себя благом, на радостях сообща приносили богам праздничные жертвы. (87) Затем, когда вы прогнали Филиппа с Евбеи вашим оружием, но также и моими – да, моими, хоть бы кое-кто тут и лопнул от злости! – постановлениями и с моим государственным участием, то принялся он искать, где бы еще укрепиться против нашего города. Итак, видя, что привозного хлеба мы расходуем гораздо больше, чем все прочие, решил он сделаться хозяином хлебного пути, а для того явился во Фракию и потребовал от союзных ему византийцев, чтобы они воевали против нас вместе с ним. Те воевать не хотели и отговаривались, что такого условия в договоре не было: говорили они чистую правду, однако он перекрыл дороги, пригнал стенобитные машины и осадил Византий. (88) Что следовало вам делать в подобных обстоятельствах, этого я даже спрашивать не стану – тут все ясно и так. Но кто помог тогда византийцам и вызволил их из осады? И кто помешал Геллеспонту отложиться к неприятелю? Да, господа афиняне, все это сделали вы! Однако когда я говорю о вас, то разумею все государство; а кто направлял государство? Кто говорил, писал, действовал и прямо-таки всего себя не пожалел ради этого дела? Я! (89) Насколько полезно оказалось это предприятие для всех, вы можете судить уже не по моим словам, но по событиям, очевидцами и участниками которых стали. Едва началась та война, как принесла она вам не только громкую славу, но еще и достаток – жить стало сытнее и дешевле, чем возможно при нынешнем мире, который эти вот наши благодетели так берегут, что готовы обездолить собственное отечество. Они надеются на какое-то грядущее процветание, но наверняка ошибутся – пусть же достанется им то, о чем в лучших своих мечтах молитесь вы богам, и пусть не сумеют они отплатить вам тем, что уже успели избрать для самих себя. Читай же, письмоводитель, постановления византийцев и перинфийцев о венках, которыми венчали они наш город за дела его.
(90) [Постановление византийцев. При святом местоблюстителъстве Боспориха Дамагет по указу старейшин возвестил на вече нижеследующее. Поелику народ Афинский исстари являл дружество свое византиянам, а равно и союзным сородичам их перинфянам, доставляя им премногие и превеликие выгоды, и поелику при нынешних обстоятельствах, когда Филипп-македонец пошел на нас, на страну и город, сожигая нивы и вырубая деревья, дабы вовсе сгубить византиян и перинфян, то народ Афинский прислал нам сто и двадцать кораблей с хлебом, и с лучниками, и с латниками и тем избавил нас от великих бедствий и охранил исконное наше устроение и отеческие законы и могилы, то (91) народы Византийский и Перинфийский постановили: да будет даровано от нас афинянам брачное право, и гражданское право, и право землевладения и домовладения, и первоприсутствие на ристаниях, и прямой доступ к старейшинам и к вечу, а наипаче по праздникам; и ежели какие из афинян пожелают поселиться в нашем городе, то совершенно освободить их от всех повинностей; и еще водрузить в Боспорее три изваяния, каждое в шестнадцать локтей высотою, кои да представят венчание Афинского народа народами Византийским и Перинфийским; и еще послать святые ладьи на всеэллинские соборы, а именно на Истмийские, и Немейские, и Олимпийские, и Пифийские игры, дабы там объявить о том, что увенчали мы народ Афинский, – да будет ведома всем эллинам доблесть афинян и благодарность византиян и перинфян.]
(92) Теперь
читай о венке от херсонесцев.
[Постановление херсонесцев. Граждане херсонесские, обитающие в Сеете, и в Элеунте, и в Мадите, и на Лисьем острове венчают Совет и народ Афинский золотым венком в шестьдесят талантов и благодарно водружают алтарь народу Афинскому, ибо явил он гражданам херсонесским величайшую милость, избавив их от Филиппа и воротив им отечество, и законы, и свободу, и святилища, а потому во веки вечные не иссякнет благодарность граждан херсонесских, и все, что могут, готовы они сделать ради афинян. Дано в общем заседании Совета.]
(93) Итак, с помощью моей государственной дальновидности мы тогда не только спасли Херсонес и Византии, не только помешали Геллеспонту отложиться к Филиппу и не только стяжали славу отечеству, но еще и доказали всему человечеству собственную честность и Филиппову подлость. Действительно, все видели, как он осаждал византийцев, которые ему же были союзниками, – неужто возможно совершить мерзость гнуснее этой? (94) А вы, напротив, хотя могли и имели право припомнить, сколько плохого сделали вам византийцы в прежние времена, однако же не только не отплатили злом за зло и не стали усугублять их беды, но еще и явились к ним спасителями, тем приобретя всеобщую приязнь и уважение. И снова скажу: все знают, что вам и раньше случалось награждать венками многих государственных людей, но чтобы стараниями одного человека, то есть благодаря советам его и речам, целому народу доставались венки – другого такого человека никто назвать не может, таков лишь я!
(95) Теперь скажу об обвинениях, которые Эсхин возводит на евбейцев и византийцев, с пристрастием припоминая, сколько неприятностей успели они вам причинить, и объясню, почему обвинения эти достойны наемного доносчика. Причина тут не только в их лживости – об этом-то вы наверняка знали с самого начала! – а еще и в том, что если бы даже говорил он чистую правду, то все равно единственный правильный способ вести дела был именно мой способ. В доказательство хочу рассказать вам – разумеется, вкратце – об одном или двух удачных государственных предприятиях уже ваших времен, ибо и отдельным гражданам, и всему обществу граждан всегда следует, затевая дела, учесть в расчетах своих прошлые удачи. (96) Итак, в ту пору, когда спартанцы владели землею и морем, со всех сторон окружив Аттику подначальными им крепостями и сторожевыми отрядами, – стояли они и на Евбее, и в Танагре, и повсюду в Беотии, и в Мегарах, и на Эгине, и на Кеосе, и на других островах, а у нас еще не было тогда ни кораблей, ни стен, – то все-таки афиняне пошли походом к Галиарту, а несколько дней спустя снова пошли, на сей раз к Коринфу, хотя уж тогда-то много чего можно было припомнить и коринфянам, и фиванцам из того, что понатворили они в Декелейскую войну; но нет, ничего афиняне им припоминать не стали. (97) Заметь, Эсхин, в обоих случаях старались они отнюдь не ради своих благодетелей и вполне сознавали опасность предприятия, однако же при всем при том не бросали просителей в беде, но ради чести и славы соглашались подвергнуть себя великим тяготам – и такое решение было верным и наилучшим! Жизнь человеческая непременно кончается смертью, и никто от нее не убережется, хоть бы и весь век прятался в своем углу, так что добрым гражданам подобает неизменно стремиться к прекрасным подвигам и надеяться на хорошее, снося с благородною стойкостью все, что ниспошлет им бог. (98) Таковы были ваши предки, таковы и те из вас, кто постарше и помогал спартанцам. Уж спартанцы-то не были нам ни друзьями, ни благодетелями, но, напротив, нанесли нашему городу множество тяжких обид – и все-таки, когда фиванцы после победы при Левктрах вознамерились совсем уничтожить Спарту, то вы им воспрепятствовали, не убоявшись тогдашней их силы и славы и не торгуясь о прошлом с теми, ради кого шли на опасное дело. (99) Вот так вы показали всем эллинам, что даже если кто перед вами и виноват, вы гневаетесь лишь до тех пор, пока жизни и свободе этих самых людей не станет грозить опасность, а уж тут вы не поминаете былого и не считаетесь обидами. Отношения ваши к спартанцам – не единственный тому пример. Когда фиванцы стали зариться на Евбею, вы опять не остались равнодушны и тем более не начали припоминать, сколько несправедливостей претерпели от Фемисона и Феодора из-за Оропа, но явились на помощь также и к евбейцам – именно тогда впервые над нашими боевыми кораблями начальствовали добровольцы, в том числе я. (100) Впрочем, не о них теперь речь. Спасши остров, вы поступили благородно, однако еще благороднее поступили потом, когда, уже сделавшись господами городов и людей, по справедливости вернули все прежним своим обидчикам и решали все дела, об обидах этих отнюдь не поминая. Я мог бы привести великое множество таких примеров, но не буду; я не буду говорить ни о прошлых, ни о нынешних – уже вашего времени! – морских битвах, сухопутных набегах и военных походах, которые наш город предпринимал единственно ради жизни и свободы эллинов. (101) Итак, памятуя о столь многих и великих делах отечества, всегда готового сразиться ради чужого блага, что же должен был я советовать и говорить гражданам, когда речь зашла некоторым образом об их собственной пользе? Что им следовало делать? Свидетель Зевс! Неужто следовало им считаться обидами с теми, кто желал лишь выжить? Неужто следовало им искать повода остаться в стороне? Да, всякий мог бы по праву убить меня на месте, если бы я вознамерился хоть единым словом уязвить благородство отечественных наших заветов! Впрочем, я уверен, что убивать меня вы бы все-таки не стали, потому что если бы вам этого хотелось, то никакой помехи для такого дела не было, не так ли? Ведь всегда под рукой вот эти заводилы, готовые требовать для меня смертного приговора!
(102) Однако хочу вернуться к рассказу о моих
государственных предприятиях, а вы снова сами судите, что именно было тогда для
города наипервейшим благом. Итак, я видел, господа афиняне, что кораблестроение
у нас в упадке: богачи увиливают от повинностей, отделываясь мелочами, а между
тем люди среднего или вовсе малого достатка вконец разоряются, и оттого город
упускает многие благоприятные для себя возможности, – поэтому я провел закон, посредством которого принудил
богачей честно исполнять свои обязанности, бедняков освободил от несправедливых
утеснений, а больше всего пользы принес городу, добившись, чтобы суда снаряжались
к положенному сроку.
(103) За это я был притянут в суд, явился к вам, и вы
меня оправдали, а обвинитель и камешков-то не собрал сколько нужно. А как
по-вашему, сколько давали мне старшины податных отделений и их товарищи и
сотоварищи, лишь бы я вовсе не предлагал этого закона, но уж если он пройдет,
то хотя бы не настаивал на этом после присяги? Столько они мне давали, господа
афиняне, что и сказать страшно! (104) С их стороны это было вполне естественно,
потому что по прежним законам они несли повинность, объединяясь в общества по
шестнадцать человек, и так сами тратили мало или ничего, но все тяготы
взваливали на неимущих, а по моему закону каждый взнос назначался в
соответствии с имением – вот и вышло, что тот, кто прежде
вместе с еще пятнадцатью другими пайщиками строил один корабль, теперь в
одиночку должен был строить два. Они-то уже привыкли называть себя не
судостроителями, а просто пайщиками! Конечно, ради того, чтобы так и осталось и
чтобы не пришлось им честно исполнять свои обязанности, они были готовы дать
какую угодно взятку. (105) Прочитай-ка, письмоводитель, сначала особое
постановление о привлечении меня к суду, а после читай, какой расчет полагался
в прежнем законе и какой в моем.
[Особое постановление. Дано при архонте Поликле в 16-й
день месяца боэдромиона в очередное председательство Гиппофонтийской филы.
Демосфен Пеанийский, сын Демосфенов, предложил новый закон о судостроении
вместо прежнего, по которому судостроители объединялись на паях. Принято
Советом и народом при открытом голосовании. Вслед за этим Патрокл Флиейский
обвинил Демосфена в противозаконии и, поелику не собрал положенной доли
судейских камешков, уплатил пеню в пятьсот драхм.]
(106) Теперь неси тот пресловутый список.
[Список. Судостроителей призывать для каждого боевого
корабля по шестнадцать человек из окружных податных обществ. Возраст от
двадцати пяти до сорока лет. Расходы по исполнению повинности пусть несут в
равных долях.]
Теперь для сравнения прочитай список, составленный по
моему закону.
[Список. Судостроителей избирать для каждого боевого корабля
таких, у кого имение ценится в десять талантов, а у кого имение оценено дороже,
тот пусть несет расходы вплоть до оплаты трех боевых судов и одного
вспомогательного. Соответственно рассчитав повинность граждан, у которых имение
оценено меньше, чем в десять талантов, следует объединять их в общества,
совместное имение которых составит десять талантов.]
(107) Как по-вашему, неужто мало я помог беднякам и
неужто мало сулили мне богачи, лишь бы не исполнять законных своих
обязанностей? Стало быть, я могу гордиться не только тем, что не поддался
посулам, не только тем, что оправдался в суде, но еще и тем, что провел
полезный закон и доказал полезность его на деле. Действительно, в течение всей
войны корабли снаряжались в поход по моему закону, однако никто из
судостроителей ни разу не подавал вам прошений с жалобами на обиды, никто из
судостроителей не укрывался в Мунихии и не сидел в тюрьме по приказу заведующего
снаряжением, ни один из наших боевых кораблей не пропал, брошенный на чужбине,
и ни один не остался тут как негодный для похода. (108) Между тем при прежних
законах все это случалось, и случалось потому, что повинность возлагалась на
бедняков, которым такое бремя было не по силам. А вот я перенес судовую повинность
с неимущих граждан на зажиточных – и тут же все пошло как положено. Впрочем, я заслуживаю похвалы еще и
за то, что всегда стоял за такие предприятия, от которых государству нашему
доставались сразу и честь, и слава, и сила, – никогда не совершал я ничего унизительного и постыдного для города.
(109) Из дальнейшего будет ясно, что в делах городских и общеэллинских я
держался одних и тех же правил: ни в городских делах я не предпочитал приязнь
богачей правам большинства граждан, ни в делах эллинских не променивал блага
Эллады на Филипповы подарки и гостеприимство.
(110) Теперь, как я понимаю,
мне осталось сказать об оглашении в театре и об отчете, потому что честность
моих дел, моя неизменная благонамеренность и готовность стараться ради вас, как
умею, – все это, по-моему, ясно из
уже изложенного. Правда, я не стал пока говорить о самых главных своих
государственных предприятиях в рассуждении того, что, во-первых, я должен без
отлагательств ответить на обвинение в беззаконии, а во-вторых, если я ничего
больше и не скажу о своих делах, то все равно каждый из вас довольно о них
осведомлен.
(111) Итак, сначала о
нарушении законов. Обвинитель в своей речи вертел и крутил этими законами во
все стороны, однако – клянусь
богами! – мне кажется, что вы так и не
уразумели его рассуждений, да и я сам почти ничего не сумел понять. Скажу,
однако же, прямо и попросту, как по справедливости обстоит дело.
Я не только не отрицаю своей
подотчетности, хотя он тут и взводит на меня эту клевету, но всю свою жизнь
признавал и признаю, что подотчетен вам во всех государственных и прочих должностных
делах. (112) Но когда речь идет о моих собственных деньгах, которые я по своей
же воле отдал народу, – тут я
не признаю себя подотчетным ни на единый день! Слышишь, Эсхин! Да и никто в
таком деле не подотчетен, будь то хотя бы и кто-нибудь из девяти архонтов!
Неужто бывает закон, столь несправедливый и жестокий, чтобы человека, отдавшего
свое и сделавшего человеколюбивое и щедрое дело, не только никак не
поблагодарить, но еще и предать доносчикам, чтобы они надзирали за его отчетом
о собственных его дарах? Нет и не бывало такого закона! Если обвинитель на него
ссылается, то пусть предъявит, а я тогда соглашусь и словом не возражу. (113)
Но такого закона не существует, господа афиняне, хотя этот продажный лжец и
твердит, будто я отдал свои деньги в то время, когда заведовал театральной
казною, и будто Ктесифонт поэтому расхваливает меня прежде отчета. Однако
пойми, наемный клеветник, что Ктесифонт хвалит меня не за исполнение подотчетной
должности, а за неподотчетную щедрость! Ты скажешь, что я заведовал также
строительством стен. Заведовал, но потому-то и заслужил похвалу, что тратил
собственные деньги и не ставил их в счет казне. Да, подотчетного положено
проверять, и для того назначаются особые проверщики, но дарителя по
справедливости положено благодарить и хвалить – именно потому подсудимый и представил меня к
награде. (114) Представление его не только законно, но и подкреплено вашими
обычаями, что я с легкостью докажу во многих примерах. Вот Навсикл – в бытность свою полководцем
не раз награждался венками за расходование на общие нужды собственных средств.
То же с Диотимом и с Харидемом – оба
увенчаны за подаренные ими щиты. Неоптолем – вот он сидит! –
заведовал многими работами, тратил на них свои деньги и за это награжден. Право
же, выйдет сущая нелепость, если никаким должностным лицам по чину не будет
дозволено тратить на общее дело собственные средства или если дарителей, вместо
того чтобы поблагодарить, заставят отчитываться в расходах! (115) А в
доказательство, что я говорю о невымышленных событиях, возьми и прочитай, что
было постановлено о помянутых мною награждениях. Читай.
[Особое постановление. Дано при архонте Демонике Флиейском
в 26-й день боэдромиона по указу Совета и народа, каковой указ представлен
Каллием Фреаррийским. Совет и народ постановили увенчать Навсикла, начальника
латников, за то, что, когда афинские латники числом две тысячи пребывали на
Имбре ради помощи афинским поселенцам, живущим на этом острове, и когда Филон,
избранный заведовать казною, по причине зимней бури не мог отплыть на Имбр и
уплатить латникам жалованье, то Навсикл уплатил жалованье из собственных
средств и не востребовал их затем у народа. Об увенчании объявить в Дионисии,
когда играются новые трагедии.]
(116) Еще одно особое постановление:
[Представлено Каллием Фреаррийским по решению очередных председателей и по указу Совета. Поелику Харидем, начальник латников, и Диотим, начальник конницы, будучи посланы на Саламин и после того, как доспехи некоторого числа воинов, павших в бою у реки, были сняты врагами, на собственные средства снарядили новобранцев восемьюстами щитами, Совет и народ постановили увенчать Харидема и Диотима золотыми венками и объявить о том в Великие Панафинеи во время ристаний, а также в Дионисии, когда играются новые трагедии. Об оглашении должны позаботиться законоблюстители, очередные председатели и устроители состязаний.]
(117) Все эти награжденные, Эсхин, были обязаны отчетом об исполнении должности, однако не отчитывались в том, за что их венчали – почему же я должен отчитываться? Очевидно, что тут права у меня такие же, как и у прочих: если я подарил, то за это меня награждают, но в подарках своих я не подотчетен, а если я занимал должность, то и отчитываюсь в исполнении должности, но опять же не в подарках. Ладно, свидетель Зевс! предположим даже, что я совершил должностное преступление! Почему же ты, быв тому свидетелем, не уличил меня, когда я сдавал дела проверщикам?
(118) Впрочем, он и сам свидетельствует перед вами о том, что венчали меня за неподотчетные дела. Возьми-ка, письмоводитель, и прочитай целиком это постановление обо мне – тогда по тем главам представления, о которых он ничего не сказал, станет ясно, что обвиняет он меня точно как наемный доносчик. Читай.
[Особое постановление. Дано при архонте Евфикле в 22-й день месяца пианепсиона в очередное председательство Ойнейской филы по представлению Ктесифонта Анафлистийского, сына Леосфенова. Поелику Демосфен Пеанийский, сын Демосфенов, заведуя исправлением стен, истратил сверх отпущенных денег три таланта из собственных средств, каковые подарил народу, и поелику он, заведуя театральною казною, добавил к ней от себя ради зрителей из всех фил сто мин на жертвоприношения, Совет и народ Афинский постановили: похвалить Демосфена Пеанийского, сына Демосфенова, за доблесть его и добродетель, кои неизменно являет он народу Афинскому, и увенчать его золотым венком, а объявить об увенчании в театре во время Дионисий, когда играются новые трагедии. Оглашение поручить устроителю состязаний.]
(119) Вот каковы были мои подарки, хотя ты о них даже не помянул в своих обвинениях, а вместо того жалуешься тут на те награды, которые присудил мне совет как раз за эти дары. Стало быть, по-твоему, взять, что дают, вполне законно, а поблагодарить – это уже повод для обвинения в противозаконности! Остается лишь вопросить богов: есть ли на свете сущий негодяй, святотатец и завистник? А если есть, то не ты ли?
(120) Теперь касательно оглашения в театре. Уж и не стану говорить, что таких оглашений было без счета и что о бессчетном множестве людей да и обо мне самом уже не раз вот так объявляли, но – ради богов! – неужто ты, Эсхин, настолько туп и глуп, чтобы не уметь догадаться, что венчаемому венок всегда в радость, где бы о том ни объявляли, и что оглашение в театре устраивается ради венчающих? Действительно, услыхав такое, всякий постарается услужить отечеству, да и сама благодарность еще достохвальнее заслуг венчаемого, так что не зря у нас имеется соответственный закон! Ну-ка, письмоводитель, возьми и прочитай этот закон.
[Закон. Если кого венчает округ, то объявлять о венчании только в том округе, к коему принадлежит венчаемый. Исключение составляют те, кого венчают Совет и народ Афинский, а о таковых дозволяется объявлять в театре во время Дионисий...]
(121) Слыхал,
Эсхин? В законе ясно сказано: «Кроме тех, кого венчают по постановлению Совета
и народа, а этим положено оглашение». Зачем же ты, горемыка, сочиняешь облыжные
доносы? Зачем измышляешь, чего не бывало? Почему не лечишься чемерицею? Неужто
не стыдно тебе тащить человека в суд не за преступление, но единственно из
зависти, да притом еще вывертывать наизнанку и дергать по клочкам законы,
которые по чести следовало оглашать полностью хотя бы перед теми, кто присягнул
судить в согласии с этими законами? (122) Мало того, что ты так поступаешь, но
ты еще твердишь, каков должен быть истинный друг народа, – будто ты сговорился
о его портрете и теперь принимаешь работу, а работа исполнена не по заказу.
Или, по-твоему, друг народа узнается по речам, а не по делам и государственным
предприятиям? Ты тут орешь всякие слова, какие надо и не надо, словно бродячий
лицедей, – тебе и твоим
сородичам такое позволительно, но мне не пристало. Впрочем, господа афиняне, скажу и об этом. (123) По-моему, обвинения
отличны от ругательств тем, что обвинитель говорит о наказуемых по закону
преступлениях, а ругатель бранится соответственно собственному своему нраву – потому-то врагам случается взводить друг на друга
какую угодно клевету. Однако я полагаю, что предки наши воздвигли эти судилища
отнюдь не для того, чтобы мы собирали вас сюда слушать, как мы непотребно
бранимся из-за частных наших дел, но для того, чтобы уличали мы здесь тех, кто
провинится перед городом, – (124) а вот Эсхин, хотя и знает
все это не хуже меня, предпочел не обвинять, но скоморошничать. Если так, то неправильно
будет, если он уйдет отсюда, не получив и на этот предмет достойной отповеди, – и он сейчас ее получит, но прежде я хочу задать ему
вопрос. Скажи, Эсхин, чьим врагом надобно тебя почитать, врагом государства или
только моим? У тебя выходит, что только моим. Но тогда почему же обо всех моих
делах, за которые – будь они преступны – меня
можно было покарать по закону и ради общей пользы, ты никогда и слова не
сказал? Сколько я ни отчитывался, ни обвинял, ни судился – ты молчал. (125) Теперь, напротив, никаким законам
управы на меня нет; время прошло, сроки истекли, по всем делам многократно вынесены
приговоры, никто никогда не уличил меня в государственном преступлении, а городу
за всякое мое дело ради общего блага почти непременно доставалась слава – и вот тут-то ты встал на дыбы. Уж не прикидываешься
ли ты только моим врагом, а на деле враждебен вот им!
(126) Итак, хотя всем уже очевиден справедливый и
благочестивый приговор, однако, по обычаю, мне надобно ответить на всю ту ложь
и клевету, которую он обо мне наговорил. Я-то ругани не люблю, а потому скажу
лишь самое необходимое, чтобы объяснить, кто таков обвинитель, и какого он
рода, и почему с такой легкостью начинает ругаться и цепляться к словам, хотя
сам успел употребить выражения, каких скромный человек и вымолвить не
осмелится. (127) Когда бы обвинителем был Эак или Радаманф, или Минос, а не
этот пустозвон, этот рыночный пройдоха, этот пропащий сутяга, то такой
обвинитель, конечно, не только не стал бы браниться, но и не стал бы тут
разглагольствовать, завывая, словно с подмостков: «О Земля! О Солнце! О
Доблесть!» – и прочее в этом роде, а равно не стал бы взывать к
«совести и просвещенности, кои помогают различить прекрасное и постыдное», – вы сами слыхали, как он давеча разливался в таких вот
речах!
(128) Да откуда же, мерзавец, ты и тебе подобные могут
знать о доблести? Да откуда бы тебе уметь различать, что прекрасно и что нет?
Откуда взялись у тебя такие полномочия? И по какому праву смеешь ты даже
поминать о просвещенности? Никакой из людей истинно просвещенных нипочем бы о
себе такого не сказал, да еще и покраснел бы, услышав, что другие его так
именуют, – а вот невежам вроде тебя только и остается изводить
слушателей разговорами о просвещенности, на которую вы по невежеству своему
притязаете, хотя даже видимости воспитания у вас нет!
(129) Я отлично знаю, что надобно сказать о тебе и
твоих родичах, хотя затрудняюсь, с чего начать. Начать ли с того, что отец твой
Тромет был в рабстве у Елпия, державшего начальную школу при Тесеевом храме, и
что ходил он в тяжелых кандалах, да еще и в ошейнике? Или с того, что мать твоя
среди бела дня торговала собою в притоне близ Каламитова капища и что ее
попечением вырос ты хорошенький-прехорошенький и вознесся до третьеразрядного
лицедея? Нет, это все знают, даже и говорить не стоит. Или рассказать, как
корабельный флейтист Формион, раб Диона Феррарийского, помог твоей матушке
подняться с ее благородной подстилки? Нет, клянусь Зевсом и всеми богами, как
бы не показалось, что для подобающего рассказа о тебе выбираю я слова, мне
самому отнюдь не подобающие. (130) Итак, обо всех этих обстоятельствах я умолчу,
а начну прямо с рассказа о его собственной жизни. Человек он не простой, но
произошел из наипроклятущего рода и, наконец, долгое время спустя – да куда там, прямо-таки вчера! – вдруг явился афинским гражданином и государственным
мужем, добавив слог к имени отца своего и сделав его из Тромета Атрометом, а
мать с превеликою пышностью назвавши Главкофеей, хотя все знают, что прозвание
ей было Эмпуса – наверно, за то, что она все делала и все позволяла, а
иначе с чего бы?
(131) Однако ты по самой природе своей столь низок и
подл, что, сделавшись с помощью этих вот людей из раба свободным и из
голодранца богатым, отнюдь не питаешь к ним благодарности, но, напротив, сам
себя запродавши, все делаешь во вред согражданам. Умолчу о тех случаях, когда
возможно спорить, насколько злонамеренны были его речи, а напомню лишь о тех,
когда со всею очевидностью обнаруживалось, что старается он ради наших врагов.
(132) Кто не знает Антифонта – Антифонта, которого отлучили от гражданства? Этот
Антифонт пообещал Филиппу сжечь наши верфи, явился сюда исполнить обещанное и
укрылся в Пирее, а когда я его там изловил и доставил в Народное собрание, то
этот вот клеветник принялся орать и вопить, что я-де жестоко оскорбляю народоправство,
ибо нагло позорю бедствующих граждан и ломлюсь к ним в дома, не имея на то
особого постановления, – и так он добился, что Антифонта
отпустили. (133) Если бы все это дело не стало известно совету Ареопага,
который, понимая, что ваша неосведомленность обращается вам же во вред, отыскал
преступника, схватил и опять доставил его к вам, – если
бы не это, тогда Антифонт ускользнул бы из ваших рук и – благодаря вот этому краснобаю! – избегнул бы законной кары, а так вы приговорили его к
пытке и смертной казни, да и этому его заступнику, по правде, полагалось то же.
(134) Именно по этой причине совет Ареопага, отлично знавший все обстоятельства
дела, воспротивился, когда вы открытым голосованием избрали его представлять
вас в тяжбе о Делосском святилище, – а вышло это
опять-таки из-за вашей неосведомленности, уже столько навредившей вам в общих
делах, – итак, когда вы обратились к совету, поручая утвердить
или отвести избранного, то совет сразу же дал ему отвод как предателю и
говорить за вас в суде назначил Гиперида. Камешки для суда своего совет взял со
святого алтаря, и ни единого камешка не оказалось брошено за этого негодяя!
(135) А в доказательство истинности моих слов пусть будут призваны свидетели из
членов совета.
[Свидетельства. Со стороны Демосфена за всех членов
совета Ареопага выступают свидетелями Каллий Сунийский, Зенон Флиейский, Клеон
Фалерский и Демоник Марафонский, каковые свидетели объявляют: «Когда народ
открытым голосованием избрал Эсхина, дабы Эсхин представлял народ на соборе
амфиктионов по случаю тяжбы, о Делосском святилище, то мы, собравшись и рассудив
дело, почли Гиперида более достойным представителем города и послали Гиперида».]
(136) Вот так совет Ареопага не допустил его
представлять город и препоручил должность другому, тем выказав свое мнение о
его предательстве и злонамеренности. Это одно предприятие нашего молодчика – и очень похожее на то, в чем он меня же винит, не так
ли? Однако пора нам припомнить еще одно его дело. Когда Филипп прислал сюда византийца
Пифона, а вместе с ним еще и послов от всех своих союзников, чтобы срамить наш
город и доказывать, какие мы клятвопреступники, то именно я не отступил тогда перед
изобильным потоком Пифоновых дерзостей, но возразил и ответил, не предав
государственной нашей правоты и столь очевидно изобличив преступность Филиппа,
что собственные его союзники открыто со мною согласились, – и только этот вот негодяй ему помогал, свидетельствуя,
а вернее сказать, лжесвидетельствуя против своего же отечества.
(137) Но и этого оказалось мало; и вот некоторое время
спустя он снова попался, когда пришел домой к Фрасону, навестить соглядатая
Анаксина, а уж кто встречается и сговаривается со вражеским соглядатаем с глазу
на глаз, тот и сам не иначе как сущий соглядатай и враг отечества. В
доказательство истинности моих слов пусть будут призваны свидетелями очевидцы.
[Свидетельство. Теледем, сын Клеонов, и Гиперид, сын
Каллесхров, и Никомах, сын Диофантов, свидетельствуют за Демосфена и клятвенно
подтверждают, что достаточно знают о том, как Эсхин Кофокидский, сын Атрометов,
приходил ночью в дом Фрасона и беседовал там с Анаксином, каковой Анаксин по
суду объявлен Филипповым лазутчиком. Настоящее свидетельство дано при архонте
Никии в 3-й день гекатомбеона.]
(138) Я мог бы еще многое порассказать об этом деле,
но не стану, и вот почему. Сколько бы ни приводил я тут примеров того, как он
тогда у всех на глазах поддерживал наших врагов и оскорблял меня, все такие
случаи ни в памяти у вас не застревают, ни даже не будят в вас заслуженного
гнева. У вас появилась дурная привычка предоставлять всякому желающему любые
возможности коварно и облыжно порочить людей, радеющих о вашем же благе, – вот так вы готовы пренебречь общею пользою, лишь бы
только услаждала ваш слух прелесть площадной перебранки! Потому-то получать постоянное
жалованье за службу врагам теперь куда как легче и безопаснее, чем выступать в
строю ваших защитников на государственном поприще.
(139) Конечно, если он еще прежде явной войны помогал
Филиппу, то это чудовищно. О Земля, о боги, неужто не так? Ведь он старался во
вред отечеству! Но если вам угодно простить ему это, простите ему. Однако,
когда ваши суда были захвачены – уже явно! – и когда был разорен Херсонес, а Филипп собирался в
поход на Аттику, и когда из положения дел со всею несомненностью было ясно, что
войны не миновать, – в ту пору постарался ли ради вас хоть
как-то этот клеветник, этот жалкий виршеплет? Ничего Эсхин не сделал, так что
не может предъявить теперь ни единого, даже и невеликого, постановления,
представленного им тогда ради блага государства. А если он возражает, то пусть
предъявит – я уступлю ему время! Но
нет, сказать ему нечего, да притом по необходимости выбирал он одно из двух:
если видел он дурное в моих тогдашних предприятиях, то следовало ему их
обжаловать, а если ревновал он о пользе наших врагов, то и вправду незачем ему
было мешаться со своими улучшениями.
(140) Впрочем, если не
предлагал он постановлений, значит ли это, будто он молчал, когда было возможно
хоть как-то напакостить? Нет, он говорил, он перекричал всех! Пожалуй, другие
дела его город еще мог стерпеть или оставить без внимания, но под конец он
совершил, господа афиняне, такое, что самого себя обогнал, – именно об этом своем деле
он особенно много разглагольствовал, когда твердил тут об указах касательно
Амфиссейских локров. Конечно, он всячески извращал истину, но истины не скроешь
– да и как ее скрыть? Сколько
бы ты тут ни рассуждал, а того, что натворил ты тогда, утаить невозможно.
(141) Я призываю здесь перед
вами, господа афиняне, всех богов и всех богинь, владеющих аттическою землею, и
призываю Аполлона Пифийского, исстари родного нашему городу, – да сделают по молитве моей!
Если я теперь говорю вам правду и если уже тогда сказал я правду народу сразу,
едва увидел, какое дело затевает этот вот мерзавец, – а распознал я затею его
сразу! – если так, да ниспошлют мне
боги счастье и спасение, а если я по злобе или зависти взвожу на него облыжный
навет, да отлучат меня боги от всякого блага!
(142) Почему же я твержу это
со столь необычным волнением и упорством? А потому, что хотя могу я все
достоверно доказать имеющимися у меня записями из государственного хранилища и
хотя я отлично знаю, что и сами вы помните, как было дело, однако же боюсь, как
бы не представились вам совершенные им злодейства меньшими, чем были.
Случилось-то все это еще в самом начале, когда лживыми своими донесениями
сгубил он бедных фокидян, а случилось то, (143) что Амфиссейскую войну, из-за
которой Филипп занял Элатею, оказался избран главой совета амфиктионов и стал
ворочать по-своему всеми эллинами, – эту войну подстроил он, и именно он один повинен в воспоследовавших
великих бедствиях! Я-то сразу выступил против и прямо-таки вопил перед народом:
«Ты ввергаешь Аттику в войну, Эсхин! Из-за тебя на нас пойдут амфиктионы!» – но в собрании хватало твоих
приспешников, которые не пустили меня говорить, а прочие только удивлялись и
думали, будто я из личной вражды взвожу на тебя пустопорожние наветы. (144)
Итак, господа афиняне, если тогда вам помешали, то хоть теперь послушайте,
каково происхождение тех событий, и зачем они были подстроены, и каким образом
осуществились. Право, вы увидите, что затея была отменная, и это очень поможет
вам разобраться во всей череде дальнейших дел, а кстати уразуметь, насколько
хитер был Филипп.
(145) Война ваша с Филиппом
никак не кончалась, и он не мог прекратить ее иначе, чем натравив на наш город
фиванцев и фессалийцев; хотя полководцы ваши воевали плохо и не было им удачи,
однако же и ему приходилось терпеть от самой войны и еще от разбоя. Никаких
товаров, какие производились у него в стране, невозможно было оттуда вывезти, а
к нему невозможно было доставить ничего необходимого, (146) да притом одолеть
вас на море у него недоставало силы, а в Аттику тоже нельзя ему было
вторгнуться, если фессалийцы не помогут, а фиванцы не дадут прохода. Вот и
получалось, что хотя он побеждал в бою всех посланных вами полководцев, – а каких, об этом умолчу! – но терпел урон от самой
природы местности и от исконного стечения обстоятельств. (147) Было ясно, что
если он примется уговаривать фиванцев или фессалийцев вместе идти на вас войной
ради собственной его к вам вражды, то от таких уговоров толку не будет, а вот если
он будет избран их предводителем ради общей их безопасности, то тут уж легче
ему надеяться иных убедить, а иных заморочить. Что же он затеял? Затеял ловко!
Глядите сами: он решил вовлечь в войну амфиктионов и устроить смуту на
Пилейском соборе, предполагая, что в этом случае его сразу попросят помочь.
(148) При этом он понимал, что если зачинщиком смуты явится какой-нибудь из
присланных от него или от его союзников святоблюститель, то затея покажется
подозрительной, и фиванцы, фессалийцы, да и все другие насторожатся, а если
зачинщиком явится афинянин, то есть представитель враждебного государства,
тогда хитрость останется незамеченной. Так оно и вышло. Что же сделал Филипп?
Он нанял вот этого предателя, (149) чего никто, конечно, не ожидал, а потому
никто и не остерегся, как водится у вас в подобных делах, и этого негодяя
предложили в товарищи святоблюстителю – трое или четверо за него проголосовали, и так он оказался избран.
Приняв от города эту почетную должность, он отправился на собор амфиктионов,
где все прочие дела совершенно презрел и забросил, а старался лишь о том, ради
чего был нанят. Он насочинял умильных слов, начал со сказок о Киррейской земле
и как объявили ее заповедной, говорил, рассуждал и наконец убедил
святоблюстителей – а они к таким речам
непривычны и дальновидностью не отличены, – (150) итак, он убедил их обойти и проверить землю, которую амфиссейцы
возделывали и объявляли своей, а между тем он уличал их, что земля-де эта
заповедная. Никаких обвинений локры на нас не взводили, и все, что он теперь
твердит, – сущая неправда, а почему – о том судите сами. Ясно,
что локры никак не могли затеять тяжбу с нашим городом, прежде не вчинив иска,
но кто призывал нас к ответу? и какие власти были уведомлены об этом вызове? Ты
покажи и назови хоть одного, кто бы об этом знал! Нет, не можешь, потому что
для тебя эта ложь – только пустой предлог!
(151) Итак, когда амфиктионы во главе вот с ним обходили упомянутую землю,
накинулись на них локры с копьями и едва всех не перебили, а иных святоблю-стителей
еще и уволокли с собой, и тут уж сразу пошла на амфиссейцев жалоба и затеялась
с ними война. Сперва над собственным войском амфиктионов начальствовал Коттиф,
однако вскоре, когда иные отряды вовсе к нему не явились, а иные, явившись,
бездействовали, то нашлись у фессалийцев и у прочих заранее приготовленные для
такого случая негодяи, которые стали вести к тому, чтобы на следующем соборе
назначить верховным начальником Филиппа. (152) Благовидных объяснений у них
хватало: они говорили, что если не избрать именно его, то придется вкладывать
собственные средства, кормить наемников, а кто не уплатит, с тех взыскивать, – да что толку все пересказывать?
Вот так Филипп был избран в начальники. После этого он без промедления собрал
войско и явился якобы ради Киррейской земли, а уж тут только помахал ручкой
киррейцам и локрам да и занял Элатею. (153) Если бы фиванцы, увидав такое, не
переменили сразу же своих намерений и не взяли нашу сторону, то этот поход
горною лавиною обрушился бы на наш город, однако фиванцы тогда – хоть на первых порах – сдержали этот напор, а
вышло так, господа афиняне, более всего от благосклонности к нам некоего бога,
а еще – если такое посильно одному
человеку – и от моих стараний. Подай
мне, письмоводитель, указы и записи о сроках, когда что случилось, – пусть вам будет ведомо,
какую смуту затеял этот негодяй, никак за это не наказанный. (154) Читай указы.
[Указ амфиктионов.
Дано в жречество Клинагора на весеннем соборе по постановлению советников,
заседателей и всего собрания амфиктионов. Поелику амфиссейцы вторгаются на
заповедную землю, сеют там хлеб и пасут стада, то надлежит советникам и
заседателям явиться туда, водрузить на границах оной земли межевые камни и
объявить амфиссейцам, да не вторгаются впредь в указанные пределы.] (155) [Другой
указ. Дано в жречество Клинагора на весеннем соборе по представлению
советников, заседателей и всего собрания амфиктионов. Поелику жители Амфиссы,
поделив между собою заповедную землю, устроили на ней пашни и пастбища, а когда
было это им воспрещено, взялись за оружие и воспротивились всеэллинскому
собору, применив силу вплоть до пролития крови, то избранному полководцем
амфиктионов Коттифу-аркадянину надлежит отправиться послом к Филиппу-македонцу
и просить его, да поможет он Аполлону и амфиктионам, дабы неповадно было
нечестивым амфиссейцам оскорблять бога, по каковой причине эллины, заседающие в
соборе амфиктионов, избирают Филиппа полномочным полководцем.]
А теперь читай, когда все
это случилось, потому что именно тогда этот негодяй был в совете заседателем.
Читай. [Указание времени. При архонте Мнесифиде в шестнадцатый день месяца
анфестериона.}
(156) А теперь давай сюда
письмо, которое Филипп послал своим союзникам в Пелопоннесе, когда фиванцы
отказались ему подчиняться, – из
этого письма вы уясните себе со всею очевидностью, что он скрывал свои истинные
намерения, то есть скрывал, что снаряжается против Эллады, и против фиванцев, и
против вас, а вместо этого прикидывался, будто по поручению амфиктионов старается
ради общей пользы. А помог ему со всеми этими поводами и отговорками вот он.
Читай.
(157) [Послание Филиппа. Царь македонян Филипп
союзным правителям и советникам и всем прочим союзникам – радуйтесь! Поелику так называемые озолъские локры,
обитающие в Амфиссе, вторгаются в священные пределы Аполлона Дельфийского и с
оружием в руках разбойно грабят заповедную землю, я намерен вместе с вами идти
на помощь к богу, дабы оборонять от посягновений всякую святыню, какую ни чтят
люди. Потому вооружайтесь и идите ко мне навстречу в Фокиду, взявши с собою
припасов на сорок дней, а выступать вам надобно в наступающем месяце, который у
нас зовется лой, у афинян боэдромион, а у коринфян панем. А кто не пойдет ко
мне со всем, какое есть, ополчением, тех мы накажем, как было договорено. Желаю
удачи.]
(158) Видите, он обходит молчанием собственные свои
намерения, а ссылается на амфиктионов! Кто же приготовил ему такую возможность?
Кто подарил ему такие отговорки? Кто более всех повинен в приключившихся
бедствиях? Неужто не он, который теперь перед вами? Впрочем, господа афиняне,
не стоит вам распускать слухи, будто по вине одного человека столько довелось
Элладе претерпеть. Тут вина не одного негодяя, но многих, а негодяев – клянусь Землей и богами! – хватало повсюду, (159) и этот – лишь один из них. Но если позволено мне безо всяких
опасений говорить правду, то сам я не усомнюсь назвать его главным виновником
гибели всего, что потом погибло – людей, и
стран, и городов, – ибо кто бросил семя, от того и пошел урожай. Я только
удивляюсь, почему вы, едва увидев его, сразу же от него не отвернулись, – разве что некая густая мгла застит от вас истину!
(160) Однако если уж заговорил я о преступлениях его
против отечества, то пора мне обратиться к собственным моим делам, которые я
предпринимал, чтобы помешать ему. По многим причинам следует вам выслушать
меня, господа афиняне, но более всего потому, что стыдно будет, если мне, столь
тяжко ради вас потрудившемуся, вы и слова сказать не позволите об этих моих
трудах. (161) Итак, я видел, что фиванцы, да и вы тоже, заморочены наемными
приспешниками Филиппа, которых довольно и там и тут, а потому не замечаете,
сколь опасно для обоих городов усиление Филиппа и сколь осторожными надо вам
быть, а вместо того враждуете друг с другом и постоянно готовы к новым стычкам.
Я старался этому воспрепятствовать, не только по собственному своему разумению
полагая мир полезным для обеих сторон, но и (162) отлично зная, что многие годы
такой дружбы желали сначала Аристофонт, затем Евбул и что хотя о прочих предметах
им часто случалось спорить, зато уж тут они были всегда вполне согласны. Да и
ты, угодливый лис, пресмыкался перед ними, пока они были живы, а теперь, сам
того не сознавая, порочишь их мертвых! Право, если ты теперь попрекаешь меня
фиванцами, то винишь не столько меня, сколько этих усопших, ибо именно они еще
прежде меня стояли за такой союз. (163) Но вернусь к рассказу. Итак, когда он
устроил Амфиссейскую войну, а приспешники его ему в помощь разожгли вражду к
фиванцам, тут-то Филипп на нас и пошел, и случилось наконец то, ради чего они
затеяли всю эту свару между городами, так что не спохватись мы чуть раньше, то
и приготовиться не успели бы – вот до чего едва не довели вас
эти негодяи! А каковы были у вас в ту пору отношения с Филиппом и фиванцами, вы
можете узнать, послушав соответствующие постановления и ответы Филиппа. Ну-ка,
письмоводитель, бери их и читай.
[Особое постановление. (164) Дано при архонте Геропифе
в 25-й день месяца елафеболиона в очередное председательство Ерехфеевой филы по
представлению Совета и полководцев. Поелику Филипп иные из соседних городов
занимает, иные разоряет и со всей очевидностью готовится идти походом на
Аттику, отнюдь не считаясь с нашими договорами, намереваясь нарушить присягу и
мир и преступая взаимные наши заверения, то надлежит Совету и народу отправить
к нему послов, каковые послы пусть прежде всего требуют от него не нарушать
договоров и хранить согласие с нами, а если откажет, то пусть просят для города
отсрочки на обсуждение дела и заключают перемирие до месяца фаргелиона. Из
членов Совета послами избраны Сим Анагирасийский, Евфидем Филасийский и Булагор
из Алопеки.]
[Другое постановление. (165) Дано при архонте
Гиеропифе в последний день месяца мунихиона по представлению верховного
военачальника. Поелику Филипп восстанавливает против нас фиванцев и готов
вместе со всем своим войском вторгнуться в пограничные с Аттикой области, тем
самым нарушая прежние с нами соглашения, то Совету и народу следует отправить к
нему глашатая и послов, каковые пусть попросят и уговорят его заключить перемирие,
дабы дать народу рассудить дело, а пока решено против Филиппа никому не
помогать, если только будет он умерен в своих условиях. Из членов Совета
послами избраны Неарх, сын Сосиномов, и Поликрат, сын Епифронов; глашатаем
избран из числа всех граждан Евном Анафлистийский.]
(166) Теперь читай ответы. [Ответ Филиппа афинянам. Царь Македонский Филипп Совету и народу Афинскому – радуйтесь! Я отлично знаю, каково было с самого начала ваше к нам расположение и с каким усердием старались вы переманить на свою сторону фессалийцев и фиванцев с беотийцами. Однако они рассудили лучше и не хотят подчиняться вам в своих решениях, но сообразуются с собственною пользою, меж тем как вы, вопреки здравому смыслу, шлете ко мне послов и глашатая, напоминаете о договорах и просите перемирия, хотя не претерпели от нас ни малейшего ущерба. Что до меня, то я все-таки выслушал ваших послов и, в снисхождение к их просьбе, готов заключить перемирие, но только если вы прогоните от себя неправых советчиков и лишите их гражданской чести, как они того заслужили. Будьте здоровы.]
[Ответ Филиппа фиванцам. (167) Царь Македонский Филипп Совету и народу Фиванскому – радуйтесь! Я получил от вас послание, посредством которого вы желаете восстановить между нами согласие и мир. Конечно, мне известно, что афиняне стараются завлечь вас всеми средствами, лишь бы вы согласились на их предложения. Хотя прежде я порицал вас за готовность верить их обещаниям и споспешествовать их замыслам, но теперь вижу, что быть в мире с нами для вас желательнее, чем слушаться чужих мнений, и это меня радует. За многое могу я вас похвалить, но более всего за то, что в таковых обстоятельствах предпочли вы для себя безопасность и остались к нам благонамеренны. Все это, как я надеюсь, принесет вам немалую выгоду, если только и в дальнейшем вы пребудете в таком же расположении. Будьте здоровы.]
(168) Вот так, с помощью своих приспешников Филипп перессорил города и,
ободренный упомянутыми постановлениями и перепиской, явился со своим войском и
занял Элатею в уверенности, что между нами и фиванцами никакое единодушие
невозможно. Все вы, конечно, знаете, какой переполох поднялся тогда у нас в
городе, однако же немного послушайте об этом снова – я скажу лишь самое необходимое. (169) В тот
день уже смеркалось, когда явился к очередным председателям гонец и доложил о
захвате Элатеи, а было это как раз когда они обедали. Тут иные сразу повскакали
с мест и принялись гнать рыночных торговцев из их лавок, чтобы набрать досок
для костра, а иные кинулись за полководцами и уже призывали трубача, – по всему городу началась суматоха. Назавтра
чуть свет председатели устроили заседание совета, а вы отправились на вечевую
площадь, так что прежде, чем совет успел обсудить дело и вынести
предварительное решение, народ уже собрался на холме. (170) После туда же
явились советники и очередные председатели доложили о новостях, представив вам
прибывшего гонца. Гонец сказал свое, а затем глашатай спросил: «Кто хочет
говорить?» – и никто не
отозвался. Глашатай спрашивал снова и снова, но никто так и не поднялся на
помост, хотя были там и полководцы, и витии, а взывало к ним о совете к
спасению само отечество гласом народным, ибо голос глашатая, звучащий в
согласии с законами, по праву почитается голосом всего отечества! (171) Если бы
надобно было взойти на помост тем, кто желает спасения городу, то вы все – да и все прочие афиняне! – встали бы и пошли к лестнице, ибо я уверен,
что все вы желали городу спасения. Если бы для этого годились лишь богатейшие – что ж, их было тут три сотни. Если бы нужны
были такие, кто сразу и богат, и городу предан, то и тогда нашлись бы граждане,
давшие затем так много на общее дело, ибо для таких пожертвований требовались и
благонамеренность, и богатство. (172) Однако по обстоятельствам того дня нужен
был, видимо, гражданин не только богатый и благонамеренный – этого было мало! – а еще и наблюдавший события с самого начала
и потому умеющий верно распознать цели и намерения Филиппа, ибо, не зная этого
и не помня прошлых дел, нельзя было понять, как следует поступить, и ничего
путного невозможно было вам посоветовать. (173) Именно поэтому подходящим к
такому случаю человеком оказался я, и вот я выступил и обратился к вам с речью.
Теперь выслушайте меня с особым вниманием по двум причинам: во-первых, чтобы
убедиться, что из всех тогдашних советчиков и государственных людей я единственный
в страшный миг не покинул своего места в гражданском строю, но устно и
письменно помогал вам, как было должно в тех жестоких обстоятельствах; а
во-вторых, если вы согласитесь потратить это малое время, то потом вам будет
гораздо легче разобраться в дальнейшем моем рассказе о наших государственных
делах. (174) Итак, я сказал тогда вот что: «Кто думает, будто фиванцы помогают
Филиппу, тот, по-моему, поднимает излишний переполох, не вникнув в действительное
положение дел, – я вполне
уверен, что будь это взаправду так, то к нам бы теперь пришла весть не о том,
что Филипп в Элатее, но о том, что он стоит у нас на границе.
Конечно, он явился в Фивы, чтобы обеспечить себе преимущество, – это для меня очевидно. Зачем же? (175) А вот послушайте. Тех фиванцев, которых возможно было обмануть или прельстить деньгами, он уже перетащил на свою сторону, но те, которые с самого начала ему противились, продолжают противиться и теперь, и ему никак не удается их переманить. Чего же он хочет и ради чего занял Элатею? А хочет он показать силу свою изблизи и, приступив к Фивам с оружием, друзей своих поддержать и взбодрить, а противников напугать, чтобы они со страху сами приняли нежелательные для себя условия, а иначе их к тому принудят. (176) Поэтому, если при настоящем положении дел мы предпочтем вспоминать, как и чем не угождали нам фиванцы, и будем подозревать их, ибо они-де враги и из вражьего стана, то, во-первых, мы сотворим точно по молитве Филипповой, а во-вторых, я опасаюсь, как бы иные из нынешних его противников не переметнулись к нему и в единодушном своем филиппстве не двинулись вместе с ним на Аттику. Если вы послушаетесь меня и, не придираясь к словам, обдумаете мое предложение, тогда вы наверняка признаете мою правоту и отвратите грозящую нашему городу опасность.
(177) Что же я предлагаю? Прежде всего оставить одолевающие вас страхи, переменить привычные мнения и побеспокоиться лучше о фиванцах, ибо опасность к ним ближе и на них первых грянет беда. Затем я предлагаю гражданам призывного возраста вместе с конницей идти в Элевсин, чтобы все видели, что вы и сами готовы к бою, – так вы поможете своим сторонникам в Фивах быть на равных в их спорах за правое дело, ибо они будут знать, что не только у продавшихся Филиппу изменников имеется в помощь элатейское войско, но что точно так же и у борцов за свободу есть помощники – вы – и что в случае нападения вы готовы вступиться. (178) Наконец, я предлагаю избрать открытым голосованием десятерых послов и уполномочить их вместе с полководцами определить сроки, когда отбывать посольству и когда выступать ополчению. Теперь о том, как надлежит послам вести себя в Фивах, – и к этому моему мнению вы будьте особенно внимательны. Требовать у фиванцев нельзя ничего, ибо нынешний случай для того не годится, но надобно, если попросят, обещать им помощь, потому что обстоятельства их самые бедственные, а мы куда как лучше можем о себе позаботиться. Если они поверят нам и примут наше предложение, то мы достигнем желаемой цели и совершим подвиг, достойный отечественных наших обычаев, а если не удастся нам преуспеть, то пусть они потом пеняют самим себе за таковое упущение – нас-то никто тогда не уличит ни в подлости, ни в трусости. (179) Так я сказал и, еще кое-что добавив, спустился с помоста. Все были речью моею довольны и никто даже словом не возражал не только когда я говорил, но и потом, когда я подал письменное предложение, и потом, когда я отправился послом, и не только отправился послом, но и склонил на нашу сторону фиванцев – все я прошел, себя не жалея, от самого начала и до самого конца, среди всех опасностей, обступивших тогда наш город, и все ради вас. Подай-ка, письмоводитель, принятое тогда постановление.
(180) Но скажи, Эсхин, какими угодно тебе представить себя и меня в тот самый день? Хочешь, представь меня этаким Батталом, над которым ты уже не раз издевался и насмехался, а себя представь героем, да не первым попавшимся, но из тех, кого играют в театре – этаким Кресфонтом, или Креонтом, или даже Эномаем, с которым ты некогда провалился на коллитских подмостках? Ну что ж! В ту пору я, пеанийский Баттал, оказался достойнее своего отечества, чем ты, кофокидский Эномай, ибо от тебя не было никакого толку, а я делал все, что положено доброму гражданину. Читай постановление.
[Особое
постановление. (181) Дано при архонте Навсикле в очередное председательство
Эантийской филы в 16-й день месяца скирофориона по представлению Демосфена
Пеанийского, сына Демосфенова. Филипп Македонец в последнее время явно нарушает
мирные соглашения, заключенные между ним и народом Афинским, пренебрегая
присягою и общепринятыми у эллинов понятиями о правозаконности: он занимает города,
отнюдь ему не подчиненные, да притом иные из завоеванных им городов подвластны,
афинянам, хотя ничем его народ Афинский не обидел, а теперь жестокость его и
насилие сделались злее прежнего, ибо (182) в иных эллинских городах он держит
свои сторожевые отряды и вмешивается в государственное устроение, иные разрушает
и жителей обращает в рабство, а в иные вместо эллинов поселяет варваров,
допуская их попирать святыни и могилы. Все это вполне согласно с отечественными
его обычаями, хотя он и злоупотребляет нынешнею своею удачей, позабывши, как
сам, против всяких ожиданий, возвеличился из низости и ничтожества. (183)
Покуда он брал города хотя и подвластные афинянам, однако варварские, народ
Афинский оставлял без особого внимания таковые против себя преступления, но
теперь, видя, как он оскорбляет и разоряет эллинские государства, народ
почитает для себя позорным и недостойным славы предков равнодушно взирать на
порабощение эллинов, (184) а потому Совету и народу Афинскому надлежит
постановить нижеследующее. Помолившись и принеся жертвы богам и героям,
блюдущим город и страну афинян, и одушевившись доблестью предков, предпочитавших
свободу эллинов обороне собственного своего отечества, спустить на море двести
кораблей, чтобы во главе с флотоводцем плыть к Фермопилам, а полководец и
начальник конницы пусть тем временем ведут пехоту и конницу в Элевсин. Далее
надлежит отрядить посольства ко всем эллинам и в первую очередь к фиванцам, ибо
к их стране Филипп теперь ближе всего, (185) и пусть послы призовут фиванцев
отнюдь не бояться Филиппа, но оборонять от него как собственную свою свободу,
так и свободу всех эллинов, а еще пусть изъяснят им, что хотя и случались
прежде между нашими городами раздоры, но афинский народ зла не помнит и готов
помочь и людьми, и деньгами, и оружием дальнего боя, и оружием ближнего боя,
ибо народ Афинский сознает, что спорить друг с другом о главенстве пристало
природным эллинам, но вручить главенство инородцу и подчиниться ему будет
недостойно исконной эллинской доблести и славы. (186) И еще пусть скажут, что
афинский народ не почитает фиванский народ чуждым ни по родству, ни по племени
и помнит о благодеяниях, которые его предки оказали предкам фиванцев. Воистину,
когда Геракловы чада были лишены жителями Пелопоннеса наследственной своей
державы, то мы взялись за оружие и воротили отечество отпрыскам Геракловым,
победив их недругов в бою, а после приняли мы к себе изгнанного Эдипа со
спутниками, и еще множество других человеколюбивых и славных подвигов совершили
мы ради фиванцев, (187) а потому и ныне афинский народ не предаст блага
фиванцев и прочих эллинов. И пусть заключат с фиванцами договор и военный союз
и брачное соглашение и пусть принесут присягу и примут присягу. Послами
избраны: Демосфен Пеанийский, сын Демосфенов, Гиперид Сфеттийский, сын
Клеандров, Мнесифид Фреаррийский, сын Антифанов, Демократ Флиейский, сын
Софилов, Каллесхр Кофокидский, сын Диотимов.]
(188) Вот так начали у нас устанавливаться союзные отношения с Фивами – вместо прежних вражды, ненависти и взаимного недоверия, рознивших оба города по вине все тех же негодяев. Это постановление отвело тогда нависшую над городом беду так, словно тучу развеяло – а долгом всякого честного гражданина было в ту пору предложить, если знает, что-нибудь получше, но теперь-то попрекать поздно. (189) Главное различие между советчиком и доносчиком, и без того во всем несходных, такое, что советчик предупреждает своим мнением события и отвечает за тех, кого убедил, перед случаем и перед случайностями и перед всяким, кто спросит, а доносчик, напротив, в нужное время промолчит, зато если что-нибудь не заладится, изрыгает свою клевету. (190) Однако хотя я уже не раз говорил, что человек, радеющий о благе государства, должен был честно высказаться именно тогда, но я соглашусь даже с такой крайностью, что если вот теперь найдется кто-нибудь, кто сумеет предложить нечто лучшее или докажет, что вообще возможно было избрать решение, отличное от моего, то я признаю себя преступником. Да, я подтверждаю: если хотя бы теперь кто-нибудь заметит, что в ту пору полезнее было иное средство, то и я тогда обязан был знать о такой возможности! Но если других возможностей нет и не бывало и если никто вплоть до сего дня не может их назвать, то что же было делать советчику при тогдашних обстоятельствах? Разве не должен он был избрать лучшую из наличных возможностей? (191) Вот это самое я и сделал, Эсхин, и сделал тогда, когда глашатай спрашивал: «Кто хочет говорить?», а не «Кто хочет попрекать прошлым?» или «Кто хочет поручиться за будущее?». Ты-то в ответ отсиживался и отмалчивался, а я поднимался и обращался к народу – но если тогда ты ничего не высказал, так хотя бы теперь выскажись! Объясни, как следовало мне поступать: чего я недоучел, и чего недоглядел, и какого союзника должен был присоветовать согражданам, и на какое дело торопить?
(192) Конечно,
прошлое для всех и всегда уже отжило, и никто нигде не подает советов задним
числом, однако будущему непременно надобен неотступный советчик. Так же и в ту
пору кое-что явно лишь предстояло, а кое-что уже наличествовало – с этих оснований
ты и суди о государственных моих намерениях, но избегай попусту хаять свершившееся,
ибо исход всякому делу назначается волею божества, а о честности советчика свидетельствуют
самые намерения его. (193) Итак, не вини меня за то, что Филипп вышел
победителем в бою, – такой конец не от меня, но от бога, – а вот если
сумел я учесть не все, что по силам учесть разуму человеческому, и если не все,
что исполнял, исполнял честно, старательно и прямо-таки надрываясь в трудах, и
если затевал я дела ненужные, нехорошие и недостойные нашего города – если так, то
скажи об этом и уж после обвиняй! (194) Ну, а если перун или смерч оказались
сильнее не только нас, но всех вообще эллинов – что ж тут поделаешь? Это точно, как
если бы корабельщик все сделал для безопасности корабля и снарядил его всеми
спасательными снастями, а потом попал в бурю, от которой повредилось или вовсе
пропало все судовое снаряжение – и тут его вдруг призвали бы к ответу как виновника
кораблекрушения. Он бы и ответил, что не он был кормчим – как и я не был
полководцем! – и что не он
властвует над случаем, но, напротив, случай правит миром. (195) Подумай и
рассуди сам: если суждено нам было поражение даже при союзе с фиванцами, то
чего можно было ожидать, останься мы и без этих союзников? И тем паче если бы
они примкнули к Филиппу, который только об этом и твердил? Нынешнее сражение
случилось за три дневных перехода от Аттики, а под какую беду подвело наш город
и как напугало! Чего же можно было ожидать, когда бы такая беда случилась
здесь, в нашей стране? Тебе ли не знать, как много значит для спасения города отсрочка
– пусть на день,
пусть на два, пусть на три, но все-таки возможно остановиться, собраться с
силами, передохнуть, а иначе – но нет, не стоит говорить о том, чего так и не довелось изведать
нашему городу не только по милости некоего божества, но и благодаря охранительному
союзу, который ты теперь так бранишь.
(196) Все это я говорю для вас, господа судьи, и для собравшихся тут слушателей, а этому паскуде хватит короткого и ясного ответа: если тебе, Эсхин, единственному из всех, было открыто грядущее, то ты должен был возвестить его своевременно, когда у граждан именно об этом шел совет; ну, а если ты тоже ничего не знал заранее, то наравне с прочими ответствен за свое неведение, – почему же тебе обвинять меня, а не мне тебя? (197) Право, я оказался настолько же лучшим гражданином, чем ты – даже и в упоминавшихся обстоятельствах, не говоря о прочих, – насколько более был готов не жалеть себя ради общего блага: я не боялся и не прикидывал, что для меня самого опаснее, а ты не только не предлагал ничего лучшего – иначе и вышло бы потвоему, – но и вообще не приносил делу никакой пользы, а вместо того, как оказалось, затевал пакости, на которые способен лишь самый последний мерзавец и предатель отечества. Да и теперь, в то самое время, когда злейшие наши враги Аристрат и Аристолей на Наксосе и на Фасосе тащат людей в суд за дружбу с афинянами, здесь, в Афинах, Эсхин обвиняет Демосфена! (198) По чести говоря, не обвинять, а сгинуть пристало тому, кто вознамерился стяжать себе славу бедствиями эллинов, ибо не бывает предан благу отечества человек, извлекающий для себя пользу из вражеской пользы, а явное тому доказательство – вся твоя жизнь, и все твои труды, и все, что сделал ты для города, и даже все, чего не сделал. Совершается нечто, признаваемое вами полезным, – Эсхин безмолвствует. Дело не ладится и успеха ему нет – Эсхин тут как тут. Вот точно так, стоит занемочь, сразу заноют все прежние ушибы и болячки!
(199) Впрочем,
раз уж он так много твердит о случившемся, я хочу сказать нечто необычное, а вы
ради Зевса и богов не удивляйтесь преувеличению, но выслушайте слова мои
благосклонно. Итак, даже если бы всем открылось грядущее и все бы знали судьбу
свою наперед, и если бы ты кричал об этом и вопил, и прорицал, и предупреждал – хотя на деле ты
и рта не раскрыл! – итак, даже и
тогда нам нельзя было отступаться от начатого, если только не позабыть вконец о
славе, и о предках, и о грядущих веках. (200) Теперь ясно, что нас постигла
неудача, однако таков удел человеческий, ибо все в божьей воле, но тогда-то
город наш еще желал первенствовать среди эллинов и если бы отступился от этого
ради Филиппа, то навлек бы на себя общее обвинение в предательстве. Право, если
бы город наш, даже не запылясь, бросил дело, ради которого предки наши готовы
были ко всем опасностям, неужто хоть кто-нибудь не оплевал бы тебя? Да, тебя,
ибо ни город, ни я того не заслужили! (201) А какими глазами, скажи ради Зевса,
глядели бы мы тут на заезжих людей, если бы дела обстояли по-нынешнему и Филипп
был бы назначен верховным хозяином всех народов, а вся борьба с ним прошла бы
чужими силами без нашего участия – и это при том, что никогда прежде город наш не предпочитал
бесславного покоя тяготам благородных трудов? (202) Неужто хоть кто-нибудь,
будь то эллин или варвар, не знает, что все – и фиванцы, и прежде могущественные лакедемоняне, и
персидский царь – с превеликою
охотою и удовольствием позволили бы городу нашему сохранить его владения и
добавить к ним что угодно, лишь бы подчинились мы их воле и уступили им
главенство над эллинами? (203) Но нет, не таков у афинян отеческий обычай:
такое им не присуще, такое им нестерпимо, и никогда еще во все времена никто не
мог склонить граждан афинских примкнуть к неправой силе и рабствовать в
безопасности, но всегда и во все века готовы были они встретить любые опасности
в борьбе за первенство, честь и славу! (204) Обычай этот доныне столь для вас
драгоценен и столь согласен с вашими нравами, что и среди предков своих вы
более всего чтите тех, которые ему прилежали. Да и как иначе? Возможно ли не
восторгаться доблестью тех самых мужей, которые согласились покинуть родную
страну и родной город и уйти на кораблях, лишь бы не подчиняться чужой воле?
Тех самых мужей, которые Фемистокла, звавшего их на корабли, избрали полководцем,
а Мир-сила, звавшего подчиниться, побили камнями – и не одного его, но еще и жены ваши
побили его жену?
(205) Воистину не только не надобно было тогдашним афинянам ни советчиков, ни полководцев, которые стяжали бы им счастливое рабство, но и жить-то они не хотели, когда становилась свобода несовместна с жизнью, ибо всякий из них полагал, что рожден не только ради отца с матерью, а еще и ради отечества. В чем же тут различие? А в том, что если кто почитает себя рожденным лишь для родителей, тот ожидает смерти, предначертанной естеством, а кто почитает себя рожденным также и для отечества, тот готов умереть, лишь бы не видеть его порабощенным, и пуще смерти боится позора и бесчестья, которые непременно постигают порабощенных граждан.
(206) Конечно, если бы я пытался утверждать, будто именно я заставил вас удостоиться предков разумением, то всякий по праву мог бы меня за это осудить. Я лишь объясняю, что намерения у меня с вами одинаковые и что и прежде меня город наш стремился к тому же, хотя в исполнении всего, что исполнялось, я неизменно соучаствовал и в том признаюсь. (207) А вот он, обвиняя меня огулом за все сделанное и внушая вам ненависть ко мне как к виновнику грозящих городу опасностей и бедствий, старается не только отнять у меня нынешнюю мою награду, но и лишить вас славы на вечные времена. Право же, если вы не согласитесь признать в государственных моих предприятиях ничего хорошего и объявите подсудимого виновным, то этим докажете, что претерпели все свершившееся не по прихоти случая, а по собственной вашей ошибке, – (208) но нет! Нет, не ошиблись вы, граждане афинские, пойдя на опасное дело ради общей свободы и спасения, – да будут свидетелями тому предки ваши, не устрашившиеся при Марафоне, державшие строй при Платеях, бившиеся на кораблях при Саламине и Артемисии и во многих иных битвах испытанные! Прах этих доблестных мужей покоится на городском нашем кладбище, и всех их удостоил город равно почетного погребения, – да, Эсхин, всех, а не только тех, кто преуспел и победил, и это справедливо, ибо все они делали свое дело честно, а удачи каждому досталось столько, сколько назначено от бога. (209) И после этого ты, мерзкий сутяга, желая лишить меня уважения и приязни сограждан, еще посмел твердить тут о битвах, и о трофеях, и о былых подвигах! Да какое они имеют касательство к нынешнему нашему прению? И от кого, по-твоему, жалкий скоморох, должен был призанять ума я, когда поднимался на помост, чтобы дать городу совет, как достигнуть первенства? Уж не у того ли, чьи речи недостойны этого собрания? (210) Нет, за такое меня бы, по чести, следовало убить! Так же и вам, господа афиняне, не подобает выносить приговоры по делам частным и по делам общественным на одинаковых основаниях, но пристало разбирать повседневные тяжбы, руководствуясь частными законами и житейскими примерами, дела же государственного значения надобно судить, сообразуясь с заслугами предков, – и если вправду хотите вы быть достойны этих заслуг, то пусть, когда приходите вы судить дело государственной важности, будут при каждом из вас не только посох и расчетная бирка, но еще и государственное разумение.
(211) Однако, увлеченный подвигами ваших предков, я не успел сказать о некоторых постановлениях и предприятиях, а потому вернусь к предмету, от коего отклонился.
Итак, явившись в
Фивы, мы обнаружили, что послы от Филиппа и от фессалийцев и от прочих его
союзников уже там и что его друзья осмелели, а наши напуганы. Это я говорю
теперь не ради собственной пользы, и в доказательство пусть будет оглашено
письмо, которое мы, послы, отправили домой сразу по прибытии. (212) Этот
доносчик до того доклеветался, что, если дела ладятся, твердит, будто не я тому
причиною, но единственно случай, а если выходит по-другому, то тут уж виноват
именно я с моей неудачливостью. Послушать его, так получается, что я, столько
говоривший и советовавший, не имею никакого касательства к делам, предпринятым
в согласии с этими речами и советами, но зато уж во всех неудачных походах и
битвах виноват я, и только я! Ну, возможно ли клеветать подлее и гнуснее? Читай
письмо. [Читается письмо послов.]
(213) Затем, когда фиванцы созвали Народное собрание, то сначала они дали слово нашим противникам, ибо числились с ними в союзе, а те, обращаясь к народу, всячески превозносили Филиппа и всячески обвиняли вас, да еще и припоминали все, что вы когда-нибудь сделали наперекор фиванцам. Главное их требование было такое, чтобы фиванцы отблагодарили Филиппа за все содеянное для них добро, вам бы отомстили за обиды, давши проход идущему на Аттику войску или присоединившись к вторжению, – это уж как больше нравится. Еще они доказывали сколько умели, что если фиванцы согласятся с ними, то повалят из Аттики в Беотию стада скотов и рабов и прочие богатства, а если с нами, то вся земля беотийская будет разорена войною. И еще много другого они говорили, все о том же и для того же. (214) Как же мы им возражали? Я бы ничего на свете не пожалел, лишь бы рассказать вам об этом в подробностях, однако не решаюсь, ибо все уже в прошлом, так что вам эти события могут показаться допотопными, а пересказ речей – излишней докукою. Послушайте, однако, в чем мы сумели убедить фиванцев и что они нам ответили. Письмоводитель, читай! [Читается ответ фиванцев.]
(215) Вот после этого-то фиванцы и обратились к вам, призывая вас к себе. Вы двинулись в поход и явились к ним на помощь – тут я могу опустить подробности, – а потом они приняли вас настолько по-родственному, что собственную свою пехоту и конницу оставили в поле, а наших воинов пригласили в город и в собственные дома, где дети, и жены, и все самое сокровенное. В тот день стяжали вы от фиванцев три прекраснейшие награды: одну за храбрость, другую за честность, а третью за скромность, ибо когда предпочли они биться не против вас, но вместе с вами, то этим выразили, что почитают вас храбрее и честнее Филиппа, а когда препоручили они вам то, что все люди более всего берегут – детей своих и жен, – то этим изъявили свое доверие к вашей скромности. (216) А вскоре стало очевидно, что понятие у них о вас, господа афиняне, самое правильное. Когда ваше войско вступило в город, то держались вы так скромно, что никому из жителей жаловаться на вас – хотя бы попусту – не пришлось. Да и после, дважды сражавшись рядом с фиванцами в первых схватках – один раз у реки и другой раз в зимнюю непогоду, – вы явили себя воинами не просто безупречными, но достойными восхищения за ваш строй, и выучку, и отвагу. Вот почему все вас восхваляли, а сами вы благодарили богов жертвами и праздниками. (217) Тут-то я был бы очень рад спросить Эсхина: что же делал он все это время, пока город полнился радостью, и славословиями, и рвением к делу? Может быть, он тоже приносил жертвы и радовался вместе со всеми? Или наоборот – сидел дома в слезах и скорби, досадуя на общее счастье? Если он праздновал тогда вместе со всеми, то не гнусно ли – хуже того, не кощунственно ли – поступает теперь, требуя от вас, присягнувших на алтаре, чтобы вы не объявляли честными и благородными те самые дела, которые он же сам пред лицом богов признавал честными и благородными? А если не праздновал он тогда вместе с народом и скорбел, глядя на общую радость, то неужто не заслужил он за это многих смертей? Огласи-ка, письмоводитель, вот эти постановления. [Читаются постановления о жертвоприношениях.] (218) Итак, мы приносили в ту пору благодарственные жертвы, а фиванцы сознавали, что обязаны своим спасением нам. Дела обернулись так, что вам не только не пришлось зазывать себе помощников по указке этих вот предателей, но еще и сами вы сумели помочь другим, а все потому, что послушались меня. Какие слова расточал в ту пору Филипп и в каком он был смятении от происшедшего, вы можете понять из его посланий в Пелопоннес – пусть письмоводитель их огласит, чтобы вы знали, чего удалось мне достигнуть моей непреклонностью, моими разъездами, моими непрестанными трудами и, наконец, теми многочисленными постановлениями, над которыми давеча так издевался этот негодяй. (219) Что ж, господа афиняне, много у вас бывало и до меня славных и превосходных советчиков – и великий Каллистрат, и Аристофонт, и Кефал, и Фрасибул, и еще без счета других, – однако никто из них не отдавал себя без остатка никакому государственному предприятию, так что, например, кто назначал посольство, тот сам с ним не ехал, а кто ехал послом, тот назначений не предлагал, ибо каждый оставлял за собой возможность передохнуть да кстати и ускользнуть от ответа в случае неудачи. (220) «Ну, и что же? – спросит меня кто-нибудь. – Неужто ты настолько сильнее и смелее прочих, чтобы все делать самому?» Нет, этого я не говорю, однако я был уверен, что городу грозит великая беда, уже не оставляющая места для помыслов о личной безопасности, а потому, как я полагал, надобно было исполнять свой долг безо всяких для себя поблажек. (221) Что же до меня самого, то я опять же был уверен – а если и заблуждался, то искренне, – итак, я был уверен, что ни постановления никто лучше меня не сочинит, ни дела лучше не сделает, ни посольской должности не исполнит усерднее и честнее. Потому-то я и брал на себя все назначения. Прочитай-ка письма Филиппа. [Читаются письма.] (222) Слышишь, Эсхин? Вот куда загнал я Филиппа, вот каким голосом он заговорил – а ведь до того произнес столько, дерзких речей против нашего города! За такие дела сограждане по справедливости наградили меня венком, и ты был тут, но не возражал, а Дионд, обжаловавший постановление, не собрал положенной доли судейских камешков. Прочитай-ка, письмоводитель, эти подтвержденные судом постановления, которые вот он даже не обжаловал. [Читаются постановления.]
(223) Эти постановления, господа афиняне, слог в слог и слово в слово тождественны прежним Аристониковым постановлениям и нынешнему Ктесифонтову, однако же Эсхин тогда ни сам не обжаловал их по суду, ни чужих обжалований не поддержал, – а между тем уж если обвиняет он меня справедливо, то куда как правильнее было бы еще тогда обвинить Демомела и Гиперида, представивших прежние постановления, а не преследовать теперь Ктесифонта. (224) Теперь-то подсудимый может сослаться и на упомянутых лиц, и на судебные приговоры, и на то, что этот самый обвинитель тогда никого не обвинял, хотя постановления были точно такие же, как нынешнее, и на то, что законы не дозволяют затевать обвинение по делу, о котором уже вынесен приговор, и еще на многое может он сослаться теперь. А вот тогда дело разбиралось бы само по себе, без оглядки на прошлые примеры и решения. (225) Впрочем, тогда, насколько я знаю, еще нельзя было сделать по-нынешнему – надергать из древних времен и давних постановлений такого, о чем в ту пору никто ни предвидеть, ни даже помыслить не мог, что вот сегодня об этом пойдет речь! Нельзя было тогда ни клеветать, ни врать о сроках, что после чего было, ни подменять действительные события собственными лживыми домыслами, да еще и представляться, будто говоришь толково! (226) Да, в ту пору такое было невозможно, ибо тогда все речи имели бы подлинное обоснование, будучи подтверждены недавними событиями, памятными для каждого из вас настолько, что хоть руками пощупай. Потому-то он и уклонился тогда от разбирательства, а вместо этого пришел к вам теперь, полагая – иного объяснения я не вижу, – что вы тут поставлены судьями не над государственными делами, но над состязаниями в витийстве и что судить вы будете не о государственном благе, но о словесах.
(227) Мало того, он еще и мудрствует и объявляет, что надобно-де вам пренебречь добрым мнением о нас, с которым вы пришли сюда из дому, а вот-де точно как при проверке отчета, когда вы подозреваете задолженность, однако если все счетные камешки сходятся и остатка нет, то приходится вам с отчетом согласиться, – вот точно так и теперь надобно-де вам судить по окончательному итогу. Глядите же, сколь порочной по самой сути своей непременно становится всякая бесчестная затея! (228) Право же, он сам изъясняет этим своим премудрым примером, что о нас уже сложились определенные мнения – именно, что я говорю ради отечества, а он ради Филиппа, ибо зачем же иначе он старается вас переубедить, как не затем, что таковы ваши привычные мнения о нем и обо мне? (229) Впрочем, я с легкостью докажу вам, сколь бесчестно с его стороны требовать от вас перемены мнений, и не стану для того выкладывать никаких камешков, ибо подобные дела по камешкам не расчислить, а напомню вам вкратце о каждом предприятии, вы же слушайте меня сразу как свидетели и как проверщики.
Да, теми самыми
государственными предприятиями, которые он тут бранит, я достигнул того, что
фиванцы, вопреки всем ожиданиям, не пошли на нас вместе с Филиппом, но вместе с
нами пошли на него и преградили ему путь, (230) а потому решающее сражение
случилось не в Аттике, но в стране беотийцев и в семистах стадиях от нашего
города. Еще я сделал так, что евбейские разбойники прекратили свои набеги и все
время войны у Аттики было мирное море; а еще я сделал так, что не только
Филиппу не удалось овладеть Византией и заодно всем Геллеспонтом, но византийцы
воевали против него и в союзе с нами. (231) Неужто расчеты в таких делах похожи
на пересчет камешков? Или надобно, по-твоему, вовсе закрыть счет, чтобы не
думать о его достопамятности для будущих веков? Не стану добавлять к
сказанному, что Филиппову жестокость, являемую им всегда при всяком новом
завоевании, довелось испытать другим, а вот плоды притворного его
человеколюбия, которым прикрывал он свои посягательства, по счастью, достались
вам. Но умолчу об этом.
(232) Зато не побоюсь сказать, что если кто хочет честно проверить народного советчика, а не сочинять на него лживые доносы, тот не станет винить его в таких делах, о которых ты давеча разглагольствовал, не станет измышлять пустых сравнений и уж тем более не станет передразнивать его выговор и повадку. Ну конечно – неужто еще непонятно? – эллинские дела приняли бы совершенно иной оборот, если бы вот это слово я произнес не так, а этак и если бы протянул руку не сюда, а вон туда! (233) Нет, честный человек понял бы по действительному порядку событий, какие силы и средства были у нашего города, когда я только вступал на государственное поприще, и какие силы и средства приобрел для города я, когда взялся за дело, и каковы были в ту пору обстоятельства наших противников. А уж после, если бы оказалось, что я убавил городу силы, он стал бы меня за это винить, но если бы оказалось, что силы наши я приумножил, то не стал бы взводить на меня лживую клевету. Если ты уклоняешься от такого разбирательства, я разберусь сам, а вы проверяйте, честно ли я говорю.
(234) Итак, что до военной силы нашего государства, ее составляли жители островов, и то не всех, но лишь самых захудалых, ибо ни Хиос, ни Родос, ни Керкира в союзе с нами не состояли. Союзных взносов нам причиталось лишь сорок пять талантов, да и эти деньги были собраны вперед, а латников и всадников, кроме как из собственного ополчения, не было совсем. Однако страшнее всего для нас и выгоднее всего для врагов было то, что эти вот негодяи не столько привлекали к нам всех ближайших соседей, сколько отталкивали, возбудив вражду против нас в Мегарах, в Фивах и на Евбее. (235) В таких обстоятельствах пребывал наш город к началу событий, и этого никто оспорить не может. Теперь глядите, каковы были дела у соперника нашего Филиппа. Прежде всего, он самодержавно правил своими подначальными, а это для войны самое главное. Кроме того, его люди всегда были в полной боевой готовности. Ну, а кроме того, денег у него была предостаточно, и поступал он так, как сам решит, не объявляя о делах своих заранее в особых постановлениях, не обсуждая их на виду у всего света, не таскаясь в суды по облыжным доносам, не отвечая на обвинения в беззаконии и никому ни в чем не отчитываясь, – во всех своих делах был он сам себе повелитель и хозяин и самый главный начальник. (236) Ну, а я? Я противостоял ему один на один, и справедливости ради об этом тоже надобно теперь сказать, но чем я мог распоряжаться по собственному усмотрению? Ничем и никем! Даже самая возможность говорить перед народом не была моим преимущественным правом, но делилась вами поровну между мною и его наемными слугами, так что когда случалось им меня переспорить – а случалось часто и по многим поводам! – то вы уходили домой, проголосовав за предложения своих же врагов. (237) Однако при стольких моих слабостях я сделал вашими союзниками и евбейцев, и ахейцев, и коринфян, и фиванцев, и мегарян, и жителей Левкады и Керки-ры, от которых мы завербовали в общей сложности пятнадцать тысяч пеших наемников и две тысячи конных, и это не считая гражданского ополчения. Тоже и денег я собрал столько, сколько можно было собрать. (238) А если ты, Эсхин, твердишь тут теперь о справедливом дележе и о равенстве обязанностей в отношениях с фиванцами, византийцами и евбейцами, то ты не знаешь даже и того, что и в былое время из трехсот боевых кораблей союзного эллинского флота двести выставил наш город и что афиняне тогда не почитали это для себя унижением, не таскали по судам тех, кто это посоветовал, и не выказывали чрезмерных сожалений – это было бы совсем стыдно! – но благодарили богов, что в бедственную для всех эллинов пору могут сделать для общего спасения вдвое больше остальных. (239) Да к тому же ты попусту заискиваешь перед судом, стараясь оклеветать меня. Зачем же ты теперь говоришь, как надобно было поступать? Ты был тогда тут – почему же ты не обжаловал принятых в твоем присутствии решений? Решений, которые соответствовали тогдашним обстоятельствам, ибо решали мы не так, как хотели, а так, как позволяло положение вещей, потому что наготове был перекупщик, который сразу принял бы к себе всех, кого мы прогнали, да еще и приплатил бы им!
(240) Но если
теперь меня винят даже за исполненное, то, как по-вашему, что стали бы делать и
говорить эти вот мерзавцы, когда бы в ту пору из-за такой моей придирчивости
упомянутые города отложились от нас и примкнули к Филиппу, и он разом прибрал
бы к рукам и Евбею, и Фивы, и Византии? (241) Неужто не принялись бы они
твердить, что эти города стали жертвою предательства, что они жаждали союза с
нами, а мы их отвергли, что из-за византийцев Филипп утвердился над
Геллеспонтом и так завладел подвозом питающего эллинов хлеба, что из-за
фиванцев на Аттику обрушились тяготы пограничной войны, что из-за разбойничьих
набегов с Евбеи прекратилось мореплавание? Неужто не твердили бы они всего
этого, а кстати и многого другого? (242) Подлая тварь, да, господа афиняне,
подлая тварь – вот что такое
всякий доносчик, и всегда-то эта тварь все разбранит и оклевещет! А этот лисий
ублюдок – и вовсе
ничтожество, отроду не творившее ничего толкового и ничего пристойного, сущая
театральная мартышка, деревенский Эномай, лживый пустозвон! Что пользы
отечеству от этих твоих витийственных вывертов? (243) Зачем ты
разглагольствуешь тут перед нами о минувших делах? Право же, это точно как если
бы врач, посещая страждущих от недуга, ничего бы им не советовал и не указывал
никаких лечебных средств, а потом, после смерти какого-нибудь больного явившись
на тризну, принялся бы прямо на могиле объяснять, что, если бы усопший вел себя
так-то и так-то, он бы остался жив. Сумасшедший дурень, что теперь толку в
твоих разговорах?
(244) Скажу и о поражении, которым ты, мерзавец, тут хвастаешься, хотя подобало бы плакать, и которое, как вы сами увидите, наш город потерпел вовсе не по моей вине. Итак, примите во внимание, что сколько раз ни бывал я назначен вашим послом, никогда и ниоткуда не уходил, побежденный послами Филиппа: ни из Фессалии, ни из Амбракии, ни из Иллирии, ни от фракийских царей, ни из Византия, ни даже из самых Фив, – никогда и ниоткуда. Однако заметьте, что Филипп покорял оружием именно те государства, где послы его были побеждены в словесной схватке. (245) Так зачем же ты спрашиваешь за это с меня? Неужто тебе не стыдно, издеваясь над моей слабосильностью, требовать от меня, чтобы я в одиночку и одними речами одолел Филиппово войско? Ведь я был господином только над собственными словами, но не над душою и счастьем каждого воина, да и вообще никаким военачальником я не был, а ты в скудоумном своем невежестве требуешь с меня отчета еще и за эту должность! (246) Вот за те дела, по которым подотчетен советчик, вы с меня спрашивайте – тут я не стану отказываться от ответа. Каковы же обязанности советчика? А таковы, чтобы с самого начала замечать и распознавать, как складываются обстоятельства, и предупреждать об этом других. Это я исполнил. Еще советчик обязан стараться, чтобы поменьше было промедления, замешательства, недомыслия и соперничества, ибо в такие заблуждения непременно впадают все государства, где правят граждане, а вместо этого обязан он внушать соотечественникам согласие и дружбу и рвение к правому делу. Это я тоже исполнил так, что никому не найти ни малейшего упущения. (247) У кого бы вы ни спросили, какими средствами Филипп достигнул почти всех своих успехов, всякий в ответ назовет военную силу, взятки и подкуп должностных лиц. Но у меня-то войска не было ни своего, ни подначального, так что ни за какие военные дела я никакой ответственности не несу, а что касается взяток, то тут я Филиппа одолел, ибо точно как подкупающий побеждает подкупаемого, едва тот примет деньги, так же и тот, кто не прельстился деньгами, неподкупностью своею побеждает подкупающего. Стало быть, в том, что зависело от меня, наш город побежден не был.
(248) Эти
сведения я представил, чтобы оправдать предложенное подсудимым постановление
обо мне, – и подобных свидетельств
его правоты наберется еще множество, – а теперь сообщу те свидетельства, которые представили вы
сами. Итак, сразу после битвы сограждане, знавшие и видевшие все, что я делал,
и оказавшиеся вдруг в такой беде и в такой опасности, когда немудрено было и
ошибиться касательно меня, итак, сограждане тогда открытым голосованием
утверждали предложенные мною меры для спасения города и все, что устраивалось
ради обороны, – когда размещали
сторожевые отряды, когда рыли рвы, когда собирали деньги на стены, – все делалось по
моим постановлениям, да к тому же, избирая заведующего хлебной поставкой, народ
опять же открыто предпочел меня всем остальным. (249) Вот после этого-то мои
зложелатели и объединили силы, и тут уж посыпались против меня жалобы, иски,
особые доклады и прочее в таком же роде, но сначала не от них самих, а от
подставных лиц, за которыми надеялись укрыться заводилы. Вы помните, конечно,
как в первое время не бывало дня, чтобы меня не вызывали в суд. Против меня
были испытаны все средства – глупость Сосикла, коварство Филократа, юродство Дионда и Меланта
и еще многое, однако всякий раз мне удавалось спастись, потому что мне
помогали, во-первых, боги, а во-вторых, вы и прочие афиняне, (250) и это было
справедливо, ибо согласовалось с истиною и с долгом присяжных, коим по присяге
положено судить честно. Стало быть, когда на меня подавались особые доклады, и
обвинители не получали от вас даже и обязательной доли камешков, то этими
своими судейскими камешками вы признавали дела мои отличными и благородными, а
когда бывал я вами оправдан в судах об обжаловании, то тем самым признавалось,
что все мои устные и письменные предложения правозаконны, а когда вы принимали
мои отчеты, то тем самым не только утверждали отчет, но и признавали мою
честность и неподкупность. Если все это было так, то какими же еще словами по
справедливости подобало Ктесифонту говорить о моих делах? Неужто не теми
самыми, которые он уже слышал от народа и от присяжных судей? Неужто не теми,
истинность которых была для всех заранее очевидна?
(251) «Да, – говорит обвинитель, – но вот Кефал превосходен тем, что никогда не бывал под судом». Конечно, превосходен и еще – клянусь Зевсом! – весьма удачлив. Но разве от этого справедливо порочить человека, пусть и часто бывавшего под судом, однако же ни разу не уличенного в преступлении? Впрочем, господа афиняне, тут для меня очень кстати похвала Кефалу, ибо на меня-то обвинитель никогда не жаловался и никак не преследовал меня по суду – выходит, ты сам признаешь меня не худшим гражданином, чем Кефал! (252) Откуда ни погляди, отовсюду видно твое невежество и коварство, но более всего из разглагольствований о счастье и злосчастье. Что до меня, то я почитаю сущим безумием, когда один человек попрекает другого его судьбою. Право, если даже тот, кто верит, что все у него идет отменно, и потому воображает, будто поймал удачу, все-таки не может знать, продлится ли удача его хотя бы до вечера, то стоит ли вообще говорить о ней и стоит ли корить ею других? Однако он твердит об этом предмете с такою же самонадеянностью, как и обо всем остальном, а если так, господа афиняне, то глядите и думайте сами, насколько сообразнее с истиной и человечностью рассуждаю о судьбе я. (253) Я знаю, что городу нашему суждена благая доля и что возвестил вам это Зевс в Додонском своем прорицалище, но я знаю, что всем людям, которым досталось жить в наше время, судьба выпала тяжкая и горькая – и правда, неужто хоть кто-нибудь из эллинов или варваров не претерпевает ныне множества бедствий? (254) Это так, и я почитаю благою судьбой нашего города уже то, что мы предпочли прекраснейшее, а живем куда как лучше тех эллинов, которые возомнили, будто станут благополучны, если нам изменят. Ну, а то, что нам не повезло и не все вышло как нам хотелось, я понимаю так, что городу нашему досталась причитавшаяся нам доля общего злосчастья. (255) О собственной же моей судьбе, да и о судьбе каждого из нас я думаю так, что дело это частное и говорить о нем положено соответственно. Таково мое мнение о судьбе, и мне – уверен, что и вам тоже, – оно кажется правильным и справедливым. А вот он объявляет, будто моя личная судьба важнее общей судьбы целого города, – это моя-то ничтожная и несчастная судьба важнее судьбы благой и великой! Возможно ли такое?
(256) Впрочем, раз уж ты, Эсхин, непременно хочешь поговорить о моей судьбе, то сравнивай ее со своею, и если моя окажется лучше, то перестань ее хаять. Итак, гляди с самого начала, но только – ради Зевса! – пусть никто не попрекнет меня злоречивостью. Право же, я не нахожу большого ума в людях, которые бранят бедность или хвастаются тем, что воспитаны в достатке, однако из-за облыжных обвинений этого клеветника поневоле обращаюсь именно к таким речам, хотя и постараюсь соблюсти приличия, сообразные с нынешними обстоятельствами.
(257) Так вот,
Эсхин, у меня хватало достатка, чтобы измлада ходить к хорошим учителям и иметь
все, что положено иметь тому, кого нужда не заставляет опускаться до позорных
занятий, а затем, возмужав, я по-прежнему во всем соблюдал пристойность: нес хороустроительную
повинность и судостроительную повинность, исправно платил подати и никому не
уступал в делах чести, будь то дела частные или общие, но старался о пользе
города и о пользе друзей. Наконец, когда я решил вступить на государственное поприще,
то и тут вел все дела таким образом, что часто получал в награду венки от
сограждан и от многих других эллинов, и даже вы, мои враги, не смели в ту пору
говорить, будто не прекрасен избранный мною путь. (258) Вот такова моя судьба и
такова моя жизнь – я мог бы еще
многое о ней порассказать, однако остерегусь, как бы не досадить кому-нибудь
хвастовством. Ну, а ты, хвастун, оплевывающий всех кругом, погляди теперь на
свою судьбу и сравни ее с моею. Судьба твоя была такая, что рос ты в превеликой
нужде и сидел вместе с отцом при школе, а там и чернила готовил, и скамейки отмывал,
и подметал за дядьками – одним словом, содержался не как свободнорожденный отрок, но как
дворовый раб. (259) Возмужав, ты был на побегушках у матери и, пока она
исправляла таинства, служил чтецом, а по ночам состоял при шкурах и кубках, и
мыл посвящаемых, и обмазывал их грязью и отрубями, и напоминал сказать после
очищения «бежал зла, нашел благо», да еще похвалялся, что никто-де не умеет
завывать звончее. Этому последнему я вполне верю, и вы тоже не думайте, что
если он теперь так орет, то не умеет еще и визжать лучше всех! (260) Ну, а днем
водил он по улицам эти распрекрасные сонмища, и подопечные его были в укропных
и тополевых венках, а сам он, зажав в кулаках толстошеих полозов, потрясал ими
над головой, то вопя свои «эвоэ-сабоэ», то пускаясь в пляс под всякие
«гиэс-аттес-ат-тес-гиэс». У старых бабок он звался и запевалой, и вожатым, и
плющеносцем, и кошниценосцем, и прочими подобными именами, а в уплату за эти
свои должности получал то сладкое печенье, то калач, то пирог – неужто не
счастливец? Воистину всякий был бы счастлив такою удачей! (261) Наконец тебя
внесли в окружной список. Как и когда это вышло, лучше не говорить, но в список
ты попал и избрал себе благороднейшее занятие – пристроился писарем и был на посылках у
чиновников поплоше, да только тебя прогнали даже и оттуда за те самые дела, в
которых ты теперь обвиняешь других. Однако дальнейшей своей жизнью ты не
посрамил – клянусь Зевсом,
отнюдь не посрамил! – этих первых подвигов. (262) Ты нанялся к многослезным Симилу и
Сократу, именовавшим себя трагическими актерами, и получал у них третьи роли,
да еще и батрачил, собирая чужие смоквы, чужой виноград и чужие маслины. От
поденщины прибыли выходило больше, чем от театральных схваток, в коих сражались
вы до последнего вздоха, ибо война ваша со зрителями была хоть и необъявленной,
но непримиримой, – вполне понятно,
что тебе, столько раз в этой войне раненному, трусом кажется всякий, кто не
познал подобных опасностей. (263) Но не стану более говорить о том, чему
причиною могла быть бедность, и обращусь к собственным твоим порокам. Когда ты
решился все-таки вступить на государственное поприще, то, пока отечество было
благополучно, предпочитал жить по-заячьи, в страхе, и в трепете, и в вечном
ожидании, что будешь бит за преступления, о которых и сам отлично знаешь, но
едва сограждане твои оказались в беде, ты сразу приободрился – уж это всем
видно. (264) Тысячи граждан погибли, а этот бодр и весел – так чего же по
справедливости заслужил он от тех, кто остался в живых? И еще многое мог бы я
порассказать о нем, однако воздержусь, ибо не нахожу возможным пристойно
поведать вам обо всех его мерзостях и гнусностях, о которых у меня имеются
свидетельства, так что говорю только о том, о чем мне самому говорить не
стыдно.
(265) Итак, Эсхин, попробуй-ка теперь без злобы и пристрастия сравнить твою жизнь с моею, а потом спроси любого присутствующего, которую из двух этих судеб избрал бы он для себя. Ты служил при школе – я учился в школе, ты посвящал в таинства – я приобщался таинству, ты записывал за другими – я заседал и решал, ты играл третьи роли – я смотрел представление, ты проваливался – я освистывал, ты помогал врагам – я трудился ради отечества. (266) О прочем умолчу, но вот сегодня утверждается постановление о венке для меня, однако и тут все согласны, что нет за мною никаких преступлений, а тебя общее мнение искони числит среди наемных доносчиков, так что беспокоиться ты можешь лишь о том, позволят ли тебе клеветать и дальше или придется с этим покончить, если вдруг не соберешь ты пятой части камешков. Благая у тебя судьба, неужто не видишь? И после такой-то жизни ты еще бранишь мою!
(267) А теперь, письмоводитель, неси сюда свидетельские показания об исполненных мною общественных повинностях, я их оглашу. Ты тоже подай голос, почитай стихи, которые коверкал – ну, вроде этих:
Иду от мертвых нор и черных врат...
– или вроде этих:
Я горевестник поневоле, верь... –
или еще:
Тебе, злодею, зло... –
да, злейшее зло
пусть достанется тебе от богов и пусть вслед за богами отвергнут тебя вот они,
ибо ты дрянной гражданин и дрянной скоморох. Читай свидетельство. [Читаются
свидетельские показания.] (268) Вот каков я в городских делах, что же до
частных дел, то если еще не всем вам известно, как я учтив и дружелюбен и
всегда готов помочь в нужде, тогда мне остается молчать, ибо нет смысла
рассказывать и доказывать, кого я выкупал из вражеского плена и чьим дочерям
давал приданое – ни о чем
подобном тогда и говорить не стоит. (269) Почему же я держусь такого мнения? А
потому, что, по-моему, облагодетельствованный должен помнить о благодеянии весь
свой век, но благодетель пусть забывает об услуге своей сразу – только так и
возможно, если первый соблюдает приличия, а второй не унижается до мелочности. Напоминать и разглагольствовать о своей
благотворительности – все равно что пускаться в
попреки. Потому-то я не удостою его ответом и говорить об этих своих делах не
буду, но удовлетворюсь мнением, которое у вас на сей счет уже сложилось.
(270) Однако я хочу, оставив в стороне частные дела,
сказать вам еще кое-что о делах государственных. Если во всем подсолнечном мире
ты, Эсхин, отыщешь хотя бы одного человека – будь то эллин
или варвар, – не страдавшего прежде от самодержавства Филиппа и не
страждущего ныне от самодержавства Александра, тогда пусть будет по-твоему, а я
соглашусь, что всему виною мое счастье или злосчастье, это уж как тебе угодно
называть. (271) Но если даже там, где меня не видывали и не слыхивали, столь
многим людям довелось претерпеть столь многие бедствия – и не отдельным людям, а целым городам и народам! – если так, то неужто не честнее и вернее полагать, что
всему виною сделалось общее несчастье чуть ли не всего человечества и некое
неудачное и горькое стечение обстоятельств? (272) Между тем ты с этим отнюдь не
считаешься и винишь меня за мои советы вот им, хотя отлично знаешь, что таким
образом – во всяком случае, в большой мере – огулом бранишь всех, а пуще всех самого себя. Если бы
я принимал решения самовластно, то остальные могли бы сваливать вину на меня,
(273) но вы-то всегда присутствовали на Народных собраниях, а именно там по
городскому нашему уставу разбираются дела государственной важности, и с
решением этих дел были тогда вполне согласны все, и ты первый. Впрочем, ты-то
уступал мне уважение, и почести, и благие надежды, и все прочее, что
доставалось мне за тогдашние мои дела, отнюдь не из личной приязни, но, конечно
же, только потому, что ничего не умел возразить и вынужден был отступать перед
истиной. Если все это было так, то неужто теперь не совершаешь ты преступной
подлости, попрекая меня за предприятия, взамен которых ты в свое время не предложил
ничего лучшего? (274) Насколько мне известно, у всех людей для подобных случаев
имеются твердые и определенные правила: тому, кто совершил умышленное преступление,
– гнев и отмщение, тому, кто ошибся по нечаянности, – сочувствие и прощение, ну, а тому, кто не совершил ни
преступления, ни даже ошибки, но отдал себя делу, которое все считали правым, и
вместе со всеми потерпел неудачу, по справедливости достаются не брань и попреки,
а общее сострадание. (275) Правила эти очевидны не только из законов, но уже из
естественного порядка вещей, в коем подтверждаются всеми неписаными уставами и
человеческими обычаями. Вот и выходит, что Эсхин обогнал всех людей лживостью и
жестокостью – ведь он хотя и помнит об общих наших неудачах, но
даже их ставит мне в вину.
(276) Мало того, в притворной своей искренности и
благонамеренности он еще и посоветовал вам давеча с особой настойчивостью,
чтобы вы меня остерегались и чтобы следили, как бы я вас не перехитрил и не
заморочил, ибо я-де ловкач, и обманщик, и краснобай – как только он меня тут не обзывал! Можно подумать,
будто достаточно успеть обозвать другого именами, которые подходят тебе самому,
как сразу противник твой точно таким и станет, а тогда уж слушателям нипочем не
разобраться, каков ты сам. Однако я уверен, что вы все отлично его знаете и уже
поняли, насколько более присущи ему поименованные им же свойства. (277) Я
уверен также и в том, что искусные мои речи – но довольно!
Скажу одно: ясно, что слушатели по своей воле наделяют силою говорящего, и
потому правою бывает признана та сторона, которой вы выказываете больше
внимания и благорасположения. Так вот, если я хотя бы немного смыслю в речах,
то все вы можете видеть, что я всегда пользовался этим своим искусством ради
общего блага и ради вас, а ради собственной выгоды и во вред вам – никогда, он же, напротив, не только старается ради
ваших врагов, но еще и нападает на всякого, кто чем-нибудь ему досадил или не
угодил. Право же, искусство его бесчестное и городу от него пользы нет! (278)
Честному и благородному гражданину не положено ради собственной корысти внушать
судьям, явившимся сюда во исполнение гражданского долга, гнев, ненависть и
прочие подлые чувства – не положено ему идти к вам с
такими намерениями, а еще лучше и вовсе не питать таких намерений, но уж если
это неизбежно, то надобно хотя бы соблюдать пристойность и скромность. А все же
бывает ли так, что приходится говорить и действовать с пылкою решимостью? Да,
бывает, ибо когда опасность грозит самому существованию государства и когда
народ вступает в схватку с врагом, то без честного и отважного гражданина
обойтись нельзя. (279) Но стараться наказать меня, хотя за мною не числится никакого
государственного – замечу, что частного тоже – преступления, и стараться об этом не ради города и
даже не ради собственной выгоды, а явиться сюда и подстроить каверзное
обвинение лишь для того, чтобы отнять у меня венок и похвалу, – вот это уже означает личную вражду, и зависть, и низость,
но честности тут и близко нет! Ну, а уклониться от прямого суда со мною и вместо
этого обвинять вот его – просто сущая подлость! (280) Остается
предполагать, что ты, Эсхин, выбрал этот суд не для того, чтобы добиться кары
преступнику, но лишь желая похвастаться, как красно ты говоришь и какой зычный
у тебя голос. Ты уж поверь: говорящего уважают не за витийство и даже не за
глотку, но за согласие с мнением народным и за то, что ненавидит он и любит
вместе с отечеством. (281) Воистину, кто душою таков, тот и в речах неизменно
будет благонамерен, а если кто угождает людям, от которых город ждет себе беды,
тот уже не заодно с народом, а стало быть, и мнение его о безопасности
несогласно с общим мнением. Гляди – вот я, и я
выбрал: что им хорошо, то и мне хорошо! Верно говорю: никогда и ни в каком деле
не искал я выгоды для себя одного. (282) А ты? Ты не таков, отнюдь не таков! Ты
сразу после битвы отправился послом к Филиппу, главному виновнику тогдашних бедствий
нашего отечества, а ведь до того ты всегда отказывался от посольской должности – уж это всем известно. Так кто же обманывает сограждан?
Разве не тот, кто говорит одно, а думает другое? И кому по справедливости
назначены проклятия глашатая? Разве не такому вот лжецу? Да и может ли тот, кто
обращается к народу, совершить преступление гнуснее этого – говорить одно, а думать другое? Однако же ты, как
стало теперь очевидно, такое преступление совершил. (283) Неужто после всего,
что было, ты еще смеешь тут разглагольствовать, глядя в глаза судьям? Неужто ты
воображаешь, будто им неведомо, каков ты есть? Или, по-твоему, все тут крепко
спят и до того обеспамятели, что позабыли, какие слова говорил ты им во время
войны, когда клялся и божился, будто нет у тебя с Филиппом ничего общего и
будто я взвожу на тебя это облыжное обвинение единственно по личной злобе?
(284) Однако, едва пришли известия о битве, ты сам же сразу и безо всякого
смущения во всем признался, да еще объявил, что связан-де с Филиппом дружбою и
гостеприимством – так ты именовал свою наемную службу. Чтобы Эсхин,
рожденный бубенщицей Главкофеей, доводился другом, гостеприимцем или хотя бы
знакомцем Филиппу Македонскому – возможно ли найти для подобного
дива пристойное и честное объяснение? Я такого объяснения не вижу, а вижу, что
ты нанят, и нанят нарочно – вредить всякому полезному делу.
И все-таки, хотя предательство твое и раньше было очевидно и несомненно, а
потом в уже упомянутых обстоятельствах ты сам себя уличил, ты теперь попрекаешь
и укоряешь меня тем, в чем вернее было бы винить всех остальных.
(285) Множество прекрасных и великих дел затеял и
исполнил наш город благодаря мне, и дела эти не забыты, Эсхин. Вот тебе доказательства.
Когда народ после всего случившегося решал открытым голосованием, кто скажет
надгробное слово павшим, то ни ты не собрал голосов, хотя выговор у тебя
звучный, ни Демад, хотя он только что заключил мир, ни Гегемон и никто другой
из вашей братии, а назначили меня. Уж сколько бесстыжих грубостей наговорили на
меня вы с Пифоклом – свидетелями Зевс и боги! – уж сколько взводили на меня обвинений, точно таких,
как нынешняя твоя клевета, а все-таки я прошел большинством голосов, (286) и ты
отлично понимаешь почему, однако я еще раз тебе об этом скажу. Люди знали вас и
знали меня: про меня они знали, что я во всех делах являл усердие и
благонамеренность, а про вас знали, что вы изменники. Сами вы в благополучную
пору отрицали это, но когда город наш попал в беду, в измене своей признались.
Вот тут-то, когда среди общего несчастья вы заговорили начистоту, все наконец поняли,
что вы издавна были врагами отечества, а теперь даже и скрываться перестали.
(287) Поэтому и было решено, что говорить над павшими согражданами и хвалить их
доблесть никак невозможно тому, кто делил крышу и стол с неприятелем, и что
почетная эта должность не для того, кто воротился домой, весело отпраздновав
гибель эллинов вместе со своеручными их убийцами, и что оплакивать такое горе
подобает не притворными причитаниями, но от души – и
такую скорбь люди замечали у себя и у меня, но не у вас, (288) а потому избран
был я, а не вы. Не только весь народ рассудил так, но еще и отцы и братья павших,
которым народ поручил позаботиться о погребении: помимо прочего, им нужно было
устроить тризну, и – это уж как водится – устроить ее в доме ближайшего для павших человека, то
есть у меня. Да и правду сказать, хотя у каждого убитого были близкие родственники,
но у каждого свои, а для всех сразу я был ближе, ибо кто наипаче старался об их
спасении и преуспеянии, тот и принимает на себя горчайшую долю общей скорби о
постигшем их несчастье.
(289) Прочитай-ка ему
надпись, которую город высек в память о погибших, чтобы ты, Эсхин, уже из самой
этой надписи мог понять, какой ты невежда, клеветник и мерзавец. Читай.
Здесь почиют мужи, мечи
подъявшие к брани,
Дабы в чужой стороне вражью
гордыню смирить,
Ярость и доблесть явив на
поле битвенном, жизни
Не сберегли, низойдя в
дольний Аидов удел,
Лишь бы Элладе не знать
позора гнусной неволи,
Лишь бы эллин не гнул шею
под рабский ярем.
Так, после многих трудов,
покорствуя промыслу божью,
Канула смертная персть в
лоно родимой земли.
Боги хранят от невзгод и
боги даруют удачу,
Но неизбежной судьбы людям
бежать не дано.
(290) Слышишь, Эсхин, как
тут сказано: «Боги хранят от невзгод и боги даруют удачу», – то есть нет у советника
силы даровать победу в бою, такая сила только у богов! Зачем же ты, мерзавец,
клянешь меня за поражение? Пусть проклятия твои падут на голову тебе и твоим
споспешникам!
(291) Впрочем, господа
афиняне, хотя и взводил он на меня множество облыжных обвинений, но больше
всего меня удивляли не они, а то, как он говорил о тогдашних наших бедах – совсем не так, как положено
благонамеренному и честному гражданину. Он не изъявлял ни горя, ни сердечной
скорби, но так шумно тут веселился и так драл глотку, что лишь по собственному
своему мнению обвинял меня, а на деле сам позорился, показывая, что не разделяет
общей печали о случившемся. (292) Уж если кто твердит, будто заботится о
порядке и законности, – а он
теперь твердит именно это! – тот
должен, если ничего другого не умеет, хотя бы разделять с народом радость и
горе, отнюдь не примыкая к вражескому строю в государственных своих
устремлениях. Но ты-то был с врагами и теперь сам изъясняешь это со всей
откровенностью, утверждая, будто я повинен во всех несчастьях и будто из-за
меня город потерпел поражение, хотя в действительности вы начали помогать эллинам
вовсе не по моим уговорам и советам. (293) Право, если бы вы решили почитать
моею заслугою, что воспротивились порабощению эллинов, то даровали бы мне
награду превыше всех дарованных прежде наград, однако сам я ни за что не сказал
бы такого, ибо этим обидел бы вас, да и вы ни за что не согласились бы со мною,
да и он – будь он честен! – не стал бы из ненависти ко
мне унижать своей клеветой величие ваших подвигов.
(294) Впрочем, что толку
попрекать его этим, когда он успел оклеветать меня еще гнуснее? Есть ли такое,
чего не скажет тот, кто обвиняет меня в приверженности – о Земля! о боги! – в приверженности Филиппу?
Клянусь Гераклом и всеми богами, если уж разобраться по правде и безо всякой
лжи и злобы сказать наконец, кто же были на самом деле те люди, на которых по
справедливости следовало возложить вину за происшедшее, то вы увидите, что повсюду
эти люди во всем уподоблялись ему, а не мне. (295) Еще в ту пору, когда Филипп
был слаб и не слишком влиятелен, а мы со своей стороны часто предупреждали, и
убеждали, и объясняли, как надобно действовать, то именно они ради своей жалкой
корысти презрели общую пользу, да притом каждый старался обманывать и растлевать
собственных сограждан, пока не обратил их в рабов: таковы были у фессалийцев
Даох, Киней и Фрасидей, у аркадян – Керкид, Гиероним и Евкампид, у аргосцев – Миртид, Теледам и Мнасей, у элидян – Евксифей, Клеотим и
Аристехм, у мессенян – сыновья
святотатца Филиада Неон и Фрасилох, у сикионцев – Аристрат и Эпихар, у коринфян – Динарх и Демарат, у мегарян
– Птеодор, Геликс и Перилл, у
фиванцев – Тимолай, Феогитон и Анемет,
у евбейцев – Гиппарх, Клитарх и
Сосистрат. (296) Начни я перечислять имена всех предателей, так и дня не
хватит! Все они, господа афиняне, стараются у себя дома о том же, о чем вот эти
стараются у вас, и все они – мерзавцы,
подхалимы, погибель рода человеческого, ибо каждый из них изувечил свое
отечество, пропил свободу с Филиппом, а теперь пропивает с Александром,
измеряет счастье обжорством и похотью, попирает вольность и независимость, кои
в прежние времена были для эллинов пределом и образцом блага.
(297) Однако же, господа
афиняне, в этом позорном и постыдном сговоре, в этой подлости, а лучше сказать – если говорить без обиняков – в этой распродаже эллинской
свободы город наш перед всеми людьми благодаря моим государственным
предприятиям остался неповинен, а я остался неповинен перед вами. И ты еще спрашиваешь
меня, за какие такие подвиги заслужил я награду? (298) Ну, так я тебе отвечу:
за то, что, пока все эллинские государственные люди – начиная с тебя! – продавались сначала
Филиппу, а потом Александру, я ни в каких обстоятельствах не поддавался ни
ласковым речам, ни щедрым посулам, ни
надеждам, ни страху и ничему другому, никогда не соблазняясь изменить благу
отечества и делу, которое почитал правым; а когда подавал я советы согражданам,
то ни разу не уподобился вам и никакая взятка мнения моего не перевесила, но
осталась речь моя прямой, честной и неподкупной; а когда возглавил я величайшее
государственное дело своего времени, то и на этом поприще всегда действовал
честно и здравомысленно, – (299) вот за это я и заслужил
награду. Что же до осмеянного тут тобою устройства стен и рвов, то, по-моему, и
за это я заслужил благодарность и похвалу, да почему бы и нет? Но, конечно же,
это было не главным из моих государственных дел, и я сам вовсе не почитаю его
величайшим, ибо не камнями и кирпичами оборонил я наш город. Уж если тебе
угодно знать, что сделал я для обороны, то гляди: вот оружие, и города, и
крепости, и гавани, и корабли, и кони, и воины, готовые сражаться за нас! (300)
Столько сделал я для обороны Аттики, сколько посильно человеческому разумению,
и укрепил всю страну, а не только поставил стены вокруг города и Пирея. Нет, не
одолел меня Филипп ни расчетами, ни приготовлениями, но вышло так, что сама
судьба одолела бойцов и союзных полководцев. Есть ли тому доказательства? Да,
есть, ясные и неопровержимые.
Вот поглядите. (301) Что требовалось тогда от
благонамеренного гражданина, усердно старающегося о благе отечества со всею
возможною предусмотрительностью и добросовестностью? Разве не следовало
загородить Аттику с моря Евбеей, с суши – Беотией, со
стороны Пелопоннеса – пограничными его областями?
(302) Разве не следовало озаботиться подвозом хлеба, чтобы вплоть до Пирея
хлебный путь проходил только через дружественные страны? Разве не следовало
одни из подчиненных нам городов спасти, послав им военную помощь и объявив о
том в особых постановлениях, как было с Проконнесом, и Херсонесом, и Тенедом, а
другие привлечь к себе и сделать союзниками, как было с Византией, и Абидом, и
Евбеей? Разве не следовало переманить на свою сторону могущественнейших
вражеских союзников, добавив отечеству силы, которой ему недоставало? Всего
этого я и достигнул своими постановлениями и другими государственными
предприятиями, (303) а стало быть, господа афиняне, если разобраться в делах
моих беспристрастно, то сразу обнаружится, что все было сделано верно и честно
и что ни единой благоприятной возможности я не упустил, но каждую заметил и
использовал, да и вообще успел все, что доступно силе и разумению одного
человека. Ну, а если противление некоего демона, или злосчастье, или
никчемность военачальников, или подлость изменников, предавших ваши города, или
все это сразу было помехою делу, пока не сгубило его совершенно, то чем тут
виноват Демосфен? (304) Найдись в ту пору в каждом из эллинских городов человек,
подобный мне и занимающий такое же место, как я у вас, или, по крайности, если
бы только в Фессалии и в Аркадии нашлось хотя бы по одному человеку, согласному
с моими мнениями, то ни по какую сторону Фермопил эллины не оказались бы в
нынешнем своем положении, но (305) остались бы свободны и независимы и благоденствовали
бы без страха и тревог каждый в своем отечестве, почитая себя обязанными за таковое
счастье вам и прочим афинянам, – а сделал бы все это я. Да притом
знайте, что я во избежание чьей-нибудь зависти весьма приуменьшаю в своем
рассказе величие содеянного, – в доказательство моих слов
возьми-ка, письмоводитель, перечень подкреплений, добытых по моим
постановлениям, и прочитай его погромче. [Читается перечень подкреплений.] (306)
Вот, Эсхин, как подобало действовать честному и благородному гражданину, и если
бы все исполнялось должным образом, то мы, безо всяких сомнений, достигли бы
небывалого величия, да притом еще и послужили бы правому делу, но если уж вышло
по-другому, то все-таки при нас осталась добрая слава, ибо никто не станет попрекать
нас нашими намерениями, но можно лишь сетовать на судьбу, назначившую событиям
такой исход. (307) Однако же – клянусь Зевсом! – честный гражданин ни за что не изменит благу
отечества, чтобы, продавшись врагам, служить чужой выгоде в ущерб родному
своему городу, и не станет он взводить клевету на человека, с неотступным
постоянством устно и письменно утверждающего честь родного города, и не станет
таить и лелеять обиду, если кто не угодит ему в каком-нибудь частном деле, но и
не станет отмалчиваться вопреки закону и общей пользе, как это частенько
делаешь ты. (308) Конечно, молчание бывает согласно и с законом, и с общею
пользой – вот так, то есть безо всякого коварства молчите вы, а
вы составляете большинство. Однако он-то отмалчивается не так, совсем не так!
Когда ему это бывает удобно – а такое бывает часто, – он отстраняется от государственных дел и выжидает,
пока вам не надоест многословный советчик, или пока судьба не окажется к вам
неблагосклонна, или пока не случится еще какая-нибудь неприятность – а у людей чего не случается? – и вот тогда-то он вдруг объявляется со своими речами,
точно как ветер, вырвавшись из бездейственного покоя, и уж тут надрывает
глотку, витийствует, плетет словеса, кричит все подряд безо всякой передышки, а
толку от этого не выходит, и нет никому от речей его никакого проку, но каждому
гражданину по отдельности они приносят горе, а всем вместе – общий позор.
(309) Конечно, Эсхин, будь это твое многоупражненное витийство
непритворным и предназначенным на благо отечества, от него произошли бы
прекрасные и славные и для всех прибыльные плоды – союзы
между городами, прибавление достатка, устроение торговли, полезное
законодательство, разоблачение и одоление врагов.
(310) Всеми этими делами и в прежние времена
испытывали граждан, а недавнее наше прошлое предоставляло честным и благородным
людям множество возможностей отличиться, но ты-то тогда со всею откровенностью
не стремился ни к первому, ни ко второму, ни к третьему, ни к четвертому, ни к
пятому, ни к шестому месту и вообще ни к какому месту – ни на каком месте не хотел ты служить величию
отечества. (311) Да и правда, каких союзников приобрел город твоими стараниями?
Кому помог? У кого снискал уважение и приязнь? Отправлялось ли куда-нибудь хоть
единое посольство? Оказана ли была кому-нибудь хоть единая услуга, добавившая
городу нашему доброй славы? Устроилось ли благодаря тебе хоть что-нибудь тут у
нас, или вообще у эллинов, или в чужих странах? Где твои боевые корабли? Где
верфи? Где конница? Где заново отстроенные стены? Принес ли ты хоть
какую-нибудь пользу? Помогал ли ты богатым или бедным из собственных или
казенных средств? Ты вообще ничего не делал! (312) Ты мне ответишь, что и без того-де
выказывал благонамеренность и усердие, а я тебя снова спрошу: где и когда? Нет,
подлец из подлецов, ты даже тогда, когда все, хоть раз говорившие с помоста,
давали деньги на спасение города и когда Аристоник отдал последнее, скопленное
им для восстановления в правах, – так вот, даже
тогда ты увильнул и ничего не дал, и вовсе не по бедности. Какая же бедность?
Ты как раз унаследовал состояние свойственника твоего Филона, а это больше пяти
талантов, да еще два таланта тебе собрали в подарок старосты податных обществ
за то, что ты мешал провести Закон о судостроителях. (313) Впрочем, об этом я
не стану распространяться, не то – слово за
слово – отвлекусь от нынешнего своего предмета. Итак, из сказанного
ясно, что денег ты не дал отнюдь не по бедности, но из осторожности – опасаясь не угодить тем, ради кого затевал ты все
свои дела. Так когда же ты ведешь себя молодцом и являешься во всем блеске? А
вот когда надо навредить согражданам, тогда у тебя и голос самый зычный, и
память самая крепкая, и притворства хоть отбавляй, ну точно трагический
Феокрин!
(314) Еще ты тут поминал доблестных мужей старого
времени, и это выходило у тебя отменно. Однако же, господа афиняне, вряд ли
справедливо злоупотреблять вашим почтением к памяти усопших, чтобы судить обо
мне, вашем современнике, в сравнении с ними! (315) Всякому известно, что живым
непременно, хотя бы исподтишка, завидуют – иногда
больше, иногда меньше, – а к усопшим не питают ненависти
даже их былые враги. Так ведется от природы, тогда возможно ли судить обо мне
тут и теперь на основании подобных примеров? Никак невозможно! Нет, Эсхин, твои
примеры неуместны и недобросовестны, а лучше сравни-ка ты меня с самим собой
или с любым из твоих товарищей, но только с живым. (316) Да еще поразмысли, что
же будет лучше и полезнее для города: возносить былые подвиги – пусть великие, пусть несказанно великие – на такую высоту, чтобы нынешние дела остались в
забвении и пренебрежении, или все-таки позволить всякому, кто делает дело свое
усердно и честно, стяжать от сограждан почет и приязнь? (317) Впрочем, раз уж
надобно мне говорить обо всем этом, то скажу, что государственные мои дела и
предприятия явно сходствуют с подвигами древле прославленных мужей, да и намерения
у меня с ними были одинаковые, а вот ты столь же очевидно похож на платных
доносчиков тех давних времен. Яснее ясного, что уже и тогда находились люди, которые
ради унижения своих соперников восхваляли подвиги минувших дней, то есть
пользовались для брани и клеветы именно твоими приемами, Эсхин. (318) И ты еще
говоришь, будто я-де совсем не похож на великих пращуров! Уж не ты ли на них похож?
Или твой братец? Или кто другой из нынешних говорунов? Вот я решительно
утверждаю, что на них не похож вообще никто, однако ты, любезный, – уж не стану называть тебя иначе, – ты в своих рассуждениях сравнивай живых с живыми и
современников с современниками, о ком бы ни шла речь, хотя бы даже о стихотворцах,
или об актерах, или об атлетах. (319)
Разве Филаммон, который, конечно же, был слабее Главка
Каристийского и других древних силачей, ушел из Олимпии без венка? Нет, он был
объявлен победителем и получил венок, потому что бился лучше всех своих
действительных соперников! Так и ты сравнивай меня с нынешними государственными
людьми, сравнивай с самим собой и с кем тебе угодно из живых – вот тут я и слова поперек не скажу.
(320) Однако пока у города оставалась возможность
избирать наилучшее и пока для всех было равно доступно состязаться в преданности
отечеству, то самыми убедительными оказывались мои речи, и все устраивалось при
помощи моих постановлений, моих законов и моих посольств, а из твоей братии
никого и видно не было – ну разве что изредка, когда вам
становилось невтерпеж кому-нибудь напакостить. Но едва случилось то самое, чему
лучше бы не случаться, и выбирать пришлось уже не советников, но холуев на посылки,
которые всегда готовы за деньги услужать врагам отечества и с охотою
пресмыкаются перед теми, перед кем велено пресмыкаться, вот тогда-то ты и все
твои товарищи сразу оказались при деле и стали богаты табунами, а я оказался
слаб. Да, слаб, с этим я согласен, но зато куда как более предан согражданам!
(321) Две обязанности, господа афиняне, есть у
гражданина, по самому естеству своему добропорядочного – я именую себя так, чтобы уж вовсе никому не было
завидно, – и первая обязанность в том, чтобы в пору
благоденствия оберегать у сограждан рвение к подвигам и к первенству, а вторая
в том, чтобы всегда и при всех обстоятельствах оставаться им верным, ибо верность
врождена, а власть и сила приходят извне. Однако вы можете убедиться, что как
раз верен-то я вам оставался и остаюсь всегда и во всем.
(322) Глядите сами. Чего только со мною не бывало:
меня требовали выдать головой, меня стращали возмездием амфиктионов, мне
угрожали, меня пытались подкупить, на меня натравливали этих вот гнусных тварей
– но несмотря ни на что преданность моя вам пребывала
неизменной. А почему? А потому, что, едва вступив на государственное поприще,
сразу избрал я для себя прямой и честный путь – блюсти
и неустанно приумножать силу и славу и преуспеяние отечества. Такова моя
служба. (323) Да, я не только не слоняюсь по площади, сияя от радости за чужие
удачи и кидаясь с поздравлениями и рукопожатиями к тем, кто авось да оповестит
обо мне кого следует, но я к тому же не щетинюсь от страха и не потупляю долу
скорбных очей, слыша хорошие для города нашего новости, – да, я не похож на этих вот мерзавцев. Это они позорят
наш город – можно подумать, будто тем самым они не позорят себя! – это они глядят на сторону, восхваляя злосчастье
эллинов и счастье чужаков, это они уговаривают всех сохранить нынешний порядок
на веки вечные. (324) Но нет, не бывать такому! Я взываю ко всем богам вместе и
к каждому особо: не дозволяйте подобного! Лучше внушите этим нечестивцам
здравый смысл и честное разумение, если же окажутся они неисправимы, то
сделайте так, чтобы сгинули они без следа в безднах земных и в безднах морских,
а нам, оставшимся, даруйте наискорейшее избавление от подступившей беды и
мирную жизнь.
[1]
Речь «Похвала Елене» – образец школьного риторического упражнения. Многие греческие
ораторы сочиняли вслед за Горгием речи –
упражнения на тему мифа о Елене Прекрасной и Троянской войне.
Печатается по: Ораторы Греции. – Состав. М.Л. Гаспаров. – М., 1985. – Перевод с древнегреческого С. Кондратьева.
[2]
«Оправдательная речь по делу об убийстве
Эратосфена» – признанный шедевр судебного красноречия.
Эратосфен, убитый Евфилетом, был давним врагом Лисия, виновником смерти его
брата. Против Эратосфена Лисий выступал лично в своей самой первой речи. Оратор
с особой тщательностью подошел к составлению оправдательной речи для Евфилета.
Печатается по: Ораторы Греции. – Сост. М.Л. Гаспаров. – М., 1985. – Перевод Э. Юнца.
[3] Полный текст этого отрывка не сохранился.
[4]
Исократ написал «Панегирик» к
Олимпийским играм 380 года до Р. X.
и сознательно не произносил его, предпочтя разослать речь заинтересованным
лицам. Письменный характер «Панегирика» подчеркивает и его стиль: здесь
объединены торжественный и совещательный типы речей, чего в устной практике в
эпоху Исократа не было.
Печатается по: Ораторы Греции. – Сост. М.Л. Гаспаров – М., 1985. – Перевод Э. Юнца.
[5]
Процесс по делу о присуждении Демосфену
золотого венка состоялся в 330 году до Р.Х. Эсхин оспаривает законность
присуждения этой награды. Подавляющее большинство судей (более 4/5) поддержало
Демосфена. Такое соотношение голосов означало конец политической карьеры
Эсхина. Отказавшись уплатить штраф в 1000 драхм, он отправился в изгнание на
далекий остров Родос.
Печатается по: Ораторы Греции. – Состав. М.Л. Гаспаров. – М., 1985. – Перевод с древнегреческого С. Ошерова и М. Гаспарова.
[6]
Речь «За Ктесифонта о
венке», произнесенная в 330 году до Р. X., – ответ Демосфена
на высказанные против него обвинения Эсхина в незаконности присуждения венка.
Отступая от традиции отвечать на обвинения последовательно, по всем пунктам,
Демосфен начинает с последнего пункта обвинения и превращает речь в похвалу
своей деятельности. В итоге более 4/5 судей проголосовало за Демосфена.
Речь о венке стала образцом античного ораторского мастерства
и служила примером для подражания многим ораторам разных поколений.
Печатается по: Ораторы Греции. – Состав. М.Л. Гаспаров. – М., 1985. – Перевод с древнегреческого Е. Рабинович.