ПЕЧАТЬ И ЦЕНЗУРА
Свет нужен истине, мрак прикрывает ложь.
К. Аксаков.
Свободное слово, бессмертное слово,
Ты – пламенный светоч во мраке былого –
Ты в рабстве томилось в теченье веков,
На пытке, в темнице, под гнетом оков.
Судили тебя, обрекали изгнанью,
Топтали ногами, предав поруганью,
Тебя сожигали рукой палача,
Но ты не смолкало, победно звуча...
................................................................
О. Чумина.
(Из сборника «В защиту слова».)
Над вольной мыслью Богу не угодны
Насилие и гнет:
Она, в душе рожденная свободно,
В оковах не умрет.
А. Толстой.
ПЕЧАТЬ НА ЗАПАДЕ
Граждане всего мира с глубоким почтением и особенной любовью относятся к одной великой державе: ее владения – весь мир, ее подданные – все человечество, ее властелины – рыцари духа, ее державное знамя – братство народов, ее оружие – свободное слово, оружие, выкованное из духа нового времени, ее история – это история величайших побед «над неправдой лукавой» и над мраком ненавистным. Название этой великой державы – печать. Сила печати огромна. Один из величайших деспотов прошлого века, ненавидевший печать и боровшийся с ней, принужден был сознаться, что четыре враждебных газеты могут нанести более чувствительный урон, чем 100000 солдат в открытом бою – так говорил Наполеон I, а ведь этот человек знал толк в военном деле и одержал немало побед на своем веку. Наполеон говорил о четырех враждебных газетах; печать – это тысячи таких газет, тысячи журналов, миллионы книг. Какой Наполеон осмелится сразиться с такой армией? В одном только Париже издавалось в 1897 г. 2327 газет и журналов. В Германии в 1902 г. число изданий периодических, т.е. выходящих ежедневно, еженедельно, ежемесячно, правильно повторяясь через определенные промежутки, было 8668 только на немецком языке. На одни газеты (3337) в Германии подписывалось свыше 12192780 человек, т.е. почти четвертая часть всего населения страны. В Австрии за 1899 г. разошлось по всей стране 225 миллионов номеров различных газет. В Японии выходило на японском языке в 1886 г. периодических изданий 2000[1]. У нас России газет и журналов выходит – 1350. В Америке издаются газеты и журналы на 25 языках. Даже американские негры издают своих газет 139 и подписываются на эти газеты свыше 200000.
В Америке в 1880 г. газет и журналов выходило 11314, а в 1900 г. уже 21272. Всякое поселение в этой стране, в котором не менее 500 жителей, имеет свою газету, а более мелкие поселки свой местный листок. На каждого жителя Нового Света, без различия пола и возраста, включая и грудных младенцев, в 1900 г. приходилось более чем по одному экземпляру периодического издания... Большая часть американского населения читает и журналы.
Какое дальнобойное и скорострельное орудие самой новейшей и усовершенствованной системы сможет угнаться за двойной, ротационной системы, машиной английской газеты «Таймс», машиной, которая выбрасывает из своего жерла за один час 30000 номеров этой газеты, отпечатанной, разрезанной, сложенной и готовой распространиться в отдаленнейших уголках земного шара?
560 лет тому назад в городе Майнце «искатель света» Иоганн Гут-тенберг изобрел печатный станок и положил начало «великой державе», имя которой – печать. Из кельи монаха и кабинета ученого мысль разлилась по всему миру, и каждое «из света и пламени сотканное слово» становилось апостолом истины, добра и красоты и шло научить «вси языцы». Оно раскрывало глаза понемногу забитому люду... Оно стучалось в сердца равнодушных и будило спящих, оно, звеня и сверкая, вмешивалось в борьбу классов, в борьбу господ и рабов и возвещало, что в старом обществе, в недрах его, уже зародился новый и лучший строй, оно клеймило отживший старый порядок, оно выдвигало на место разложившихся идей, покрытых плесенью, понятия, новые взгляды, новые мысли, служившие будущему. Печать не порождала новый порядок, но она возвещала его рождение, она развивала сознание угнетенного нового класса, заинтересованного в разрушении старого порядка и торжестве новых форм, и, тем самым, ускоряла и облегчала муки родов.
Когда церковь из защитницы бедных и темных стала их притеснительницей, угнетенные восстали, началась реформация, и печать помогла разрушить царство духовенства, кровавый фанатизм изуверов. Она провозгласила свободу совести, торжество науки и жизни над мраком подземелья и над кострами палачей. Фанатизм духовенства дополнил, а затем заменил деспотизм королей-помещиков, королей-крепостных.
Человек, крепкий земле, становился рабом своего господина, становился вещью, задыхался под гнетом повинностей и тяжелых притеснений. Началась французская революция, бесправные восстали против угнетателей, угнетенные и обиженные против всемогущих господ, и снова печать стала вестницей освобождения, она грудью стала против старого порядка на защиту третьего сословия крестьян, купцов и ремесленников, лишенных прав и обращенных в ничто... Она провозгласила равенство, братство и свободу... и все враги свободы всегда боролись с печатью.
ПАПЫ И ПЕЧАТЬ
Первые преследования печати начались в средние века
Уже к концу XV в. 200 городов имели свои типографии, и та самая церковь, которая готова была сначала приветствовать в только что родившейся печати ««божественное искусство», уже вскоре увидела в ней ««дьявольское наваждение» и начала сжигать печатные еретические книги, лить кровь людскую во имя Божие, отдавать епископам на предварительный просмотр для оценки каждое произведение писателя, считая книгу ««опасным ядом».
Духовные пастыри придумали предварительную цензуру, первые пустили в жизнь ненавистные слова «дозволено» и «запрещено», первые опубликовали «Списки запрещенных книг».
Велика была сила папы и его прислужников – кардиналов, архиепископов и епископов. Папство решало судьбы министров и королей, основывало и разрушало государство, заставляло служить своей власти народы, самое общество «опалилось». Но не в силах было папство удержать историю на месте, умертвить мысль и подчинить человеческую волю мертвящей системе, ибо в истории все движется, все течет, все развивается, одно отмирает, другое зарождается по законам, которые нисколько не зависят от приказаний или запрещений папы, министра или короля.
Если церковь древнехристианская говорила больным и нуждающимся: «приидите и Я успокою вас», то церковь средневековая требовала: «приидите и принесите десятую часть вашего имущества», и если церковь апостольская своих служителей призывала на подвиг, то церковь средневековая собирала епископов для интриг при папском дворе. Если церковь апостольская была носительницей света, то церковь средневековая – гасительницей истины.
Все, кто принимал к сердцу интересы неимущих, почти неизбежно восставали против папской церкви, ибо в средние века она была властительницей души и телес, она стояла во главе имущих, она была «собирательницей земли» и обирательницей народов, она обладала огромнейшими богатствами и не только духовно, но и экономически налагала свою печать на общественные отношения. Папство с его проповедью «не от мира сего» – здесь на земле, а не в небесной обители, воздвигло свое царство и проявило самые алчные и самые земные аппетиты. Доходные духовные должности в Германии, например, делались предметом самого открытого и позорного торга. Папа, этот наместник Христа в Риме, Христа, некогда изгнавшего торгующих из храма, продавал духовные должности тому, кто давал больше, а иногда предоставлял за соответствующую плату крупным торговым компаниям, а эти компании сдавали доходные приходы в аренду тем, кто давал больше.
Папская церковь повиновалась, но повиновалась со скрежетом зубов и при всяком удобном случае восставала против власти папства.
Большая половина средних веков заполнена непрерывной борьбой различнейших классов и стран против папского владычества.
Папская церковь давно уже покончила с истинным христианством, религией рабов, она стала господствовать, в духе своего господства толковать учение Христа. И вот неимущие – эти «труждающие и обремененные» в истинном учении Христа – стали искать защиты от папства. Все эти враги папской церкви, ненавистные еретики, апостольские братья, беггарды, лолларды, табориты и другие «нищенствующие ордена» говорили, что Христос и его ученики были бедными, требовали от своих последователей добровольной бедности и учили, что церковное имущество, если таковое существовало, принадлежит не духовенству, а всей христианской общине, как во времена древнего христианства.
Враги папской церкви, решившиеся думать по-своему, проявили ревностную заботу о том, чтобы привлечь как можно больше единомышленников, как можно шире распространить те учения, которые они признавали истинными, разъясняющими «чистое слово Божие».
Богемские братья, предписывавшие духовенству не иметь никакого имущества, овладели искусством книгопечатания тотчас же после его изобретения с большою поспешностью. Число сочинений, выпущенных с основания секты до ее почти полного уничтожения, гораздо больше числа произведений всех прочих отраслей литературы за тот период времени. К началу XVI в. в Богемии существовало 5 типографий, из них одна католическая, а три, принадлежавшие богемским еретикам.
Во всех странах против папства вырастали еретические учения и отвлекали миллионы неимущих от верности папскому престолу.
Против пагубных заблуждений выступила воинствующая папская церковь.
Папа Александр VI издает «Буллу» в 1501 г., устанавливающую правильную духовную цензуру в четырех немецких провинциях, а последующие повеления других пап указывают все новые местности, где должна действовать цензура.
Представители духовной власти начинают с усердием охранять «древо познания добра и зла» от грешных людей, захотевших стать мудрыми, как Боги.
«Отныне и впредь на вечные времена, – возвещает папа Лев X, – никто не смеет ни в Риме, ни в каких-либо других городах... напечатать какую-нибудь книгу... иначе, как по тщательном рассмотрение и по собственноручном подписании одобрения в Риме нашего викария».
Нарушителям этого предписания грозит, сверх отобрания книги и публичного их сожжения, уплата 100 дукатов в папскую казну, закрытие типографии на один год и отлучение от церкви. В случае упорства на виновных епископы могут налагать и другие наказания, «чтоб другим не повадно было».
Как должны были свирепствовать ревностные хранители правоверия, если еще до издания папских постановлений инквизиторы имели обыкновение для праздничной иллюминации жечь напечатанные книги еврейской Библии, Талмуда и Корана!
Фома Торквемада еще в 1490 г. один сжег 6000 томов, «зараженных жидовством».
Кроме цензуры, стремившейся «без дальнейшего промедления остановить гнусное зло... ложных и пагубных учений», духовенство изобрело и другую меру. Оно издавало каталоги или списки книг запрещенных (index librorum prohibitorum), и горе тем, у кого при обыске находили преступные книги, тлетворное влияние которых расшатывало «незыблемые основы» папской церкви.
Как составлялись каталоги запрещенных книг, видно из того, что Библия, которую в XIII в. велел перевести на испанский язык король Кастильский Альфонс X, в XVI в. была воспрещена наравне с Кораном. «Божественная комедия» Данте была воспрещена испанским каталогом – index'ом из-за трех мест, одно из них, между прочим, было полно негодующих упреков против папы Бонифация VIII.
С цензурой и списками книг запрещенных выступила церковь на защиту своих земных интересов против тех, кто действительно проникался евангельским духом, против тех, кто ратовал за благо неимущих, кто указывал на вопиющее противоречие между словом и делом «Их Святейшеств».
Воздвигая гонения на печать, папы говорили: «При тех удобствах, какие божественное искусство книгопечатания дало для приобретения знания, нашлись некоторые лица, злоупотребляющие этим изобретением, употребляющие во вред человеческому роду то, что предназначено к просвещению». Желая спасти человеческий род, а главное свои безгрешные доходы, которые доставлял темный люд, покупавший у святых отцов индульгенции, чтобы получить отпущение грехов, папы предлагали совершенно уничтожить книгопечатание. Это было в XVI в. во Франции, когда вместе с реформацией туда проникли новые учения против папства. И это предложение нисколько не имело в виду «просвещения». Убить пытливую мысль взыскующих вышнего града, спасти независимую власть торгующих в храме – вот, чего хотели папы.
Чего достигали иногда папы своим отстаиванием дела церкви, показывает история Испании, где цензура и костры с особенной силой свирепствовали, и где в народе была снова сила сопротивления.
Испанский народ в конце XV в., т.е. в ту пору, когда инквизиция приняла на себя заботу о его вечном и временном спасении, стоял по своему благосостоянию на первом месте среди европейских наций, а в конце XVII в., когда инквизиция успела наложить на него свою печать – на самом последнем... Обширные испанские владения самым позорным для монархии образом отходили кусок за куском в руки народов, не знавших благодеяний папской власти и не хотевших знать. Испания слабеет непрерывно, ее несчастный народ вырождается. Он словно умер... Его терзают бедствия, нищета, голод... Но бедный, убитый народ недвижим и холоден, как труп. За три столетия инквизиции удалось переработать испанский народ по образу своему и подобию. Системой устрашения и цензурой, вторгавшейся в мысль живого человека, инквизиция сделала испанский народ образцовой нацией – единодушной и строго замкнутой в делах веры, недоступной влияниям извне, безмолвной и покорной. «Успех, – писал один иезуит, – превзошел все ожидания».
Но удалось ли папам со всеми ужасами инквизиции и нелепостями цензуры задержать реформацию? Нет, не удалось. Не они убили реформацию, а реформация убила папство.
КОРОЛИ И ПЕЧАТЬ
Вслед за папскими
буллами последовали королевские законы о введении и организации предварительной
цензуры.
В Англии первое постановление королевской власти относилось к 1530 г., а затем последовало дальнейшее развитие первоначального распоряжения в целую систему в 1585 г. и еще подробнее в 1637 г. В Германии первый закон светской власти относится к 1521 г., направленный против Лютера и утвердивший распоряжение духовной власти. В 1548 г. силою особого «имперского полицейского устава» временная цензура превратилась в постоянное учреждение.
Во Франции светская власть впервые начинает публиковать распоряжения о предварительной цензуре в 1538 г.
Правительственная власть через особо назначаемых лиц или целые комиссии строго наблюдала за издательством, распространением печатных произведений, за содержанием каждой выходящей книги, на которой непременно должны были выставляться имена типографщика, издателя и автора. Число типографий строго ограничивалось, для того, чтобы легче было следить за печатанием только разрешенных книг, и горе тому типографщику, у которого при обыске находили произведения, «противные доктрине и дисциплине... церкви, или государству, или правительству», горе автору, осмелившемуся высказать «возмутительные, еретические или соблазнительные мысли» – их ждали штрафы, тюрьмы, позорный столб, клеймение, изувечение и даже смертная казнь.
Образчиком жестокости, с которою преследовались нарушители закона о печати, может служить страшная казнь, которой подвергся типографщик Твин, осмелившийся тайно напечатать политический памфлет, недозволенный цензором. На Твина был сделан донос Лестранжу, который распорядился произвести у него ночью обыск, и, поймав его с поличным, предал суду. Несчастный типографщик сознался в своем преступлении, но привел в свое оправдание, что он не знал содержания памфлета и считал его совершенно безвредным, а так как он очень беден, и ему надо заботиться о куске хлеба для своей семьи, то он и рискнул напечатать памфлет, чтобы заработать деньги. Суд нашел его виновным. Он был приговорен к смертной казни: его должны были предварительно повесить за руки, затем вскрыть ему живот, выпустить внутренности и, на его глазах, пока он жив, изжарить их, после того его четвертовать, отрезать голову и части тела выставить в разных местах...
Это было в XVII в. в Англии.
В течение всего периода властвования Лестранжа над печатью журналисты и типографщики подвергались самым жестоким преследованиям, хотя, впрочем, ни один не подвергался такой страшной казни, какая была произведена над Твином «для примера». Но кнут, виселица, позорный столб, каторжные работы и т.п. были обычными способами наказания для нарушителей закона о печати. Время управления Лестранжа может быть названо «временем террора» для английской журналистики...[2].
А вот что происходило во Франции, где за тридцать два года до революции в 1757 г. грозили смертной казнью «всем, кто будет уличен в составлении и печатании сочинений, заключающих в себе нападки на религию или клонящихся к возбуждению умов, оскорблению королевской власти и колебанию порядка и спокойствия королевства».
До каких огромных размеров доходило жестокое гонение, которому подвергалась с этого времени литература, может вполне понять тот, кто изучил во всей подробности историю Франции в XVIII столетии. То не был один из тех последних случаев притеснений, которые встречаются здесь и там; это было продолжительное и систематическое стремление задушить всякое исследование и наказать всех исследователей. Если составить список всех литераторов, которые писали в течение семидесяти лет, следовавших за смертью Людовика XIV, то окажется, что, по крайней мере, девять из каждого десятка претерпели от правительства тяжкие обиды, а большинство из них было даже посажено в тюрьму...
Между авторами,
которые были наказаны, Бокль встречал имена почти всех французов, сочинения
которых пережили тот век, в который были написаны. Среди тех, которые
подверглись или конфискации имущества, или заключению, или ссылке, или штрафам,
или запрещению их сочинений, или позорному принуждению отречься от того, что
ими написано, великий историк нашел, кроме множества второстепенных писателей,
имена Бомарше, Беррюе, Бужана, Бюффона, Д'Аламбера, Дидро, Дюкло, Фрерэ,
Гельвеция, Ла-Гарпа, Ленге, Мабли, Мармонтеля, Монтескье, Морелле, Рэналя,
Руссо, Стюарда, Тома и Вольтера.
Всего за девять лет до революции, когда никакие земные силы не могли спасти учреждения Франции, правительство было в таком неведении об истинном положении дел и до того было убеждено в возможности укротить дух, возбужденный его же деспотизмом, что одно должностное лицо (генеральный адвокат) сделало в 1780 г. предложение уничтожить всех издателей и не дозволять печатать никаких книг, исключая тех, которые будут исходить из прессы, оплачиваемой, определяемой и контролируемой исполнительною властью. Это чудовищное предложение, будь оно приведено в действие, естественно отдало бы в руки короля все влияние, каким может располагать литература.
И в Австрии и в Германии печать была не менее закрепощена, и там с величайшей энергией охранялись незыблемые основы королевской власти и власти помещиков над крестьянами, и там журналистов бросали в казематы со скованными руками и ногами, и там годы преследования печати поистине были «годами мученичества».
Эти преследования становились нелепыми и невыносимыми, когда в других соседних странах угнетенный народ восставал против старого порядка и хранителей его. В Австрии, например, в 1848 г. воспрещалось писать о событиях в Париже, а правительственным газетам поручено было освещать события так, чтобы всякому ясно было, какое счастье быть подданным австрийского императора, подданным государства, в котором все обстоит благополучно.
Когда дворец короля находился в Париже в руках народа, правительственные газеты Австрии сообщали: «Париж совершенно спокоен»...
В Германии точно так же воспрещалось писать о революционных событиях 1830 г., происходивших во Франции.
Цензора с ожесточением набрасывались на все, что напоминало о существовании народа, о его правах там, где царила власть короля – первого помещика и его всевластных министров. Слова «нация», «свобода», «конституция» были словами нецензурными. Национальное достоинство топталось. Порабощенный народ не должен был слышать о правах и свободе. Он должен был трудиться, терпеть, служить своим господам и хранить верность возлюбленному королю.
Благонамеренная печать и действовала в этом духе, а неблагонамеренная печать должна была молчать и молчала!
А если писатель хотел говорить, он покидал родину, основывал вольный станок и посылал своим соотечественникам свои вольные статьи с того берега. Так делали и Гейне, и Берне, и другие лучшие граждане своей страны, обреченной на вынужденное молчание.
И вот что писали из Франции, где казнен был король и разрушена ненавистная народу Бастилия, Гейне и Берне на родину о цензуре:
«Наши остряки принуждены воздерживаться от всяких намеков на действительных высокопоставленных особ и за это ограничение вознаграждают себя нападением на театральных королей и кулисных принцев. Не имея почти никаких политических журналов, мы всегда были тем благодатнее наделены бесчисленным количеством эстетических газет, наполненных исключительно пустыми сказочками и театральными рецензиями, так что, взглянув на наши периодические издания, почти можно было подумать, что вся германская нация состоит только из болтливых нянюшек да театральных критиков. Но такое заключение было бы ошибочным. Насколько подобное бумагомаранье мало удовлетворяет нас, это стало ясно после июльских дней, лишь только, по-видимому, было дозволено свободное слово и в нашем дорогом отечестве. Внезапно появились газеты, разбиравшие хорошую или дурную игру не театральных, а действительных высокопоставленных особ, и не одна из этих последних, забывшая свою роль, была освистана в собственной резиденции».
Так писал Генрих Гейне, остривший, что немецкие цензоры хотят достигнуть уничтожения цензуры запрещением всех изданий: «Если бы у нас запретить все издания, то и цензуры не будет у нас»...
«Цензура! – писал Л. Берне в 1819 г., – слово, которое самого легкомысленного, веселейшего, беззаботнейшего ветрогона превращает в меланхолика, серьезное размышление доводит до изумления и ужаса, угрюмейшего брюзгу заставляет разражаться неудержимым хохотом! Слово – в одно и то же время страшное и смешное, возвышенное и мизерное, удивительное и дюжинно-нелепое, смотря по тому, знаменательные ли и важные результаты преследует и достигает она, или у ней в виду цель чисто ребяческая, да и то ею не достигаемая.
... Действия цензуры в том виде, в каком они проявляются в отношении к "Газете вольного города Франкфурта", не могут быть описаны никакими словами. Ее нельзя упрекнуть в строгости и невозможно похвалить за снисходительность. Она не следует никаким принципам – ни справедливости, ни мягкосердечия, ни благоразумия. У нее нет никаких правил, никаких посторонних указаний, никаких собственных мнений. В ней неизменчива только ее изменчивость, постоянно только ее непостоянство. Пусть бы уж она следовала, по крайней мере, своим воззрениям на свободу слова и печати и этим указывала определенное направление редакции газеты. Но часто вымарывается то, что 24 часа спустя, дозволяется к печатанию... Цензура поступала одинаково непостижимо как в тех случаях, когда она не препятствовала печатанию, так и в тех, где она являлась преградой. Ее "дозволено" и "не дозволено" были равно изумительны».
Далее великий сатирик жаловался на приемы цензоров, без всякого стеснения уничтожавших работу писателя и заставлявших его об этом молчать, оставляя читателя в неведении.
«Запрещение целых статей еще не так обременительно и мучительно, – писал Берне, – как исключение из статьи отдельных фраз и слов, нарушающее общую связь, производящее бессмыслицу и ставящее редактора в злополучную необходимость – посягать на монополию полицейского правления, т.е. выражаться скверным слогом. Редактор замещал вычеркнутые цензором места точками или черточками и таким образом спасал честь своего ума и своего стиля... Цензура... сочла невозможным остановиться на этом: она стала сперва казнить ненавистные для нее мысли, а потом и преследовать их даже в могиле. Она убивала мои идеи и в то же время запрещала мне ставить над ними надгробные памятники».
Всех приведенных фактов слишком достаточно, чтобы видеть, что предварительная цензура действовала без послаблений. Добросовестно работали цензоры и спасли отечество!
Но, увы! Не спасли папские буллы и списки запрещенных книг разлагавшееся папство от реформации, от пробуждения умов и религиозного искательства, от возмущения обираемого народа и отобрания церковных имуществ.
Не спасла королевская цензура неограниченных всевластных «королей Божией милостью» от восстания народа и переворота в общественных и политических отношениях, от уничтожения крепостного права...
Цензоры были послушными орудиями твердой и сильной власти, они верили в святость и незыблемость основ, но жизнь оказывалась сильнее королевских приказов и цензорских преследований. Цензоры задерживали статьи о свободе и о правах народа, но не могли они задержать никакими декретами развития страны, раз она уже вступала на путь этого развития.
Они преследовали подстрекателей и агитаторов, проповедовавших идеи возмутительного мятежного содержания, но они были бессильны перед ростом капитала, ростом фабрик и заводов, ростом машин, а ведь каждая машина являлась подстрекательницей и каждая фабрика несла с собой ядро революции.
Цензоры могли губить печать, убить разумное вдохновенное слово, но что они могли сделать с духом времени, смеявшимся над цензурой и над живыми мертвецами и уже рывшему могилу старому порядку...
Цензура предварительная отживала свой век, и ее повсюду уничтожали.
КАПИТАЛ И ПЕЧАТЬ
На смену
крепостного сословного государства, основанного на преимуществах одних и
бесправии других, явился новый порядок. Короля-помещика заменил король-буржуа,
сословие помещиков уступило дорогу классу капиталистов. Вместо прежних
благородных и бесправных выступили на арену истории богатые и бедные...
И сказал милостивый король своему народу: «Господа, обогащайтесь». И наполнились восторгом сердца лавочников и промышленников: «Да здравствует король-гражданин! Да здравствует порядок!» – кричали добрые граждане.
Но и в новом порядке оказались прорехи. И в новом порядке далеко не всем жилось «вольготно-весело». Правда, одни «обогащались», как никогда прежде, и не было границ этому обогащению. Это была истинная свобода промышленности... Но в то же время другие беднели, и нищете тоже не было границ, и это было истинное рабство людей, живущих продажей рабочей силы изо дня в день и требующих «хлеба и работы».
И при новом порядке оказались классы недовольные, угнетенные, стали возмущаться противоречиями буржуазного строя, стали добиваться такого строя, где нет богатых и бедных
Буржуазные правительства, правительства, являвшиеся приказчиками капиталистов, снова с усиленной строгостью принимались за печать... Надо спасать частную собственность, ибо она священна и неприкосновенна.
Но как же расправиться с печатью? И вот, придумывается система предупреждений и приостановок газет и журналов.
Революция 1830 г. во Франции произошла тотчас же после правительственного сообщения о восстановлении предварительной цензуры и о распущении народных представителей королем Карлом X. Новый король Луи-Филипп торжественно возвестил, что цензура во Франции отменяется и «никогда, ни при каких обстоятельствах не может быть восстановлена». Такие торжественные заявления всегда дают короли во время народных восстаний, а затем, занятые высшими государственными соображениями, невзначай забывают о них и снова принимаются за старое, подавая его под новым соусом. Так было и со «свободой печати». Наполеон III, путем преступного переворота превратившийся из президента, присягавшего республике, в короля-буржуа, первым делом опубликовал конституцию 14 января 1852 г. и в этой конституции совершенно забыл упомянуть о свободе печати. Однако он помнил, чем пахнет восстановление «предварительной цензуры» и, не решаясь испытывать терпение народа и призывать кровавый призрак революции 1830 г., он превратил свободу печати в свободу молчания другим очень остроумным путем.
Разумеется, помогли ему в этом мудрые советники. Имя одного из них, Руэра, никогда не будет забыто историей. Руэр помнил, что предварительная цензура никогда не будет восстановлена в лице правительственных цензоров, и он изобрел систему, которая привела в восторг и Наполеона и его советников. Эта система обрушивалась на произведения авторов не прежде напечатания, в виде предварительной цензуры, а уже после появления их в печати, в виде предостережения. Редакторы могли в своих газетах говорить все, что угодно, но только помнить, что за каждое смелое слово их ждет первое предостережение, затем второе, третье, а там и закрытие, если редактор неисправим. Таким образом, цензуры не было, а, между тем, все находилось под зорким наблюдением самих журналистов. Они сознавали, что безопасность их газеты зависела от их «благоразумия». Малейшая дерзость могла погубить дело. Как школьники, они пугливо озирались по сторонам, вместо того чтобы говорить полным голосом, они невольно понижали тон, священный огонь негодования гасили и превращали пламенную речь в тепловато-бесцветно-невинный лепет.
Уже через несколько дней после гениального открытия Руэра, верного сподвижника лицемерно преступного Наполеона III, знаменитый журналист Арман Бертен на обеде у графини Ле-Гон с прискорбием заявил: «О декрете Руэра можно сказать все, что угодно, кроме одного, что автор глуп. Этот декрет меня, журналиста, заставляет наблюдать за уклонением собственной газеты и делает из меня дарового чиновника, призванного противодействовать нападкам против конституции и охранять порядок к выгоде правительства»[3].
Цензура могла сказать о себе, как крыловская муха: «коль выгонят в окно, так я влечу в другое», так как благодаря этой мудрой системе предостережений ответственный редактор превращался в собственного цензора и начинал не хуже цензора, назначенного от правительства, вымарывать статьи слишком горячих и несдержанных сотрудников. «Действуя таким образом, – писал в своем циркуляре министр полиции Мона в 1852 г., – в год издания закона о предостережениях правительство дало удовлетворение требованиям честных людей, и оно обнаружило строгость лишь по отношению к тем, кто желает превратить печать в орудие для разрушения общественного строя».
Предварительной цензуры не было, но и системы предостережений было достаточно, чтобы в столице осталось вскоре всего 11 изданий, из которых четыре писались под диктовку приближенных Наполеона.
Эта система обрушивалась, главным образом, не на тех, кто «обогащался» и кому всячески помогало в этом правительство ловких дельцов, а на тех, кто беднел и кто боролся против общественного строя, покоившегося на власти капитала.
Печать, недовольная и вредная для правительства, была, главным образом, печатью обездоленных и недовольных классов.
Но предупреждений и приостановок было недостаточно. В Англии представители капитала придумали еще прежде Руэра другое средство, более действительное. Дело в том, что дешевая газета становилась насущной потребностью рабочего класса. Знание есть сила. Этой силы недоставало голодному обездоленному люду. Но все эти алчущие и жаждущие правды, знания, ответа на вопрос: «Отчего под ношей крестной весь в крови влачится правый», не могли насытиться, потому что предержащая власти заботливо лишали их духовной пищи, охраняя политическую невинность миллионов белых рабов. «Министры, – писал один из вождей чартистов, – и люди, стоящие у власти, вместе почти со всеми богатыми людьми боятся просвещения народа больше, чем результатов народного невежества».
В то время как в 1695 г. после второй революции в Англии исчезает цензура и начинает раздаваться свободное слово, правительство уже в 1712 г. придумывает действительнейшее средство для того, чтобы преградить в рабочие кварталы доступ этому свободному слову. Вводится штемпельный сбор – налог на каждый номер газеты, достигший в 1815 г. 16 коп., и налог на каждое объявление, достигший к тому же времени 1 р. 75 коп.
Благодаря штемпельному сбору, каждый номер газеты стоил 35 коп., и, разумеется, дозволить себе эту роскошь могли только богатые люди. Бедняки же могли с прискорбием убедиться, что заниматься политикой и читать газеты им не по карману. Штемпельный сбор воздвигал глухую стену, которая загораживала свет и держала в потемках миллионы.
Недаром же этот налог называли «налогом на знание» те, которые, по признанию их врагов, слишком пристрастились к газете, ради нее готовы были отказаться от куска хлеба и последний грош готовы были отдать на эту вредную прихоть, отвлекающую от работы.
Французская революция 1789 г. в своей «Декларации прав человека и гражданина» провозгласила: «Свободное выражение мысли и мнений – одно из наиболее ценных прав человека». Каждый гражданин вправе, следовательно, говорить, писать и печатать и т.д., но уже в 1793 г. оказалось, что писать и печатать может не всякий, а тот, кто уплачивает штемпельный сбор с газет, кто согласится, проще говоря, продавать по дорогой цене каждый номер газеты и писать не для бедных, а для богатых.
Законом 1819 г. во Франции было провозглашено, что никакого специального законодательства против печати не нужно, а, следовательно, нет надобности и в предварительной цензуре, все же преступления по печати подлежат ведению суда присяжных. Но и правительство и собственники хотели, чтобы свободная печать находилась в руках тех классов, которые своим положением в обществе уже достаточно свидетельствуют о своей умеренности. Вот почему закон, провозглашавший свободу печати, требовал от издателей периодических и «более или менее периодических» политических изданий представления залога, который доходил до 10000 годового дохода или до 140000 франков капитала. Этот залог не был отменен во Франции даже после революции 1830 г., когда народ дрался, как лев; правительство только понизило его, причем вожди буржуазии, владеющей собственностью и признающей, что она «священна и неприкосновенна», заявляли совершенно открыто: «Залог должен быть сохранен, ибо он служит обеспечением, показывающим, что люди, основывающие газету, принадлежат к определенному классу общества», т.е. к классу, живущему доходами с капитала.
Это доказывало, чью пользу преследовала буржуазия, восставшая во главе рабочих против короля и помещиков.
После революции 1848 г. в первые 4 месяца существовала во Франции полная свобода печати, штемпельный сбор и залог не требовались от издателей, и только за эти месяцы сразу возникло 200 газет. Но уже 25 июня 1848 г., когда войска капиталистов расправились с рабочими, а военная власть стала диктовать свои законы, эта власть, прежде всего, закрыла 11 газет, защищавших интересы рабочих, а затем восстановила залог. Луи Блан, защитник интересов рабочих, протестовал в Учредительном Собрании против такого рода обеспечения на случай злоупотреблений. «Что такое залог? – спрашивал он. – Его можно определить следующей фразой, написанной на вашем законе: свобода печати будет существовать для тех, кто будет в состоянии уплатить определенную сумму; для всех остальных свобода печати не будет существовать». Ламенне, издававший газету для народа, воскликнул: «Теперь нужно много, очень много денег, чтобы иметь право говорить... Молчи, бедняк!» И действительно, много газет сошло со сцены после закона 12 августа 1848 г., будучи не в силах уплатить 24000 франков, и в числе этих умолкнувших была газета и самого Ламенне.
Руэр находил, что этих мер мало, чтобы заставить замолчать бедняка. Он шел далее: он предложил ввести штемпельную систему и притом не только на газеты, но и на небольшие дешевые книжки и брошюры, говорящие о политике и о рабочем вопросе. «Эти меры, – заявил министр, – дадут двойной результат: во-первых, они увеличат доход на 6 миллионов франков, а во-вторых, спасут общество от тех преступных учений, которые теперь дешевые книжки распространяют по всем небольшим уголкам Франции»[4].
Так говорил защитник буржуазного общества, основанного на эксплуатации человека человеком, и огромное большинство депутатов-собственников аплодировало этому проекту закона.
Когда в 1871 г. народ восстал, и от Наполеона III, затеявшего позорную войну для успокоения недовольной страны, не осталось и следа, рабочий класс, захвативший в свои руки власть, отменил все ограничения, ложившиеся на печать. Но свобода печати продолжалась недолго. Париж был потоплен в крови. «Революция презрения» закончилась... Имущие классы стали водворять порядок, расстреливать тысячи рабочих-коммунаров, и вот, 6 июля 1871 г. был восстановлен залог с периодических органов; причем стал обязателен даже и для неполитических изданий, выходящих чаще одного раза в неделю, а законом 4–11 сентября того же года установлен был сверх пошлины на производство всякого рода бумаги налог на бумагу, употребляемую для вносящих залог периодических изданий.
В Австрии король Иосиф, весьма либерально признавший за обществом «право свободной критики», вскоре одумался и после революции 1789 г. во Франции нашел, что это право свободной критики слишком опасное оружие в руках друзей народа. Законом 1792 г. вводится вместе с возрожденной цензурой налог на газеты в размере полкрейцера с каждого номера. Правительство, вводя эту последнюю меру, весьма любезно объясняло, что делает это для того, «чтобы поумерить писак, наплодивших со времени объявления свободы печати столько бессмыслиц и нелепого вздора».
Удалось ли, наконец, поумерить писак и уничтожить то, что противоречило убеждениям и здравому смыслу королей-буржуа? Удалось ли заставить молчать бедняка? – Нет, не удалось! Бедняк, стиснутый в железных, холодных объятиях нужды, не мог, не хотел и не должен был молчать.
И он говорил!
Он говорил все громче и громче, каждое слово свое он воплощал в дело, а дело бедняка заставило говорить о себе и всесвятейшего папу, и буржуазного министра, и гордого императора Германии Вильгельма.
– Мы все социалисты, – заявил один из английских министров...
Основы, казавшиеся представителям капитала «незыблемыми», шатаются... Нарождается новый порядок...
«Кто был ничем, тот будет всем».
СВОБОДНАЯ ПЕЧАТЬ
В настоящее время в Англии, Америке, Франции, Германии, Австрии и т.д. существует свобода печати, и эти страны вовсе не оказываются в худшем положении, чем Россия, Турция или Китай, где господствует цензура и свобода молчания.
В Англии цензура предварительная была уничтожена вскоре после революции 1688 г. в 1695 г. Но там еще долго существовал очень тяжелый для журналистов закон о пасквилях, пользуясь которым правительственная власть жестоко преследовала печать.
Дело в том, что журналиста могли обвинить в составлении пасквиля, а суд присяжных даже не мог судить о виновности обвиняемого. Присяжные устанавливали только, есть или нет пасквиль, сам обвиняемый не смел доказывать свою невиновность и приводить факты в подтверждение истинности своих взглядов, высказанных в статье. Правительственная власть уже сама исследовала вопрос о виновности и наказании и широко пользовалась этим оружием для зажимания рта.
В 1843 г. эти уродливые постановления были отменены.
Суд присяжных теперь решает, есть ли пасквиль в данной статье. Обвиняемый журналист приводит факты для доказательства своей невиновности и справедливости своих обличений. Присяжные сами решают вопрос, виновен или нет обвиняемый журналист.
В 1855 г. отменен штемпельный сбор – этот бич дешевых изданий.
В 1869 г. был отменен залог, заставлявший молчать бедняка.
В настоящее время в Англии нет никаких политических постановлений о свободе печати, но печать там пользуется такой свободой, как нигде в мире.
Гонений на печать в Англии нет не только прямых, но и косвенных, под разными прикрытиями.
Нападения на правительство вы встретите в каждом номере. Когда готовилась южно-африканская война с бурами, газеты, нападавшие на разбойничью политику министра Чемберлена, имели вполне свободный доступ даже в солдатские казармы.
В Америке в первом дополнении к конституции имеется постановление, запрещающее конгрессу издавать какие-нибудь законы, ограничивающие свободу печати.
Во Франции было много законов о печати, но последним законом, являющимся «настоящим памятником свободы печати» и действующим с некоторыми изменениями и поныне, был закон 29 июня 1881 г. Этот закон совершенно устранил всякие предварительные меры, ограничивающие публичное выражение мнения.
Типографское дело и книгоиздательство свободны. Только на каждой напечатанной вещи отмечаются имя и местожительство хозяина типографии, да два экземпляра напечатанной вещи посылаются в национальные коллекции.
Газеты и журналы издаются без предварительного разрешения и без всякого залога после заявления, т.е. явочным порядком. Приступая к изданию органа, издатель представляет прокурору республики заявление с указанием названия газеты, срока ее выхода, адресов типографщика и ответственного редактора.
Давая свободу печати, закон в то же время охраняет интересы граждан: закон дает право каждому гражданину, названному в газете, ответить, и газета обязана напечатать его ответ не позже, чем через три дня после напечатания статьи, вызвавшей этот ответ.
«Преступных мнений» закон не знает. Правительство не сажает в тюрьмы, не ссылает и тех, кто нападает на основы республики. Республика достаточно сильна, чтобы не бояться самых горячих и злобных нападок.
В Германии в 1874 г. был издан имперский закон о печати, действующий и поныне.
По этому закону печать в Германии свободна, хотя и имеются в этом законе статьи, дающие возможность толковать их иногда не в пользу журналистов. В общем, в германских постановлениях о печати много общих черт с французскими.
В 1878 г. германское правительство пыталось ограничить свободу печати, главным образом, придушить печать социал-демократов. «Закон-намордник» возлагал на местные полицейские учреждения обязанность «воспрещать всякого рода произведения печати, в которых появляются тенденции, клонящиеся к ниспровержению государственного и общественного строя, и могут угрожать спокойствию»...
Это ограничение ни к чему не привело и заставило лишь на время перенести печатные станки с родины туда, где печать свободна.
До 1890 г. действовал «Закон-намордник». Партия социал-демократов за это время не погибла, а окрепла. Если в 1877 г. перед изданием закона в рядах социал-демократов стояло 500000, то в 1890 г. их было уже 1500000. Правительство убедилось, что при ограничениях печати оно еще в большей опасности, чем при свободе печати, – убедилось и отменило закон против социалистов.
В Австрии с 1869 г. преступления о печати из рук правительства перешли к суду присяжных. Присяжные решают на основании общих уголовных законов, совершил ли преступление автор статьи или нет. Не полиция, а суд присяжных, не произвол цензора, а закон, изданный по воле народа, охраняют общество от злоупотребления печатью. Закон о газетном штемпеле был отменен в Австрии в 1900 г. Залог отменен в 1884 г.
Осталось в Австрии и поныне право за государственным прокурором конфисковать номер газеты, в котором имеется преступная статья, не преследуя самого автора судебным порядком: кроме того, имеется там еще закон, воспрещающий свободную продажу газет.
Оба эти закона легко обходятся[5] и слишком противоречат понятию о свободе печати. Правительство поэтому само уже вошло в парламент с законопроектом, отменяющим оба ограничения.
ПЕЧАТЬ В РОССИИ
Нигде в мире
печать не имеет такого огромного значения для блага народа, как у нас в стране.
У нас пока нет для общественного мнения другого прибежища, кроме печати: наша
печать – это наш парламент.
Правительство прекрасно сознавало это и все свои силы напрягало на то, чтобы
отнять и это прибежище и закрыть парламент, в котором и без того говорили
«шопотком», чтобы не беспокоить безнадежно больного: безнадежно больному
порядку его врачеватели-министры прописывали тишину и спокойствие...
Как же зарождался наш парламент – печать и как водворялись тишина и спокойствие?
Попробуем ответить на это вкратце.
Первая казенная типография была устроена в Москве в половине XVI столетия. Первая книга, напечатанная в России, были «Деяния Апостольские»...
Первыми типографами у нас были диакон Иван Федоров и Петр Мстиславец. Вскоре, однако, после напечатания первых книг они должны были бежать из Москвы от преследования темного люда, считавшего их еретиками.
Первая частная типография была устроена в Петербурге в 1771 г.
Основателем настоящей[6] газеты был Петр I. 3 января 1703 г. вышел первый номер «Ведомостей о военных и иных делах»...
С тех пор минуло 200 лет. За эти годы «страна терний, называемая русской литературой», задыхалась под гнетом «независящих обстоятельств». История русской мысли – это «хождение Богородицы по мукам». Опекуны слова имели самое неукоснительное наблюдение за тем, «чтобы в печатных книгах ничего предосудительного вкрасться не могло». Это наблюдение поручалось то Духовной Коллегии в 1720 г., то Академии Наук в 1771 г., то «Главной Полицеймейстерской Канцелярии», то Управе Благочиния в 1783 г...
Но организация цензуры начинается при Екатерине Великой.
В 1789 г. произошла Великая революция во Франции, и Екатерина Великая, которая состояла в переписке с самим Вольтером, отцом всех вольнодумцев, и с Дидро, подвергавшимся вместе с Вольтером неоднократным гонениям за вредные мысли, Екатерина Великая стала принимать у себя дома своевременные меры против писателей, зараженных вольнодумством.
В конце июня 1790 г. появилась книга «Путешествие из Петербурга в Москву», в которой подвергалось осуждению царившее в России крепостное право. Книга стала быстро раскупаться. Но уже 30 июля 1790 г. ее автор, Радищев, был заключен в Петропавловскую крепость и препоручен Шешковскому, прославившемуся своим кнутобойничеством.
Екатерина Великая, переписывавшаяся с Вольтером, предупреждала узника Радищева, что упорство с его стороны вынудит ее «сыскать доказательств»: подразумевалась под этим пытка.
Радищев, осмелившийся писать в своей книге об ужасах крепостного права, о том, что «крестьянин в законе мертв», предавался суду за то, что, по собственному признанию, напечатал книгу, «наполненную самыми вредными умствованиями, разрушавшими покой общественный, умаляющими должное ко властям уважение, стремящимися к тому, чтобы произвести в народе негодование противу начальников и начальства, наконец, оскорбительными выражениями противу сана и власти царской».
К преступнику были применены статьи законов, говорящие «о ворах, которые чинят в людях смуту и затевают на многих людей воровским своим умышлением затейные дела», или «желающих Московским государством завладети государем быти» и т.д.
На основании всех этих законов 24 июля приговорили Радищева к смертной казни.
4 сентября 1790 г. смертная казнь была
заменена по указу Екатерины ссылкой в Сибирь в Илимский острог на 10-летнее
безысходное пребывание, где он и оставался до смерти императрицы. Отправляясь в
ссылку, Радищев писал:
Ты хочешь знать, кто я? что я? куда я еду?
Я тот же, что и был, и буду весь мой век:
Не скот, не дерево, не раб, но человек,
Дорогу проложить, где не бывало следу,
Для борзых смельчаков и в прозе и в стихах.
Чувствительным сердцам и истине я в страх
В острог Илимский еду.
В 1792 г., т.е.
через два года, 10 мая был отвезен тайно в Шлис-сельбургскую крепость другой
друг народа, Новиков. Он стал издавать книги для народа, а журналы его
«Трутень» и «Живописец» были мало похожи на те, в которых писала сама
императрица Екатерина Великая. Те издавались для забавы, от нечего делать, там
больше было легких сказок, да шуток, а журналы Новикова хотели учить народ,
будить его мысль, а не тешить его сердце. В них отражалось все то, что
волновало и мучило лучших людей того времени, осмеивались неучи, в них говорилось
о тяжелом положении крепостных, о взяточничестве чиновников, о пороках
помещиков, владевших крепостными.
1 августа 1792 г. был дан указ Екатериной Великой о заключении Новикова на 15 лет. Это было смягчением нещадной казни. Новикова обвинил тот же Шешковский в «сношениях с иностранцами и в гнусном расколе».
Новиков был доставлен в крепость сильным и здоровым, а вышел оттуда «дряхл и согбен». Теперь даже и в гимназиях и в школах говорят, что Новиков и Радищев пострадали безвинно и что оба они горячо любили родину и принесли ей много добра.
В 1796 г. было велено «запечатать» частные типографии, открывать которые разрешила Екатерина Великая в 1783 г.
Времена переменились! В том же 1796 г. цензура была сосредоточена в особом учреждении под руководством Сената в столицах и под наблюдением губернских начальств в Риге и Одессе. С этого времени никакие книги не могут быть издаваемы «без осмотра от одной из цензур». Верховное управление цензурой сосредоточено в Сенате.
В 1800 г. все провинциальные цензурные управления утратили значение и были подчинены цензуре петербургской, без одобрения которой не могла явиться ни одна книга.
9 июля 1804 г. был издан первый Цензурный устав. Составители устава еще бережно относились к печатному слову, они говорили, что «уставом ни мало не стесняется свобода мыслить и писать, но токмо взяты пристойные меры против злоупотребления оной». Устав предписывал цензорам наблюдать при рассмотрении книг, «чтобы ничего не было в оных противного Закону Божию, правлению, нравственности и личной чести какого-либо гражданина»[7].
Вскоре после бунта декабристов 14 декабря 1825 г. при Николае, 15 июня 1826 г. учрежден был новый устав о цензуре, чрезвычайно суровый, стремившийся не только ограничивать и задерживать развитие мысли, но и направить ее, сообразно с видами правительства.
Цель цензуры правительство видело в том, чтобы «дать полезное или, по крайней мере, безвредное направление»... произведениям словесности.
Между прочим, уставом были запрещены описания бывших в разных государствах возмущений, если «сочинитель всех горестных последствий возмущения не представляет в спасительное поучение современникам и потомкам».
Право содержать типографию или издавать в свет повременное издание предоставляется только человеку заведомо благонадежному.
Новый цензурный устав 1828 г. давал несколько менее простора произволу цензоров, отказывался от направления словесности и задачей ставил только запрещение тех произведений, «кои в целом составе или частях своих вредны в отношении к вере, престолу, добрым нравам и личной чести граждан»...
Это смягчение продолжалось до 1830 г. В этом году в июльские дни произошла революция во Франции, и этого было достаточно, чтобы увеличить невыносимый гнет цензуры. С 1832 г. для издания новых журналов и газет требовалось Высочайшее соизволение. Множество ведомств получили право предупреждать и пресекать распространение вредных идей. Если мысль проходила через одну заставу, то у другой, у третьей ей приходилось погибнуть. А таких застав известный цензор Никитенко в своем дневнике насчитывал 12 – только всего!
Казалось, дальше некуда идти. Но революция 1848 г. во Франции и февральские дни, провозгласившие республику и заставившие короля бежать в женском платье из Парижа в Лондон, вдохновила наших российских мракобесов, всюду видевших пожар. «Долой мысль! Долой слово!.. Направляй кишку!.. Туши!.. – вопили спасатели отечества, – довольно поблажек!»
Как раз доказательством того, что «мы стоим на краю пропасти» и что нужны крайние и решительные меры, послужило знаменитое «Дело Петрашевцев», раздутое в страшный революционный заговор. У чиновника министерства иностранных дел Петрашевского по вечерам собиралась молодежь. Читали, спорили, мечтали, увлекались невинными мечтами французского социалиста Фурье. На собрания проник «наблюдатель», поспешил донести о крамоле, и 23 апреля 1849 г. были схвачены 33 молодых человека, в их числе знаменитый впоследствии писатель Федор Достоевский, автор «Бедных людей». Достоевский был схвачен за то, что на одной из вечеринок читал известное письмо Белинского к Гоголю[8].
Из 33 – двадцать одного приговорили к смертной казни. Приговоренные уже у виселицы с петлей на шее узнали о замене казни каторгой. Достоевский был в числе этих приговоренных, переживших страшную минуту ожидания казни.
Шеф жандармов был крайне огорчен, что Белинский умер вовремя и тем самым избежал достойного возмездия за свое письмо, в котором дерзко осуждал крепостное право, эту позорную эпоху, когда людей меняли на собак.
«Белинский умер вовремя»... Грановский, историк, завидовал ему, потому что наступили годы, когда сладко было умереть и страшно жить! Жандармские шефы Бенкендорфы и Дубельт, мракобесы и доносители Булгарины и Гречи говорили от лица России и навязывали свои думы, свои симпатии, свою благонамеренность всем, кто хотел избежать кутузки, «бараньего рога» и «ежовых рукавиц». Чем-то оскорбительным и преступным казалось живое человеческое слово в этом царстве подхалимства и взяточничества, ханжества и палачества.
Председатель военно-цензурного комитета, барон Медем, с душевным прискорбием роптал на то, что цензура, действовавшая до 1848 г., оказалась не на высоте положения.
Он был недоволен! Он требовал еще большего!
Он говорил: «Снабдить, как редактора, так и цензора весьма подробными инструкциями относительно их обязанностей и поручить цензорам не только откидывать те выражения и мысли, которые признаны неудобными для печати, но изменять их и заменять своими собственными мыслями, проводя в представляемых им статьях взгляды и понятия, согласные с видами правительства».
2 апреля 1848 г. под председательством Бутурлина, действительного тайного советника, учреждается комитет, действовавший до 1855 г. «Комитет 2 апреля» вводился «для высшего надзора в нравственном и политическом отношении за духом и направлением книгопечатания».
Таким образом, существовала двойная цензура: предупредительная, в лице обыкновенных цензоров, просматривавшая произведения до напечатания их, и цензура над цензурой, цензура взыскательная, подвергавшая рассмотрению то, что уже было пропущено обычной цензурой и появилось в печати, цензура, привлекавшая именем Государя к ответственности как цензоров, так и авторов за все, что признавал комитет 2 апреля «противным видам правительства».
Разумеется, обычные цензоры страшно боялись поставленной над ними цензуры, и писатели лишены были права печатать все, что не относилось к области пресмыкательства и доносительства.
В Вятку был выслан Салтыков-Щедрин за напечатанный рассказ в «Отечественных Записках».
Невежество возводилось в систему, наука бледнела и пряталась. В моду вошел патриотизм, отвергавший все европейское и уверявший, будто Россия столь благословенна Богом, что проживет без науки и искусства.
Недаром в 1848 г. ходила по рукам российских обывателей такая карикатура: нарисованы три бутылки, одна с шампанским: пробка вылетела, и в искристом фонтане из бутылки выбрасываются корона, трон, король, принцы, министры – это Франция; другая бутылка с черным густым пивом, из мутной влаги которого выжимаются короли, герцоги и т.д., – это Германия; третья бутылка с русским квасом, на пробке, крепко обтянутой прочной бечевкой, наложена казенная печать с орлом... – Это тогдашняя Россия[9].
В университеты запрещено было выписывать газеты и журналы. Книгоненавистничество привело к тому, что книги совершенно обесцветились. Нечего было читать. Воцарилась полная свобода молчания. Цензура могла торжествовать победу над «вольной мыслью». Все обстояло благополучно. Народ был бесконечно счастлив. Порядок в стране был образцовый, не то, что в гнилой Европе.
Но вот началась Севастопольская война и кончилась севастопольским разгромом. Непобедимое русское правительство оказалось неподготовленным, а цензура не в силах была отстоять то благополучие, о котором заставляла твердить печать десятки лет. Спасатели отечества оказались его губителями. Эпоха цензурного террора закончилась.
«Неусыпно, неослабно действовал глаз правительства» в лице комитета 2 апреля и 12 застав. Но 6 декабря 1855 г. председатель комитета уже ходатайствовал о закрытии его.
Начались разоблачения и обличения... Общественное мнение бросило в лицо своим прежним властителям душ и телес свое грозное: «Я обвиняю». Заговорили о раскрепощении мысли, о великих реформах... Но отчаянные крепостники, вроде Панина, продолжали стоять «у мысли на часах».
Император Александр II признал безотлагательным делом составление нового устава, но при составлении нового устава, повелел «взять за основание, что разумная бдительность необходима».
В начале 1858 г. происходят студенческие беспорядки. В своем дневнике цензор Никитенко, благоволивший к печати, с прискорбием отмечал седьмого апреля: «Государь сильно озабочен цензурой. В нем поколебали расположение к литературе и склонили его не в пользу ее». Что «разумная бдительность необходима», должен был доказать пожар Апраксина двора в 1862 г., вызвавший панику в Петербурге.
Апраксин двор сразу загорелся с трех концов. Поджог был очевиден. Крепостники тотчас же приписали этот поджог нигилистам: вот, до чего доводит свобода! – вопили друзья прежних порядков, забывши о севастопольском разгроме. Этим моментом воспользовались, чтобы расправиться с литературой. Произошло что-то нелепое и возмутительное. Были приостановлены «Русское Слово» и «Современник», были арестованы Чернышевский и Писарев – выдающиеся русские литераторы. Их статьи были признаны «зажигательными».
Против Чернышевского не было никаких улик, кроме одного главного обвинения: «Он оказывал слишком большое влияние на молодежь».
Хотя за первые 10 лет царствования Александра II возникло новых газет и журналов 156, тогда как за последние 10 лет царствования Николая I было всего 6 газет и 19 журналов, однако до свободы печати было слишком далеко. Еще в 1858 г. Никитенко писал в дневнике: «Государь требует со стороны цензуры ограничений и не желает стеснять мысль». – «Как это сделать?» – недоумевал добросовестный чиновник, видавший виды на своем веку: он знал, что можно цензурными ограничениями задушить мысль, он знал, что нежелание теснить мысль ведет к свободе печати, но как одновременно и ограничивать и не теснить – этого он не понимал.
Как это согласить – показал закон 6 апреля 1865 г., опубликованный в виде временной переходной меры в ожидании лучших времен. Увы! – были худшие времена, но лучших времен печать не дождалась!..
Временный закон «и не стеснял печать, но и не ставил в слишком широкие рамки».
Порядок разрешения новых изданий зависел от министра внутренних дел, а не народного просвещения.
От усмотрения же министра внутренних дел зависело утверждение редактора.
Все издания были разделены на непериодические (книги и брошюры) и периодические (газеты и журналы), на провинциальные и столичные, на бесцензурные и подцензурные.
Книги, размером в 10 листов русских авторов и в 20 листов переводные, освобождены от предварительной цензуры, но зато, в чрезвычайных случаях, книги, признанные особо вредными, могли быть отобраны под арест до решения суда. Позднее арестовывались книги и без чрезвычайных случаев и без начатия одновременно судебного преследования. К концу 1860-х годов судебное преследование прекратилось совершенно и применялись только административные меры.
Книги менее 10 листов, а переводные менее 20 подлежали предварительному просмотру цензоров.
Вместе с тем периодические издания были разделены на столичные и провинциальные. Большинство столичных газет и журналов было признано бесцензурными.
От бесцензурных изданий требовался залог от 2500 до 5000 рублей. Эти издания подпадали под действие карательной системы, системы предостережений и приостановок после третьего предостережения.
Провинциальная печать и доныне, за исключением таких газет, как «Киевлянин» и харьковский «Южный Край», вполне благонамеренных и поощряемых органов, оставалась под наблюдением тех же цензоров, как было до 1865 г.
Таким образом, для газет и журналов были введены одновременно две системы: старая – система цензурных ограничений, действовавшая прежде напечатания, и новая – система административных кар, постигавшая печать уже после напечатания. Эта «система предостережений» зародилась при Наполеоне III во Франции, перешла в Пруссию, Россию и Турцию, но остается до сих пор только у нас.
Это была та свобода печати, о которой Щедрин писал: «С тех пор, как мы получили свободу прессы, – я трепещу!»
Цензуры не было, но вредное направление оставалось, и оно было отдано под надзор редакторов и издателей. Отныне, если газеты и журналы приостанавливало и прекращало правительство, то только потому, что редакторы сами того хотели, ибо если бы они этого не хотели, они бы искореняли вредное направление из своих газет и журналов!
Правительство после севастопольского погрома пошло на уступки, начались великие реформы, но требовалась одна реформа и главная: необходима была замена крепостного строя, основанного на произволе, свободными европейскими учреждениями, основанными на законе. Власть народа должна была заменить власть чиновничества. Этого требовал дух времени, этого требовало все, что предприняло правительство.
Но вместо того чтобы продолжать дело раскрепощения до конца, правительство повернуло «назад, домой»!
Так как этот поворот был сделан вопреки общественному мнению, а общественное мнение выражалось только в печати, то правительство и обрушилось на печать с новою небывалою силою. Прокламация молодой России в 1862 г., польское восстание в 1863 г., покушение Каракозова в 1866 г., дело Нечаева в 1869 г., восстание рабочего класса и ремесленников в 1871 г. в Париже послужили поводом к новым и новым преследованиям печати.
Все, что противоречило «тишине и спокойствию», все, что шатало «порядок», построенный на чиновничьем: «все обстоит благополучно» – все это приписывалось вредному направлению нашей печати.
Предварительных предостережений оказалось мало: 7 июня 1872 г. было разрешено комитету министров и без предостережения задерживание и приостанавливание периодических изданий.
В 1873 г. была введена знаменитая статья 140, гласившая: «Если, по соображениям высшего правительства, найдено будет неудобным оглашать или обсуждать в печати в течение некоторого времени какие-либо вопросы, то редакторы изъятых от предварительной цензуры изданий поставляются о том в известность через главное управление по делам печати по распоряжению министра внутренних дел».
С 1870 г. вышло в то же время в обычай запрещать розничную продажу газет, причем эта мера была предложена в 1868 г., помимо рассмотрения Государственного Совета (что требовалось для издания каждого закона), была введена временно для сохранения уличной тишины и спокойствия, а превратилась в тяжелую кару, преследующую газеты и поныне.
Революционное движение в России распространялось все шире и шире. Сперва – мирное хождение в народ и проповедь социализма. Затем – попытки устраивать бунты и воздействовать на широкие круги недовольного крестьянства. По докладу министра юстиции, к концу семидесятых годов революционной пропагандой было охвачено 35 губерний. С конца семидесятых годов начались покушения.
Оказывалось, что цензурные ограничения и система предостережений, теснившие живое слово и пугливую мысль, не в силах были задержать развитие революционной мысли, и движение все росло.
В 1880 г. началась «диктатура сердца», правительство заговорило о доверии, общество было призвано к работе и мирному прогрессу. 5 ноября 1880 г. под председательством Валуева с 10 редакторами московских и петербургских газет и журналов комиссия высказалась единодушно в пользу подчинения печати «закону всероссийскому и суду независимому и публичному».
Все эти высказывания оказались только «благими намерениями». После 1 марта 1881 г. снова дикие вопли о печати надпольной, идущей в союзе с подпольной. Начинаются доносы, заподозревания, травля. Разногласия с мракобесами уже возводятся в измену, молчание объявляется подозрительным, каждое слово получает особенный скрытый смысл.
И снова заговорили об «исключительных обстоятельствах того времени».
27 августа 1882 г., помимо Государственного Совета, граф Д. Толстой вошел с представлением «временного положения о печати», и оно было утверждено. Это временное положение действовало доныне: почти 25 лет.
В это положение вошли постановления от 1865 г., тоже изданные в виде переходной меры, а, кроме того, кое-что было исправлено и дополнено и, разумеется, к еще большему стеснению печати.
Редакции повременных изданий обязывались по требованию министерства внутренних дел сообщать звания, имена и фамилии авторов помещенных статей. Закон 1865 г. ставил прекращение периодического издания в зависимость от первого департамента сената по временному положению; с 1882 г. для прекращения газет министр мог просто испрашивать Высочайшего повеления.
Если участь книг и журналов решалась с 1872 г. комитетом министров, с 1882 г. было достаточно комиссии и четырех министров.
Временное положение о печати действовало без страха и упрека. Цензура с отменным усердием делала свое дело. В обществе воцарилось уныние. Все замолкло... Наступило время, когда «свободно рыскал зверь, а человек бродил пугливо». Казалось, мысль убита, драгоценные надежды развеяны буйными ветрами. Воцарилась та «тишь да гладь, да Божья благодать», о какой мечтало правительство, и какая существовала только перед падением Севастополя в конце сороковых и начале пятидесятых годов.
И вдруг, «грянул гром» и заставил содрогнуться всю Россию. «Все обстояло благополучно» только на бумаге, народ благоденствовал только в отчетах министров, а на самом деле страна шла навстречу полному разорению, и ужасы голодного года открыли всем глаза. Этот голодный 1891 г., унесший в могилу больше 500000 человек, свалился неожиданно. Печать могла бы предупредить, но статья 140 действовала строго, и циркуляры главного управления по делам печати запрещали касаться «некоторых вопросов государственной важности». Таким вопросом оказался и вопрос о голоде. Какой голод, если «все обстоит благополучно»!
После правительство спохватилось и стало готовиться к борьбе с голодом и даже позволило кое-что писать об этом, но «мертвых с погоста не возвращают», а этих мертвых было много в деревнях «Гореловых» да «Нееловых».
Божьей благодати не оказалось в действительности. Да и «тишь да гладь» отошли вместе с голодным годом.
Начались бурные девяностые годы, годы рабочего движения. Общество проснулось. Студенчество заволновалось. В начале девятисотых годов повсюду стали возникать крестьянские беспорядки.
Правительство заговорило о смуте, о революционерах.
Новый грозный удар открыл глаза всем: началась японская война.
Печать пыталась еще до начала сказать свое слово, но министр внутренних дел Плеве принял свои меры, и печать не мешала. Разрешалось только кричать «шапками закидаем», да петь «Гром победы, раздавайся», и «Новое Время» вместе с «Московскими Ведомостями» исполняли усердно свой «патриотический долг».
И что же вышло? По независящим обстоятельствам печать молчала, как убитая, тогда, когда вопрос шел о том, быть или не быть войне русского народа с японским. Печать молчала. «Патриоты» вопили, что мы заставим япошек подписать мир в Токио... а в действительности оказалось, что мы «не подготовились» и что у нас шапок не хватило, чтобы закидать японцев... тех японцев, у которых печать свободно обсуждает вопросы государственной важности.
Поражения наших войск были поражением отжившей системы.
Вся страна всколыхнулась.
Назначаются для успокоения проснувшейся совести десятки комиссий. По вопросу о печати тоже была учреждена комиссия, от участия в которой отказывались все лучшие представители печати.
Пока заседала комиссия и толковала о необходимости освободить печать от преследований, в Государственный Совет поступил законопроект о том, чтобы единоличной власти министра внутренних дел было предоставлено право, закрывать периодические издания.
А наряду с тем газетам и журналам было запрещено писать об ужасах 9 января в Петербурге. Наряду с тем были приостановлены «Наша Жизнь», «Сын Отечества», «Вечерняя Почта», было сделано первое предостережение «Слову». Была запрещена розничная продажа «Русским Ведомостям», «Новостям», были задержаны две книги «Русской Мысли», журналы выходили без «внутреннего обозрения».
Так называемые «независящие обстоятельства» тяжелой тучей висли над истекающей кровью русской печатью, стирали с каждого произведения живые краски, превращая его в жалкий скелет без мяса и без крови.
Горе тому писателю, который пишет «кровью своего сердца и соком своих нервов» – его горячая, убежденная речь не дойдет до читателя-друга и задохнется в цензурных тисках!
Возьмите любой номер журнала «Права», разверните его, найдите в нем отдел «Хроники» и там пробежите глазами десятки фактов, сообщаемых из столиц, глухих городишек и сел. Перед вами в одну минуту во всей своей красе вырастут «независящие обстоятельства». Вот, например, перед нами № 30 «Права» за этот год, за одну-две недели перед 2 августа, днем выхода номера.
Печать переживала обычные стеснения и преследования.
Неугодно ли полюбоваться:
В издающейся в Ташкенте газете «Русский
Туркестан» напечатано: «От редакции. По независящим от редакции
обстоятельствам в нашей газете не могли быть опубликованы присланные в
редакцию приказы г. генерал-губернатора от 6 и 9 июля 1905 г.». В следующем
номере выясняется, что то был приказ командующего войсками (каковым является
тот же ген.-губернатор).
В № 44 виленской газеты «Новая Заря» напечатано: «По независящим от редакции обстоятельствам корреспонденции с (сионистского) конгресса сегодня помещены быть не могут».
Главное управление по делам печати отклонило ходатайство полтавского губернского земства о разрешении издавать народную газету под заглавием «Листок Полтавского Земства».
(Р. С.)
В Крестцовском уезде, Новгородской губернии, земские начальники запретили крестьянам, под угрозой ареста, читать, так называемые, «либеральные» газеты.
(Од. Н.)
Редактор «Известий Общества Гражданских Инженеров» Макаров заявляет в «Руси», что 3-й и 4-й №№ «Известий» не могли своевременно выйти в свет по независящим от редакции обстоятельствам.
(Р. В.)
№ 97 «Черн. Вестника» вышел в размере полулиста со след, редакционным примечанием: «По независящим от нас обстоятельствам сегодняшний номер издается не в том виде, в каком он был приготовлен для печати».
(Н. О.)
В Екатеринославе, по поводу урезывания цензором думских отчетов, печатаемых в местных газетах, гласным Быковым в заседании 15 июля внесено предложение обжаловать действия цензора, как незаконные и крайне неудобные для городского населения, лишенного возможности знать, что делается в думе. В виду того, что вопрос этот очень важен, решено внести его для обсуждения в будущее очередное собрание думы. В конце заседания гласным подано по этому поводу также письменное заявление.
(С. О.)
Контора газеты «Юг» в Херсоне по поручению редакции доводит до сведения читателей, что по цензурным правилам редакция не имеет права оставлять в газете пробелы в тех местах, где цензором исключен текст; не может она также ставить на тех местах точки и другие загадочные знаки. Но иногда неожиданные крупные помарки цензора уже после сверстки номера вынуждают редакцию, во избежание переверстки, влекущей за собою замедление в печатание № газеты, исключив не одобренный цензором текст, ставить на его месте совершенно невинного характера фразы, как, наприм.: «продолжается подписка на подцензурную газету "Юг", или: подцензурная газета "Юг" издается в Херсоне».
(Сев. Кр.)
«В Нижнем Новгороде редактор "Московского Листка" Пастухов заявил полиции, что "Русское Слово" и "Русские Ведомости", вопреки запрещению, продаются в розницу. Донос ложный: у разносчиков этих газет нет».
(Р. С.)
В Полтаве циркулирует упорный слух, что издателю-редактору «Полтавского вестника» (он же редактор «Полтавских Губернских Ведомостей») Иваненку назначена субсидия для распространения «трезвых» идей. По отношению к «Полтавщине» приняты чрезвычайные меры. Цензура не пропускает многих заметок, которые беспрепятственно помещаются в «Полтавском Вестнике». Ежедневно цензор выбрасывает тысячи строк.
(Р. В.)
«Русская Газета» слышала, что редактор издающейся в Москве газеты «День» Берг, для более успешного ведения дела, получил материальную поддержку в размере 30 тысяч рублей.
Не доказывали ли эти «независящие обстоятельства», что мы накануне великих реформ, нет, больше, что великие реформы уже наступили и что уже провозглашена «Государственная Дума» с представительством всего населения, или, вернее, тех нескольких сот тысяч на 150 миллионов, которые могут платить за квартиру 1000–1200 рублей!
Мы взяли только несколько незначительных фактов из жизни печати за семь, за десять дней, но вы попробуйте представить не эти несколько дней, а несколько десятилетий, когда действовали цензурные ограничения, запрещения, приостановки, предостережения, система келейных пособий, запрещение розничной продажи, запрещения печатания объявлений и, наконец, самое ужасное запрещение – касаться всего, что «волнует, мучит» в данный момент вашу родину, попробуйте представить себе все это, и вы поистине увидите «страну терний», и вы от всего сердца воскликните: «О поле, поле! Кто тебя усеял мертвыми костями». Мы приведем только часть фактов[10].
С 1 сентября 1865 г. по 1 января 1870 г. было объявлено 44 предостережения, 7 периодических изданий были приостановлены на срок от двух до шести месяцев, были запрещены в 1866 г. «Современник» и «Русское Слово», а в 1868 г. газета «Москвич»... В 1872–1877 гг. дано было 72 предостережения и 45 запрещений розничной продажи; 16 изданий подверглось приостановке на сроки от 3 недель до 6 месяцев.
В 1878 г. дано 15 предостережений и 19 раз запрещена розничная продажа.
В 1879 г. дано 16 предостережений и 6 раз запрещена розничная продажа, приостановлены за эти два года «Русское обозрение», «Неделя», «Русский Мир», «Русская Правда», «Голос». Совершенно запрещен вне обычного порядка «Северный Вестник». После покушения Соловьева (2 апреля 1879 г.) на жизнь Государя генерал-губернаторам было предоставлено право, приостанавливать и вовсе запрещать периодические издания, после чего с 1879 г. московским генерал-губернатором был приостановлен «Восток» и одесским – прекращена «Правда».
В первые месяцы 1880 г. до перемены в общей политике правительства дано 4 предостережения, два раза запрещена розничная продажа, два раза запрещено печатание частных объявлений и приостановлен на три месяца журнал «Слово».
Когда закончилось переходное время и министром внутренних дел вместо Лорис-Меликова, провозгласившего «диктатуру сердца», стал Игнатьев в 1881 г., а начальником главного управления по делам печати Вяземский, положение печати стало еще тяжелее. За один 1881 г. было дано 10 предостережений, розничная продажа запрещена 6 изданиям, приостановлено после третьего предостережения 2 издания, без предостережений – 6; запрещено печатание объявлений одному.
После спешного
издания «временных правил» 27 августа 1882 г. кары, падавшие на
многострадальную печать, становились невыносимыми. В 1883 г. «Страна» и «Голос»
были приостановлены с применением к ним по окончании срока приостановки
предварительной цензуры. Ни та, ни другая газета не нашли возможным выходить
вновь. В том же году совещанием четырех министров совершенно прекращен
«Московский Телеграф», в 1884 г. той же мере подверглись «Отечественные
Записки». В 1886 г. были прекращены «Светоч», «Здоровье», «Дроэба» (Грузинский журнал
) и «Заря»; в 1889 г. «Сибирская Газета»; приостановлены с отдачей под цензуру:
«Газета Гатцука» и «Восток»; в 1885 г. – «Восточное Обозрение», в 1889 г. –
«Русское Дело».
Вместе с тем с июня 1882 г. по май 1889 г., за годы приснопамятного управления Д. Толстого, было дано 24 предостережения (не считая тех, после которых газеты ставились под цензуру), приостановлены 15 изданий, два из них по два раза, состоялось 34 запрещения розничной продажи, 4 запрещения печатать объявления.
Даже «Русь» славянофила Аксакова, мечтавшего о единении Царя с народом, получила в 1885 г. предостережение, так как «обсуждает текущие события тоном, не совместимым с истинным патриотизмом». Аксаков мог засвидетельствовать в печати почти накануне своей смерти, что, по мнению высших сфер, «наиистиннеиший патриотизм состоит в подобострастном молчании».
При преемнике гр. Д. А. Толстого, Н. Н. Дурново (май 1889 – окт. 1895 г.) существенных перемен в положении печати не произошло. Совершенно прекращено, по определению четырех министров, только одно периодическое издание – газета «Русская Жизнь» (в январе 1895 г.). Предостережений было дано одиннадцать, в том числе два с приостановкой на шесть месяцев и отдачей под цензуру. Случаев запрещения розничной продажи было 24, случаев запрещения печатания объявлений – 6. Приостановлено было без предостережений двенадцать изданий. Подчинен цензуре и вследствие этого прекратился журнал Московского Юридического Общества «Юридический Вестник».
С 1895–1899 гг. было дано 24 предостережения, приостановлены после третьего предостережения на срок от двух недель до шести месяцев семь изданий («Гражданин», «Хозяин», «Сибирь», «Русские Ведомости», «Русь», «Русский Труд» и «Биржевые Ведомости»), и запрещение розничной продажи состоялось 27 раз, запрещение печатать частные объявления – 9 раз; приостановлено без предостережений 18 изданий (причем два по два раза), почти исключительно провинциальных, т.е. подцензурных. Совершенно прекращены по определению совещания четырех министров четыре издания («Новое Слово», «Начало», «Русский Труд» и «Ардзаганк»). В решении судьбы «Русского труда» принимал участие и министр финансов Витте, по предложению которого состоялось запрещение.
При Сипягине было дано четыре предостережения, состоялось восемь запрещений розничной продажи, четыре временных приостановки. Три издания – газеты «Северный Курьер» и «Россия» и журнал «Жизнь» – прекращены совершенно.
При новом министре внутренних дел, Плеве, с апреля 1902 г. по июнь 1903 г. дано семь временных приостановок (без предостережений), состоялось девять, запрещений розничной продажи восемь, запрещений печатать частные объявления – одно.
Общее число административных взысканий, наложенных на периодические издания с 1865 г. по 1899 г., равняется 615, причем большинство этих взысканий падало на литературные и политические журналы.
За 50 лет свыше 20 газет и журналов были закрыты навсегда.
– Что же это такое? – восклицает невольно читатель.
– Это не упразднения, а упорядочения.
Это «Красный смех» цензуры, не менее ужасный, чем «Красный смех» войны.
Там убивают тело, здесь убивают мысль, убивают слово.
Зачем? Чтобы слово «не зажигало сердец и не рождало подвигов».
И когда бранное поле могучей самоотверженной борьбы становится мертвым полем, когда водворяется гробовое молчание – цензура торжествует. Красный карандаш сделал свое дело!
Разве это не Красный смех?!
От этого Красного смеха бежали под пули Пушкин и Лермонтов, от этого Красного смеха сходили с ума Гаршин и Глеб Успенский, спивались и погибали Полежаев, Решетников, Левитов... В расцвете таланта умирали Надсон, Добролюбов, А. Чехов.
Этот Красный смех отдавал
тюремщикам Радищева и Новикова, Лаврова и Герцена, Чернышевского и Писарева,
Достоевского и Тургенева, Шелгунова и Станюковича, Тараса Шевченко и Полежаева,
Милюкова и Пешехонова, Андреева и Горького, Якубовича и Короленко. Гибли
молодые силы, здоровье, обрывалась недоконченная песня, и шли рыцари духа в
тюрьму и ссылку, в пустыню, «где шепчется вьюга с тайгою, где бледное солнце не
радует глаз», где царит безмолвие и цепенеет мысль.
«ЗВЕРИ ПУСТЫНИ»
Взыскующие града и борцы за лучшую долю народа карались «как тати»... У них отнимали родину, их заставляли молчать.
Зато свободно могли писать (и то, впрочем, не всегда!) господа Крушеваны, Грингмуты, Булгарины, Гречи, Юзефовичи, Пихно, Цитовичи – все истинно русские люди с истинно русскими именами.
Их писания поощрялись всячески. Тут была и «система келейных пособий», и печатание казенных объявлений, и открытые пожертвования на вновь изобретенный литератором Шараповым «Плужок» для поддержки... сельского хозяйства. Тут были преследования конкурирующих газет и властное покровительство патриотической газете.
Когда эти газеты клеветали на все живое и честное, когда Крушеваны, Грингмуты, Юзефовичи и Суворины травили татар на армян, – Горький и Короленко должны были молчать. Когда господа Подхалимовы и Скомороховы, Понтийские Пилаты и презренные Иуды «отчизну свою распинали», прикрываясь плащом патриотизма, и продавали ее за тридцать сребренников, истинные дети измученного народа задыхались в цензурных тисках. Такое положение печати бессмертными словами заклеймил князь Трубецкой в конце девяностых годов в «Петербургских Ведомостях»:
«Завывание шакалов и цыркание коршунов, крики филинов и диких кошек, каркание ворон, перекликание леших и змеиное шипение – вот, что теперь сплошь да рядом заменяет разумное человеческое слово и что считается многими не только более дозволительным, но и более полезным, чем человеческое слово.
«Их государственно-общественный идеал – идеал звериного бесчинства, идеал дремучей непроходимой пустыни и развалин, – выяснился с полной определенностью. Их проповедь всеобщего одичания и разрушения едва ли может успокоить умы в настоящее тревожное время, и, конечно, она не может согласоваться с видами правительства... Они говорят о тишине и порядке, как будто та распущенная звериная вольница, в которой шакалы и дикие кошки перестают бояться человека и бросаются на случайных прохожих, есть порядок, и как будто тишина пустыни, населенной зверями, есть спокойствие благоустроенного общества».
Для того чтобы запечатлеть навсегда в памяти читателей образы этих зверей пустыни и развалин, мы в кратких чертах набросаем образы двух столпов казенного патриотизма, истинно русских людей, ничего общего не имевших с нуждами нашей страны и с благом русского народа.
Мы нарисуем образы Булгарина и Каткова.
Смиренный Иоанн, царь и великий князь всея Руси по Божьему изволению, а не по многомятежному человеческому мнению, для охраны своей твердой неограниченной власти ввел корпус дозорщиков внутренней крамолы. Как полицейский отряд, опричники получили особый мундир: собачью голову и метлу, знак их должности, состоявшей в том, чтобы выслеживать, вынюхивать и выметать измену...
Много воды утекло со времени смиренного Иоанна, а его «корпус дозорщиков» в присвоенном по должности мундире, как легион бессмертных, всегда оставался на своем посту. Генералы этого корпуса, Малюты-Скуратовы, Магницкие, Аракчеевы, Катковы, Мещерские, Грингмуты высоко несли свое знамя, «метлу», и, не щадя живота, как «верные псы», выслеживали, вынюхивали и выметали все, что «мешает людям спать».
Они отстаивали татарский кнут, татарский «правёж», татарский сыск, татарскую твердую власть и называли это «русским делом».
Свой очерк о Фаддее Булгарине Михаил Лемке начинает такими словами: «В прошлом русской журналистики есть одно имя, еще до сих пор произносимое с отвращением и презрением. Сказать «Фаддей Булгарин» значит возобновить в памяти фигуру доносчика-добровольца; назвать теперь кого-нибудь этим именем значит оскорбить его».
Родился поляк Булгарин в год великой Французской революции, накануне взятия Бастилии. Умер он в 1859 г., накануне великих реформ в России. Отец его, Бенедикт Булгарин, в разгар Польского восстания убил генерала Воронова и сослан был в Сибирь, а сын Фаддей в 1896 г. кончил корнетом русский кадетский корпус.
В 1811 г., уже уволенный от службы, он опустился совершенно, протягивал на улице руку и даже украл у какого-то офицера пальто, а умер он действительным статским советником и 40 лет был редактором вместе с Гречем «Северной Пчелы».
До 1825 г. он переписывался о декабристами Н. Тургеневым, Рылеевым и другими и в то же время был близок к агенту тайного надзора Скобелеву, гасильнику света Магницкому, заискивал у хранителя застенка Аракчеева, сотрудничал в 1825 г. в «Полярной Звезде», радикальном органе, и в том же 1825 г. Фаддей Булгарин для того, чтобы его не считали неблагонамеренным, писал записку «О цензуре в России», о том, каким путем правительство могло бы привязать к себе писателей «ласковым обхождением и снятием запрещения писать о безделицах, например о театре... который у нас должен заменить суждение о камерах и министрах».
С декабристами он толковал о свободе, а с генералом Потаповым в упомянутой записке о том, что «нашу публику[11] можно совершенно покорить, увлечь, привязать к трону одной только тенью свободы в мнениях насчет некоторых мер и проектов правительства».
И когда Рылеева, Пестеля и других вели на казнь, а сотни лучших людей отправляли на каторгу, Фаддей Булгарин поступал на службу в III отделение и становился «верным человеком» у шефа жандармов Бенкендорфа, его помощника Фока, у Дубельта и у всех тех, которые призваны были «умы уловлять».
С 1825 г. вместе с Гречем Булгарин стал издавать свою знаменитую «Северную Пчелу». Это была единственная ежедневная частная газета, издавалась она под надзором и даже редактированием всесильного генерала Дубельта; третье отделение, спасавшее страну от крамолы, оплачивало статьи некоторых сотрудников, в чем сознавался сам Булгарин, третье отделение даже назначало сотрудников, разумеется, людей самых лучших правил.
Эта газета действовала в духе цензуры, и правительство в высших правящих кругах считало ее единственной выразительницей общественного мнения, как теперь газета Суворина «Новое Время».
Если было нужно громить «польскую интригу», третье отделение вдохновляло Булгарина, и он начинал о честности высокой говорить и об истинном патриотизме.
Когда нужно было навлечь разные кары на измученную русскую литературу, снова выпускался этот «чиновник особых поручений» и доказывал, как дважды два, что русская литература сеет разврат, смуту и недовольство.
Сам Бенкендорф, шеф жандармов, представляя его к наградам, свидетельствовал об этом, истинно русском человеке, что он «неоднократно был употребляем, по его усмотрению, по письменной части на пользу службы и все поручения исполнял с отменным усердием». «Это – совесть русских литераторов», – говорил шеф жандармов о Булгарине, которого вся мыслящая Россия, все любящие родную литературу называют «патриотическим предателем».
Этот верный человек Бенкендорфа был своим в третьем отделении и предателем в литературе. Когда умер Бенкендорф, Булгарин «со слезами истинной горести положил цветок на его могилу», а в статье о шефе жандармов писал, что он «оправдал общее к себе доверие и приобрел себе почетное имя в истории отечества и человечества».
Когда умер H. Гоголь, слава и гордость русской литературы, Булгарин донес на редакцию «Москвитянина», которая осмелилась в знак печали по великом художнике выпустить номер с траурной рамкой, и он же донес на Тургенева, указывая на его статью о Гоголе, в которой Тургенев осмелился признать за Гоголем заслуги перед родиной и назвать его великим писателем.
Тогда можно было хвалить только Бенкендорфов!
Тургенев за свое преступление был арестован 22 апреля 1852 г., Булгарин же продолжал делать свое дело и получать новые и новые чины за спасение отечества.
Булгарин не знал пощады, не знал талантов. Чем выше был писатель, тем больше его ненавидел и тем упорнее на него доносил. Пушкина в своих доносах-статьях Булгарин называл «исступленным, бросающим рифмы во все священное», о Жуковском, принятом при дворе, он везде распространял, будто бы другой писатель, враг Булгарина, Киреевский, писал к Жуковскому какое-то либеральное письмо, которое известно-де и правительству.
На «Отечественные Записки» он доносил, выбирая, по его мнению, самые злонамеренные места из разных статей и отсылая свои выборки, куда следует.
Он доносил всем и на всех, кто стоял поперек дороги, он грозил и министру народного просвещения дойти до Государя, а если до него не допустят, грозил дойти до Прусского короля, а через него подействовать и на русского Государя.
Он доносил даже на цензуру, если она задевала его доносом, что цензура не постигает целей правительства и «вместо того, чтобы смотреть на дух сочинений, привязывается к одним словам и фразам».
Каждый свой донос он начинал словами: «я не привык к тяжбам», и уверял всех, что «не доносил, а жаловался на обиды, которые он претерпевает».
Обиды претерпевал Булгарин от всех писателей. У «совести русских писателей» Булгарина был слишком известный всем язык, и этот язык, нашептывавший, чернивший, лгавший и лицемеривший, был ненавистен всем честным людям.
Белинский называл Булгарина негодяем, Герцен просто презирал его, Пушкин клеймил его своими меткими, отточенными, как нож, стихами...
Этот мученик за идею, этот патриот своего отечества, «неподкупный, как Иуда», в своей газете зарабатывал трудами праведными только всего 25000 рублей серебром, его компаньон Греч столько же.
Без всякого стыда эта «совесть писателей» продавала свое расположение по сходной цене всякому, кто дорожил мнением газеты. Булгарину платили, и он распинался в газете за какое угодно предприятие; не хотели платить, и он грязнил и поносил со всем красноречием ревнителя общественных интересов. Булгарину все было мало. Через своих покровителей он обращался даже к императору Николаю с предложением написать историю его царствования и просил на расходы ссуду 25000 рублей, но Булгарину было отказано. Этот отказ глубоко огорчил «верного человека».
40 лет простоял он на своем славном посту. «Много претерпел за правду», а, умирая вскоре после падения Севастополя, он говорил: «Есть Бог... и потомство! Может быть, они вознаградят меня за мои страдания».
И потомство оценило его: оно с презрением отвернулось от смрадной могилы, где тлеют кости «патриотического предателя».
]
]
]
По стопам Булгарина пошел в шестидесятых годах Михаил Катков, превратив «Московские ведомости» с казенными объявлениями в продолжение «Северной Пчелы». Катков, бывший поклонник английского парламента и ставший проповедником российского татарского кнута, бывший в кружке Герцена и Бакунина, Белинского и Станкевича и ставший сподвижником Муравьева-вешателя.
Катков называл свое направление «русским». Свою публицистическую деятельность он сравнивал с «наблюдательным постом» и главную заслугу свою видел в том, что «выслеживал враждебные течения».
Если в устах лакея, в одной из комедий Островского, фраза «я здесь приставлен наблюдателем», нас только смешит, то эта же фраза в устах Каткова или Грингмута вызывает отвращение и презрение.
Когда умер И.С. Тургенев и весь мир почувствовал, вместе с образованной и мыслящей Россией, всю тяжесть утраты, понесенной литературой, Катков со своего «наблюдательного поста» на гроб великого писателя послал не лавровый венок, а донос.
Дело в том, что П.Л. Лавров в своем заграничном издании «Вперед» напечатал некролог и заметку о поддержке, которую оказывал Тургенев упомянутому органу. И вот, Катков спешит перепечатать эту заметку, как доказательство злонамеренности Тургенева, и тут же добавляет от себя объяснение такой поддержки органа революционеров. Из объяснения явствует, что Катков признавал в этом откуп от травли, которой подвергла в 1860-х годах Тургенева нигилистическая печать. Во имя «русского дела» Катков не только выслеживал и доносил кому следует, он и вел агитацию среди черных сотен.
Когда в 1878 г. 31 марта была оправдана Вера Засулич и, оправданная, вместо того чтобы сесть в приготовленную карету, неизвестно куда скрылась, Катков и другие «патриоты» были возмущены и судом присяжных, и обществом, и самой преступницей... Они метали громы и молнии и, в бессильной злобе, до хрипоты провозглашали «слово и дело».
Но этого мало. Через несколько дней после этого, нашумевшего на всю Европу, процесса 3 апреля 1878 г. произошло избиение в Москве торговцами Охотного ряда группы молодежи, провожавшей кареты с административными ссыльными...
Катков признал в этой демонстрации выражение здравых чувств народной массы.
На это посыпались резкие ответы. Одна из московских газет ответила заявлением, что Катков подзадоривает дикого зверя на учащуюся молодежь. «Голос» и «Биржевые Ведомости» также не похвалили Каткова. В международном телеграфном агентстве появилась телеграмма, извещающая, что печать и общество сильно раздражены против виновников побоища и их защитника Каткова, извратившего этот гнусный акт.
Этого мало; появилось обвинение, что агенты Каткова подбили молодежь сделать нелепый скандал, чтобы предать ее кулакам мясников.
Еще один случай народной расправы произошел не в Москве, а в Петербурге. В Духов день, 6 июня 1878 г., какой-то проходимец, заподозренный в краже из Апраксина рынка и задержанный дворниками-татарами, пустил в праздничную толпу крик: «Православные, татаре бьют!» Произошло побоище... «Голос» провозгласил, что это – урок, данный в Петербурге «Московским Ведомостям» по поводу прославления ими драки[12].
Кто же, по мнению Каткова, являлся противником «русского дела»? Кто, вместе с Герценом, Чернышевским, Писаревым и зловредными нигилистами, домогался гибели России?
Всегда и всюду поляки. Что бы ни произошло в России, не соответствующее видам Каткова, тотчас последний начинал бить в набат и обвинять польскую «справу», польскую интригу. В 1866 г., после выстрела Каракозова, как вы думаете, кого обвинял Катков «в новом злодеянии»? Опять, как и всегда, «польскую справу», основывающуюся на либерализме и пользующуюся, как слепыми орудиями, социалистами-революционерами.
Не рассчитывая более на поддержку европейских держав, вожаки «польской справы», говорит Катков, постарались примазаться к, так называемой, всесветной революции. К этим попыткам он относит происхождение интернационалки, впервые явившейся на свет на митинг рабочих в Лондоне, выстрел Каракозова и прочая и прочая...
Из «польской справы» черпают русские социалисты денежные средства. Ведь, единственной революционной организацией, располагавшей таковыми, была польская. Она выставляла целые армии, не говоря уже о массах жандармов, кинжальщиков, жандармов-вешателей.
Герцена и всех
врагов старого порядка Катков ненавидел. Он, без стеснения, клеветал на тех,
кто в печати не мог защищаться. О Герцене он писал, что тот прячется за спины
полицейских Лондона.
Весной 1862 г. в Петербурге сделались весьма многочисленными пожары. Катков, упомянув о разбрасываемых прокламациях, в которых, впрочем, о пожарах ничего не говорилось, выразил, хотя и весьма уклончиво, предположение о том, что не стоят ли те и другие явления в связи между собой. Позднее, сам Катков признал данное объяснение невероятным, но, кстати, сделал вылазку против заграничных refugiés[13]. Он заметил, что последние, по-видимому, считают Россию страной, приспособленной именно к тому, чтобы излить на нее полный фиал всевозможных безумств и глупостей, которые накоплялись в разных местах и всюду отброшены. Указывая на авторитет этих господ, он объяснял его рабскими инстинктами и нравственным несовершеннолетием народа. Катков опять не назвал прямо Герцена, хотя подразумевал его в очень прозрачных указаниях...
...Задетый намеком на нравственную недобропорядочность, Герцен ответил письмом, которое просил редакторов «Современной Летописи» напечатать. Он обращался к ним со словами: «Мы, поднявши голову, смотрим в ваши ученые глаза... кто кого пересмотрит? Вы спрашиваете, что мы за люди? Может быть, вы слыхали, как в 1849 г. в народном собрании Прудон, задетый таким же образом Тьером, сказал ему, спокойно стоя на трибуне: «Говорите о финансах, но не говорите о нравственности, я могу это принять за личность, и тогда я не картечь вам пошлю, а предложу другой бой: здесь, с этой трибуны, я расскажу всю мою жизнь, факт за фактом, каждый может мне напомнить, если я что-нибудь забуду или пропущу. И пусть расскажет мой противник свою жизнь».
Разумеется, для Каткова это была страшная дуэль. И если бы Катков стал излагать факт за фактом свою жизнь, эти факты убили бы этого человека без направления, человека, который вчера был в кружке Белинского, Герцена и Грановского, а сегодня стоял в первых рядах поборников кромешной тьмы и полицейского сыска.
После польского восстания и Герцена Катков обвинял в том, что он явился орудием в руках все той же «польской справы».
]
]
]
По стопам Булгарина, Греча и Каткова теперь идут Суворин, князь Мещерский, Грингмут. «Новое Время», «Гражданин» и «Московские Ведомости» – вот газеты, которые говорили от лица России, пока у России был зажат рот.
От лица России они собирались шапками
закидать японцев и под барабанный бой вопили: «Гром победы, раздавайся».
От лица русского народа они патриотически взвизгивали: «На бой, на бой, друг милый мой».
От лица русского народа они заявляли, что мужика «драть надо» и что мужик всем доволен, ни в чем не нуждается.
От лица русского народа они заявляли, что мужик ленив и работать не хочет и что голод в деревне выдуман злонамеренными людьми.
От лица русского народа говорили эти истинно русские люди о жидовском союзе, о жидовской интриге и жидовской печати.
События 9 января в Петербурге эти господа приписывали японцам, которые будто бы за 18 миллионов подкупили рабочих, чтобы они бунтовали и мешали победе наших войск на Дальнем Востоке.
«Бей жидов, бей армян, бей поляков, бей студентов, писателей, бей всех» ...кто против тьмы, произвола и насилия – вот боевой клич «Московских Ведомостей», при редакции которых стоит боевая организация всероссийских громил.
«Черные сотни», отряды хулиганов – вот детища этих газет... Ужасы Кишинева, Баку, Гомеля, Курска, Нижнего Новгорода – вот плоды их человеконенавистнической травли. Клевета, донос и ложь – вот оружие этих «разбойников пера».
«Печать следует заставить быть благонамеренной», – писал в 1882 г. князь Мещерский. Уже в девяностые годы, вероятно, убедившись в неисполнимости своего патриотического предложения, этот же самый князь, верный последователь Фамусова, предлагавшего «взять книги все да сжечь», рекомендовал правительству поступить со всей линией печати подобно тому, как поступил пророк Илия со жрецами Ваала: «Отвел их Илия к потоку Киссону и заколол их там».
По подсчету газеты «Слово», издатель «Гражданина», князь Мещерский, еще при министре внутренних дел Горемыкине, «стоил государственному казначейству около двух миллионов рублей». При Сипягине же расходы государственного казначейства на сей предмет, очевидно, не могли уменьшиться. Затем при Плеве, который вообще не жалел денег, расходы на сей же предмет тоже, надо думать, не сократились. Таким образом, если подсчитать, то кормление нашего литературного воеводы должно исчисляться миллионами рублей казенных денег. Замечательно, однако, что когда печать швыряет в лицо старого князя все эти обвинения, он даже не поморщится, принимая их, как неизбежную неприятность профессионального характера.
«МУКИ СЛОВА»
Мы видели, как развивалось законодательство о печати – этот крестный путь живого слова; мы видели, как цензурный гнет усиливался по мере того, как росли противоречия между действительными нуждами народа и между учреждениями страны, давно отжившими свой век; мы видели, как гнет этот становился невыносимым, когда происходили народные восстания в других государствах и наши охранители старого порядка начинали опасаться того же и дома.
Теперь еще посмотрим, как действовали цензоры, призванные охранять тишину, исправлять нравы и воспитывать общество.
Смотреть за порядком бумаг гораздо труднее, чем наблюдать за порядком на улице, хватать за шивороты, тащить и не пущать, а цензоры зачастую были не лучше тех, которые стояли на улице на своем посту «для... беспорядку».
Вместо должного направления в литературе, сообразно с видами правительства вышел ряд смешных и печальных анекдотов, которые беспокоили или веселили даже самых благонамеренных людей.
Аксаков, в истинном патриотизме которого никто никогда не сомневался, боялся отдать цензору грамматику, так как в грамматике встречался родительный падеж, а это «могло показаться цензору неприличным».
Булгарин – даже Булгарин! – жаловался на цензоров, запрещавших писать о театре и не пропускавших выражений «небесный взгляд», «божественный Платон», «ангельская улыбка»...
Архиепископ Рижский жаловался на цензора Сербиновича, который в 1840-х годах заподозрил в ереси катехизис митрополита Филарета, по которому и теперь учатся школьники.
Наконец, сам цензор Никитенко рассказывал о своих коллегах вещи, которым не хочется верить, но которым нельзя не верить!
По словам Никитенко, цензор Ахматов остановил печатание одной арифметики потому, что между цифрами какой-то задачи там помещен ряд точек. Цензор подозревает здесь какой-то злой умысел составителя арифметики.
Рассказывают про какого-то цензора, который запретил поваренную книгу, так как в ней предлагалось ставить пирожки в печь на вольный дух. Этот цензор не выносил вольного духа даже в печи!..
В сороковых годах цензоры считали опасными даже сочинения императрицы Екатерины.
Цензор Елагин не пропускал в печать сообщение, что «картофель болен», так как в подобном выражении усматривал хулу на Промысел.
Тот же цензор не пропустил в какой-то географической статье места, где говорится, что в Сибири ездят на собаках. Безграмотному цензору показалось это невероятным и подозрительным, и он нашел необходимым, навести на сей предмет точную справку в соответствующем департаменте.
Графиня Блудова рассказывала о его превосходительстве Бутурлине тоже забавный анекдот:
«Он (Бутурлин) хотел, чтобы вырезали несколько стихов из акафиста Покрову Божией Матери, находя, что они революционны! Батюшка сказал ему, что он, таким образом, осуждает своего собственного ангела, св. Дм. Ростовского, который сочинил этот акафист и никогда не считался революционером; преосвященный же Иннокентий только поновил этот акафист, так сказать, слог устаревший. – "Кто бы ни сочинил, тут есть опасные выражения", – отвечал Бутурлин. Вот эти, по его мнению, "опасные" места: "Радуйся, незримая укрощение владык, жестоких и зверонравных... Совет неправедных князей разори; зачинающих рати погуби» и пр. и пр. – Вы и в Евангелии встретите выражения, осуждающие злых правителей, – сказал мой отец. – Так что ж? – возразил Дмитрий Петрович, переходя в шуточный тон, – если б Евангелие не было такой известной книгой, конечно, надобно б было цензуре исправить ее».
Все эти факты, так мало похожие на истинную правду и так сильно напоминавшие забавный анекдот, относятся к сороковым и пятидесятым годам и слишком красноречиво отвечают на вопрос: «а судьи кто?» – Кто эти воспитатели общества? Кто эти строгие ценители творчества Белинского, Гоголя, Тургенева?..
Но не думайте, что в наше время нет больше остроумных цензоров, умеющих смешить до слез своими забавными анекдотами, своими убийственными шутками.
В девяностых годах нижегородский цензор не позволял в репортерских заметках говорить «о царицах бала». Выражение «мрак царит» он заменял другим: «мрак господствует».
Екатеринославский цензор запрещал писать против Крушевана, одного из виновников Кишиневских ужасов во время еврейского погрома.
Тот же цензор запретил напечатать проповедь архиерея Антония, в которой клеймилось зверство громил и говорилось об изнасилованных женщинах и «разорванных» младенцах.
Курский вице-губернатор запрещал в «Курской Газете» печатать во время процесса Дрейфуса известия, благоприятные этому невинно осужденному еврею.
Летом 1905 г. в Томске цензором была зачеркнута речь Государя.
Таких забавных анекдотов сотни тысяч, но вот еще один или, вернее, одна забавная сценка[14].
В конце июня 1894 г. в Одессу приехала кафешантанная певица, «премированная красавица Жениори». Кутящая молодежь и старички сходили с ума. Каждый вечер сад бывал переполнен. Жениори пела скверно, голос у нее был хриплый, но ноги она поднимала на редкость. Усердным посетителем сада стал градоначальник. Хроникер «Одесских Новостей» В. С. Ляпидус поместил неодобрительную заметку о девице, не называя ее по имени. Статейка была до такой степени невинная и бесцветная, что цензор не тронул в ней ни одного слова, тем не менее градоначальник господин Зеленый пришел в ярость и вытребовал к себе хроникера и редактора. Произошла такая сцена: господин Зеленый, сжимая кулаки, накинулся на хроникера:
– Сукин сын! – крикнул в виде приветствия градоначальник.
– Ваше превосходительство, – начал, было, господин Ляпидус.
– Молчать! Сукин сын! Пархатый жид! Как ты смел
написать это!
Я тебя в двадцать четыре часа из города вон! А
ты, сукин сын... – накинулся
Зеленый на Старкова.
Редактор повернулся и ушел.
– Стой, сукин сын! (нецензурная брань) Я твою газету закрою. Я знаю, у тебя социалисты там пишут! Разорю!
Где же тут «вредное направление», где вопросы государственной важности?
Где? – Мы не знаем.
За шутками и анекдотами мы можем разглядеть или добросовестного цензора, который был глуп до остроумия, или администратора, который был велик до смешного.
Глупость, дикость и произвол – вот где вредное направление! Вот где вопрос государственной важности!..
Все эти забавные анекдоты, эта нецензурная цензура господ Зеленых смешны. Но бывают страшные вещи. И об этих страшных вещах пишет Мякотин в сборнике «В защиту слова».
В своей статье «Одна страница из новейшей русской печати» он повествует о том, как цензура зажимала рот печати по вопросам действительной государственной важности.
Еще в 1877 г. состоялось запрещение печатать стенографические отчеты о политических процессах ранее появления таких отчетов в «Правительственном Вестнике». В 1880 г. последовало воспрещение печатать какие-либо сведения об арестах по политическим делам и о производимых по ним дознаниях и следствиях, и это запрещение было повторено в 1882 и 1885 гг. В 1882 г. было безусловно воспрещено печатать какие-либо сведения о политических преступниках, а затем – и о лицах, исполняющих смертные приговоры над ними. С тех пор политические процессы, даже в тех случаях, когда они велись путем суда, проходили при полном молчании прессы, а если последняя случайно и сообщала какие-либо сведения о них (как, например, в 1897 г. газеты «Новое Время» и «Свет» о процессе Ясевич), то главное управление по делам печати сейчас же спешило напомнить старые предписания. Вместе с тем оно не допускало и никаких сообщений, заключавших в себе хотя бы и отдаленный намек на возможность политической борьбы в России. Так, когда в 1889 г. в русской прессе появилось известие о происшедшем в Цюрихе взрыве динамитной бомбы, разглашение в печати таких известий было признано «неудобным» и на будущее время воспрещено.
Усилившееся в 1890 г. движение среди городских рабочих не замедлило вызвать соответственные цензурные мероприятия. «В последнее время, – говорилось в циркуляре Главного Управления от 28 июля 1893 г., – некоторые периодические издания занялись обсуждением состояния наших фабрик и заводов, касаясь при этом вопроса об отношениях рабочих к хозяевам; так, между прочим, были помещены статьи в «Санкт-Петербургских Ведомостях» по поводу беспорядков, происшедших на Хлудовской фабрике, в «Сыне Отечества» по поводу беспорядков на фабрике в г. Шуе, а в «Новом Времени» печатаются статьи об Юзовских заводах. Министр внутренних дел, на основании статьи 140 и 156 устава о цензуре и печати, постановил: прекратить вовсе печатание таких статей, ибо, отличаясь тенденциозным направлением и сообщая невероятные сведения, они могут причинить существенный вред».
8 июня 1896 г. Главное Управление вновь подтвердило, что «распоряжение о непечатании статей, трактующих о беспорядках на наших фабриках и заводах, об отношениях фабричных и заводских рабочих к хозяевам» остается в полной силе. Это подтверждение понадобилось ввиду разыгравшейся весной 1896 г. громадной стачки рабочих на петербургских прядильнях и ткацких фабриках. Совершенно замолчать эту стачку оказалось, однако, невозможным. Тогда была избрана другая тактика. После того как в «Правительственном Вестнике» появилось очень неполное сообщение о стачке, редакциям было предписано «в рассуждениях об этом предмете не выходить за пределы напечатанного сообщения и с крайней осторожностью пользоваться сведениями, которые могли бы дойти до них из других источников, а, равным образом, с осмотрительностью переходить от рассмотрения этих событий... к заключениям относительно общего положения всех фабричных рабочих» (циркуляр 18 июля 1896 г.). Грандиозную стачку, в которой участвовало до 30000 человек, рекомендовалось, таким образом, трактовать, как событие почти случайное и, во всяком случае, не стоявшее в связи с общим положением рабочих. Но уже 4 января 1897 г. последовало новое распоряжение не печатать более, вообще, никаких статей, заметок и рассуждений о заработной плате, рабочем дне и отношениях фабричных рабочих к фабрикантам-хозяевам.
Таким образом, пресса вынуждена была хранить мертвое молчание о самых жгучих вопросах народной жизни. Она не могла говорить ни о расхищении общественного достояния, производившемся дворянством и промышленниками, ни о разорении деревни, ни о беспощадной эксплуатации фабричных рабочих. Связанная по рукам и ногам, легальная пресса могла быть лишь немым свидетелем угнетения трудящихся классов и их борьбы за свои права, не имея возможности вмешаться в эту борьбу, не смея ни высказать своих симпатий к народной массе, ни осветить обществу ее тяжелую жизнь.
В голодный 1891 г. у печати не только отнята была возможность говорить об истинных размерах тяжелого бедствия, обрушившегося на народ, и выяснять причины этого бедствия, но периодическим изданиям было даже воспрещено помещать без особого на то разрешения со стороны властей приглашения к пожертвованиям в пользу голодающих (циркуляр 12 ноября)...
О чем же оставалось писать? О приемах, выходах, парадах, рождениях и кончинах? Бедный писатель извивался, чтобы хоть как-нибудь намекнуть, писатель сидел и обдумывал, «как бы мне так свою мысль высказать, чтобы никто не понял», «как бы мне светлую мысль затемнить».
Вместо страшного слова «голод» он должен был употреблять невинное и робкое слово «недород»; вместо «голодание» – «недоедание»; вместо слова «протест» – «заявление»; вместо «демонстрация» – «беспорядки»; вместо выражения «еврейский погром» – «события конца века»; вместо слова «жандармы» – «железнодорожный посыльный»; вместо прямого ответа на проклятые вопросы – «иносказанья и гипотезы пустые»; вместо вопля негодования – «шепот, робкое дыханье»...
Это ли не рабский язык! Это ли не «муки слова»! Это ли не закрепощение вольной мысли!
«Проклятье вам, мертвые цепи!..»
«СВОБОДНОЕ СЛОВО»
В шестидесятые годы литераторы Курочкин, Минаев, И. Вейнберг и художник Степанов издавали сатирический орган «Искру». В № 34 «Искры» был нарисован образ двух женщин с надписью под первой: «Статья до просмотра цензора». Под другой – «Статья процензурованная». Первая женщина представлена прилично одетой, с умным, благообразным лицом, вторая же с оборванным донага спереди платьем, обезображенной, со всклоченными волосами, убегающей в испуге и отчаянье. – Эта картинка прекрасно рисует деятельность цензуры, ее борьбу с вредным направлением, ее исправление нравов.
Кому и зачем нужна была эта деятельность? Что выиграли от такой цензуры те, кто бежит от духа времени на кладбище давно минувших дней, те, кто боится лучей света и прячется во мраке?
Цензура пыталась искоренить вредное направление из произведений писателей, но то, что вчера еще цензор считал вредным направлением, «рассудку вопреки, наперекор стихиям», то сегодня уже становилось совершившимся фактом, пользу и значение которого не могло отрицать само правительство.
В 1849 г. Яков Ростовцев спрашивал у Петрашевского и его друзей в Петропавловской крепости: «Не было ли у них преступных разговоров об освобождении крестьян», а в конце пятидесятых годов сам Александр II стал во главе освобождения крестьян, и Яков Ростовцев председательствовал в комитете, обсуждавшем вопросы об освобождении.
В начале пятидесятых годов вредное направление было найдено в «Записках охотника» Тургенева, а во второй половине пятидесятых годов эта книга была признана полезной и даже стала настольной книгой Александра II.
В 1790 г. за книгу «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищеву пришлось путешествовать из Петербурга в далекую Сибирь, а теперь в Саратове имеется музей имени Радищева, а имя Радищева произносится с глубоким уважением.
Одиннадцать раз во Франции, начиная с 1789 г., изменялись порядки, одиннадцать раз писалась конституция, то, что считалось полезным вчера, то считалось преступным и вредным сегодня. До 1789 г. Бастилия грозила тому, кто осмеливался в печати говорить о вреде неограниченной королевской власти, гордо провозглашавшей: «Государство – это я». В 1797 г. гильотина или смертная казнь угрожала тому, кто хотел восстановления королевской власти и злоумышлял против республики. В 1797 г. монархия считалась злом, но это не помешало Наполеону I превратить республику в монархию и преследовать печать за вредное направление, печать, восставшую против его деспотизма.
Вредом, обыкновенно, правительство называло то, что не соответствовало его видам, что подрывало престиж власти, что шатало старый порядок.
Жизнь не стоит на месте, она идет вперед, изменяет взгляды общества, изменяет отношение ко всему, что еще недавно считалось священным, неприкосновенным и незыблемым. Печать отрицает это развитие, правительство противится этому развитию, и цензура является средством отстаивать застой. Но где же вред? Там ли, где критикуют то, что уже отжило свой век, или там, где пытаются задержать развитие страны и заглушить голос народа – печать, ратующую за будущее?
Австрийский министр Кербер не так давно заявил: «Что не может устоять против критики, то, очевидно, обладает недостаточной жизнеспособностью», а в Англии Кромвель говорил несколько столетий тому назад: «Мое правительство ничего бы не стоило, если бы не могло выдержать бумажного выстрела»...
Учреждения развиваются и разрушаются; следовательно, они нуждаются в критике. Критика толкает вперед, она развивает сознание тех, кто идет в хвосте событий. Правительство, не допускающее свободы критики, тем самым осуждает страну на застой и задерживает развитие народа.
На обеде журналистов по поводу открытия Кильского канала германский министр торжественно обратился к журналистам с речью, которую закончил словами: «Мы призваны править делами страны, а ваша обязанность критиковать наше правление».
В тех странах, где власть находится в руках народа, там не правительство царит над печатью, а печать над правительством. Там деятельность правительства критикуется шаг за шагом, там все совершается на глазах всего народа, и народ от этого ничего не теряет, а правительство помнит, что оно для народа, а не народ для него.
Но, – говорят, – печать,
критикующая существующий строй, вызывает брожение умов, сеет смуту, поселяет
недовольство и подстрекает к мятежу...
Так говорят те, кто отстаивает намордник для печати, кто отстаивает равнодушие и неподвижность мысли, кто повторяет на разные лады: «все обстоит благополучно», кто в печати видит причину революции, кто с духом времени и с требованиями жизни сражается красным карандашом цензуры и штыками солдат.
Но охранители, страдающие мыслебоязнью, преследованиями печати, приходят как раз к тому, чего боятся. Они раздражают, они возмущают насилием и гнетом тех, кто путем печати хочет выразить мнение страны. Мало того: «свобода печати дает выход накопившемуся пару негодования и предупреждает взрыв государственного котла». Задержите этот пар, забейте выход – и вы ускорите взрыв. В 1830 г. во Франции король издал закон, ограничивающий печать, и этот закон был последней каплей, переполнившей чашу терпения: народ восстал.
Достигает ли, наконец, цели цензура, если ей удается запретить все те сочинения, которые она считает вредными? Можно убить книгу, тысячу книг, но кто в силах, какой цензор вытравить у человека недовольство, способность чувствовать и мыслить? А если недовольство, если новые взгляды выработаны жизнью, существуют – они найдут себе выход.
Во Франции в том же 1830 г., на другой же день после введения цензуры, все газеты, преданные делу развития, а не застоя, напечатали воззвание к народу и без всякого цензурного разрешения и даже вопреки запрета.
Когда в Англии были запрещены дешевые газеты во время чартистского движения рабочих в тридцатых годах, возникали десятки тайных типографий и распространялись сотни тысяч «подпольных газет».
У нас в России в разгар цензурных преследований в пятидесятые годы Герцен устроил в Лондоне вольный станок и стал распространять, помимо цензуры, тысячи экземпляров «Колокола», и голосом страны были не «Северная Почта» Булгарина и не «Московские Ведомости» Каткова, а «Колокол» Герцена.
Нужно ли указывать, что в семидесятые годы, а в особенности теперь, революционеры всегда находили пути для печатания и распространения книг, помимо цензора? В каждом почти правительственном сообщении приходилось читать о массе листков «нелегальных», распространяемых во время забастовки или собрания.
То и дело приходилось читать об аресте нелегальных типографий.
Уже в 1855 г. Корф представил Александру II доклад о закрытии негласного цензурного комитета 2 апреля, а в докладе с прискорбием признавал, что: «распространяется рукописная литература, гораздо более опасная, ибо она читается с жадностью и против нее бессильны все полицейские меры»[15].
С тех пор прошло 50 лет, распространяется печатная литература, и она стала обычным явлением.
Цензура сама по себе, а нелегальная литература сама по себе!
Революционеры, которых, главным образом, боится правительство, пользуются полной свободой печати.
Защитники твердой и сильной власти, просто, теряются.
Ник. Рубакин в своем интересном очерке «Читатели между строк» приводит сетования земского начальника на нынешние времена: «Времена ныне не шуточные... что уж тут скрывать-то! Лучше в глаза правде смотреть! Среди фабричных и мужиков книжки такие ходят, каких раньше на моей памяти никогда еще не было, – толстые, со всякими «измами», которые только нашему брату читать. А они читают их со словарями и объяснения непонятных слов на полях выписываются... Но и это еще что! Нелегальщина завелась! И ее не мало! В иных местах ее сколько душе угодно. От фабричного к фабричному, от мужика к мужику ползет, словно зараза. На сходах ее читают – это факт. А кто и что читал – никакими дознаниями не добьешься. А почему? Да потому, что в унисон с мужиком и фабричным говорит здесь и между строк читать не приходится. Вот и пришлось по душе. И читают, и хранят, и друг другу передают, и, что особенно худо, молчат»[16].
Добросовестный цензор зовет «сатиру пасквилем, поэзию – развратом... глас правды – мятежом».
Добросовестный цензор заботливо отделяет «пшеницу от плевел», «вредную мысль исключает», оставляя «страницы и строки»; «если кто написал: равнодушно губернатора встретил народ» – зачеркнет он три буквы – радушно выйдет ... Что же, три буквы не в счет», а под носом у добросовестного цензора из рук в руки идут листки и книжки без всякого «дозволения» и «разрешено».
Напрасно добросовестный цензор приходит в отчаяние. Жалко бедного цензора, который становится «лишним», но происходит как раз то, что ему пророчил еще Александр Сергеевич Пушкин, говоря:
Поверь мне! Чьи забавы
Осмеивать закон, правительство и нравы,
Тот не знавал тебя – мы знаем почему!
И рукопись его, не погибая в Лете,
Без подписи твоей разгуливает в свете!
Итак, цензура преследует вредное направление, а оно становится неуловимым. Уходит в «подполье», а оттуда «без подписи цензора» на фабрику и в деревню.
Но «вредное направление», т.е. все, что несогласно с видами и предначертаниями правительства, живет не только в сотнях тысяч листков, гуляющих без подписи. Оно живет в каждом слове, переходящем из уст в уста на глазах цензора, в каждом вопиющем факте, в каждой заветной мысли, даже в красноречивом молчании... Они преследуют вспыхнувший огонек, но и здесь и там и за ними вспыхивают новые пламенные языки. Это подземный огонь – его не потушат никакие пожарные! Горит почва, на которой стоит цензор. Камни вопиют, по которым он ходит.
Какой жалкой, какой мизерной кажется его деятельность! Жизнь несется с ошеломительной быстротой. Она свергает все на своем пути, все преграды... Гордо реет буревестник, черной молнии подобный... А цензура предварительная гоняется за «словом», явившимся порождением этого «дела жизни».
Мильтон недаром сравнивал «трусливую политику предварительной цензуры с поведением того чудака, который вздумал не пустить ворон в свой парк и для этого запер ворота».
У жизни есть ключи, которыми открывались всякие запоры, у жизни есть пути, которых «не знают наши мудрецы»!
Говорят, что цензура спасает общество от тех преступлений, которые плодит разнузданная печать. Путем печати злонамеренные лица могут подстрекать к разврату, к убийствам, грабежу, к оскорблениям чести...
Будто российская цензура спасает нас от этого! Что-то не видели мы. На наших глазах происходило другое. Цензура даже поощряла такие подстрекательства! Разве Грингмуту не «разрешено», не «дозволено» было призывать «черные сотни» к грабежу, к убийствам? Разве Крушевану не «дозволено» было приготовлять в Кишиневе погром и разве о Крушеване разрешалось писать в Екатеринославских газетах в тех случаях, когда хотели клеймить его деятельность? Разве Суворины или Юзефович, или Шарапов не занимаются травлей вот уже десятки лет? Разве цензура защищала честь рабочих, когда Череп-Спиридович клеветал на них и говорил, что их японцы подкупали бороться за учредительное собрание и за восьмичасовой рабочий день? Разве цензура запрещает клеймить у нас такие дорогие нам имена, как имена М. Горького, Л. Толстого?..
У нас в России, где печать задавлена, господа Грингмуты и Крушеваны вполне свободно призывают к убийствам, вполне свободно позорят добрые имена...
На Западе – другое дело! Там полная свобода печати, там нет цензуры, но там есть суд присяжных для разбойников печати. Там Крушеван не ушел бы от суда, там он занял бы самое почетное место среди тех громил-орудий, которых он вдохновлял на патриотический грабеж. Там бакинские пожары и ненависть татар к армянам не прошли бы безнаказанно для человеконенавистнических газет.
Наши цензоры разрешают клеветать на целые классы и нации, разрешают распускать нелепую басню об убийстве перед Пасхой евреями христианских младенцев, но попробуйте-ка заикнуться о деле избитого врача Забусова в том городе, где совершилось это вопиющее зверство – и цензор тотчас станет спасать доброе имя погибшего генерала Ковалева.
Несчастный журналист «бичует маленьких воришек для удовольствия больших», но касаться большого вора цензура не разрешает, а если и разрешает, то из политических расчетов.
Зато в Англии в передовой статье «Reynold's Newspaper» (от 21 декабря 1902 г.), озаглавленной «Наша аристократия», между прочим, читаем такие строки: «Это именно в доме одного из родственников лэди Бартон наш король, бывший тогда еще принцем, оказался замешанным в позорном скандале об игре в баккара»[17].
Король при всем своем могуществе ничего не мог сделать против этого сообщения, так как газета опиралась на действительные, неопровержимые данные.
Но попробовал бы какой-либо журналист запачкать доброе имя простого рабочего, не имея на то оснований. Горе ему! Суд присяжных сумеет постоять за униженного и оскорбленного и наказать обидчика.
Там, где печать свободна, возможны злоупотребления печатным словом, но свободная печать и защищает от этих злоупотреблений.
На козни, на вредную речь
В тебе ж и целенье готово,
О, духа единственный меч,
Свободное слово!
Свободное слово – это победа света над тьмой. Это глас народа, это «любви и правды чистые ученья», это контроль народа над правительством, это прибежище униженных и обиженных, это торжество жизни в ее развитии над кладбищем застоя, это буревестник, говорящий кормчему: будет буря!..
Свободное слово – это то великое благо, которого лишены Турция, Китай и Россия и которыми пользуется весь культурный мир.
Проклятье вам, мертвые цепи!
Слава свободному слову!
[1] В 1879 г. в той же Японии издавалось всего 266 периодических изданий. – Прим. автора.
[2] Пименова. Развитие периодической печати в Англии. С. 392, – Прим. автора.
[3] См. «Полицейское право» Дерюжинского. С. 135. – Прим. автора.
[4] Лозинский. История 2-й французской республики. С. 443. – Прим. автора.
[5] Статья, за которую конфискуется номер, обыкновенно по просьбе редактора прочитывается в парламенте каким-нибудь из депутатов в речи по поводу конфискованного номера. После этого уже никто не может задержать статью, и все газеты печатают ее вместе с речью депутата. – Прим. автора.
[6] Зачатки газеты у нас относятся к XVII столетию, когда из донесений должностных лиц в Московском Посольском Приказе составляли для царя извлечения. Эти донесения именуются «Курантами». – Прим. автора.
[7] В 1811 г. с учреждением министерства полиции министр полиции, если замечал, что в книгах и сочинениях, изданных с одобрения цензуры, допущены выражения, «дающие повод к превратным толкованиям, общему порядку и спокойствию противным», обязан был со своими замечаниями вносить на Высочайшее усмотрение. – Прим. автора.
[8] Это письмо теперь издано Венгеровым в «Собрании сочинений Белинского». – Прим. автора.
[9] См. Лемке. «Очерки по истории русской цензуры», 223. – Прим. автора.
[10] См. Арсеньева. Законодательство о печати. – Прим. автора.
[11] Лемке. Очерки из истории русской цензуры. С. 379. – Прим. автора.
[12] Неведенский. Катков и его время. – Прим. автора.
[13] Беженцев. – Прим. ред.
[14] Dioneo. Страничка из истории одесской печати. С. 54. Сборник «В защиту слова». – Прим. автора.
[15] Лемке. С. 307. – Прим. автора.
[16] Сборник «В защиту слова». С. 44. – Прим. автора.
[17] См.: Сатурин Д. Очерк периодической печати в Англии. – Прим. ред.