Процесс письма

 

* Проблема первого абзаца

* Язык мой — враг мой

  Оглумить можно! (Рабы ли мы? Дурь)

  Заноза

* Диалог

* Последний абзац

 

Проблема первого абзаца

Представим себе: руки у журналиста чешутся, бумага стонет от нетерпения, материал истомился — можно начинать писать!

Но начну с неожиданного и откровенного призна­ния: ненавижу письменный стол! У поляков есть по­словица, в переводе звучащая примерно так: «По вдохновению пишут одни графоманы, настоящие ли­тераторы пишут за деньги». Я бы и за деньги не писал, если бы это было возможно. Так уж устроен.

Лично для меня — истинная мука (даже если перо — клавиатура компьютера) брать в руки перо. От мысли, что рано или поздно придется это делать, я содрогаюсь, как от удара током.

Какое счастье, что существует этап обработки ма­териала: до письма еще вроде бы далеко, и можно заставить себя разобраться в блокнотах. Не более. Всего лишь почитать. Кое-что перепечатать. Чуть-чуть подумать, самую малость... Именно на этот пе­риод и приходится раскачка. Постепенно втягиваясь, через час, через три часа, через сутки погружаешься в работу и вдруг обнаруживаешь себя в плену, и уже ничто не может оторвать от некогда ненавистного письменного стола. Запой! Материал — как на ладо­ни. План — верная и крепкая веревочка к цели, Можно «строчить»!

И вот тут-то возникает пресловутая проблема пер­вого абзаца. Танталовы муки! Уж очень редки слу­чаи, когда первый абзац дается без боя, без трепки нервов, без сомнений и поисков, легко и естествен­но. Сколько иронически-грустных советов приходит­ся выслушивать нашему брату по этому поводу: «Что может быть проще: начинай сразу со второго абза­ца!» «Пиши первый, потом второй, а первый спокой­но вычеркивай!» и т. д.

Помню, когда я был на военных сборах в авиацион­ной школе, в один прекрасный день, как и мои това­рищи по эскадрилье, решил доверить свою жизнь ку­сочку мануфактуры, то есть парашюту, инструктор серьезно сказал нам, уже готовым к прыжку и сто­ящим у самолета: «Главное, без волнений. Если не откроется основной парашют, открывайте запасной. Не откроется запасной, тоже не беда: придете на склад, я вам обменяю оба».

Первый  абзац  довольно  часто  «не  открывается».

Тому, полагаю, несколько причин, и прежде всего психологическая-престижная. Дело в том, что моло­дые журналисты, как, впрочем, и уже вкусившие ус­пех на газетном поприще, хотят приобрести (или не потерять) реноме маститых. Это понятно: кто не за­ботится о своем престиже, тем более творческом? Но нередко возникает страх: а вдруг читатель, про­бежав глазами первые строки очерка, отложит газе­ту в сторону? Видите ли, скучно ему покажется! Это значит — провал?! Не-е-ет, надо как-то заставить его читать дальше, взять за «живое»! Чем-нибудь ошарашить!

И начинаются мучительные поиски интригующего начала — мучительные потому, что они, как прави­ло, совершенно неорганичны теме очерка. Напри­мер: «Над городом уже спускались сумерки, когда вдруг странная тень мелькнула в свете уличного фо­наря. Чей-то голос позвал: «Тонька, это ты?» И сердце Антонины сжалось от дурного предчувствия...» Написав такое, молодой журналист обычно ставит жгучее многоточие (за которым чаще скрывается не мысль, а безмыслие) и впадает в уныние: ах, плохо, ах, глупо, и все равно редактор сократит, и что-то надо взамен придумывать! А все потому, что герои­ня очерка «Тонька» — заводской рационализатор, передовая женщина, и торопится она домой после заседания БРИЗа, где принималось ее очередное рацпредложение, а дурное предчувствие у нее оттого,  что муж-алкоголик  опять будет ревновать к  изоб­ретателю  Клейменову.

Еще пример. «Что вы наделали! — воскликнул Мохов, схватившись двумя руками за голову. — Теперь меня задавят!» И он, нетвердо ступая, пошел прочь...» Расшифровываю: Мохов — прораб, а «наде­лала» на его участке передовая бригада, выполнив норму на 140%, и теперь Мохова «задавят», увеличив производственный план очередного квартала.

И еще пример, последний: «Нет, просто не уклады­вается в голове, не могу поверить, что такое возмож­но, да еще в наше время, мне кажется, это сон, ка­кое-то кошмарное наваждение, но это так, это слу­чилось, от этого не уйти...» Что случилось?! Что не укладывается в голове журналиста? Что кажется ему кошмарным наваждением, да еще «в наше вре­мя»?! Муж оставил жену с ребенком и подал в суд на раздел жилплощади. Ни больше ни меньше.

Я мог бы бесконечно долго цитировать «жутко» ин­тригующие начала банальнейших по своей сути очерков, но  довольно — тенденция ясна. Кстати, будем считать, что примеры я выдумал из головы, — зачем обижать коллег, тем более что я сам далеко от них не ушел? Однако опытные и в некотором роде маститые журналисты, тоже переболевшие в моло­дости «потрясными началами», спокойно отказыва­ются от них и, между прочим, живут не тужат. И ре­номе свое не теряют, и пользуются неизменным ус­пехом у читателя. Они давно уже поняли, что, во-первых, современный читатель если и «клюет» на интригу, то очень скоро ее раскусывает, и тогда нет предела его раздражению. Они знают, кроме того, что многие начинают читать газетные материалы не с первого абзаца, а с подписи и, если видят знако­мую фамилию, уже зарекомендовавшего себя автора, прочитывают все от корки до корки, хотя бы матери­ал  начинался  так:

«Земля помогает нам понять самих себя, как не помогут никакие книги. Ибо земля нам сопротивляется. Человек познает себя в борьбе с препятствиями. Но для борьбы ему нужны орудия. Нужен рубанок или плуг. Крестьянин, возделывая свое поле, мало-пома­лу вырывает у природы разгадку иных ее тайн и до­бывает всеобщую истину. Так и самолет — орудие, которое прокладывает воздушные пути, — приобща­ет человека к вечным вопросам».

Не станет ли кое-кому скучновато? Не появится ли сомнение: читать или не читать? Ну что же, надо бросить взгляд на имя автора и название вещи: «Планета людей». Антуан де Сент-Экзюпери. Так бу­дем читать дальше?

Наконец, в-третьих, истые профессионалы убеди­лись, что все же есть «крючки», на которые охотно «клюет» читатель: он ловится на мысль, органически соответствующую теме повествования, и на инфор­мацию, дающую повод для размышлений и способ­ную возбудить его интерес.

Вот первые строки нескольких произведений:

«Человечество не хочет жить без великих людей: в ту неделю, когда умер Микеланджело, родился Галилео Галилей» (Голованов Я. Этюды об ученых. М., 1970. С. 41);

«Настоящий летчик-испытатель должен свободно летать на всем, что только может летать, и с некото­рым трудом на том, что, вообще-то говоря, летать не может». Это изречение, давно ставшее в авиации классическим, принадлежит летчику-испытателю Сергею Александровичу Корзинщикову» (Галлай М., Третье измерение. М., 1973. С. 9); 

«Несколько лет назад мне довелось участвовать в обследовании большой группы школьников. Из них многие были нездоровы. Заболевания — от рефрак­ции глаз и кишечно-желудочных до сердечно-сосу­дистых и нервных, и это — начиная с пятого класса» (Азаров Ю. Учиться, чтобы учить // Новый мир. 1987. №4).

 «За долгие годы поездок по стране в памяти отло­жился большой слоистый пирог. На многое сейчас смотрится по-иному, нежели смотрелось тогда, в моменты свершений. Именно так приобретается объемность нашего знания времени» (Злобин А. Лю­бой ценой // Новый мир. 1987. № 3);

«Когда мы были уже хорошо знакомы, я спросил, не унизительно ли это — обслуживать? «Как посмот­реть, — ответил он. — Вот я вас обслужу, а после приду домой, раскрою «Известия» — и вы меня бу­дете обслуживать. Все мы друг другу служим». Тут я понял, что буду о нем писать» (Аграновский А. А лес растет. М., 1972);

«Людей какой профессии больше всего на свете? Молва гласит: врачей. А вот статистика всех времен буквально вопиет против этого утверждения» (Зюзюкин И. // Комсомольская правда. 1968. 3 марта).

Обратите внимание, слова-то какие скучные: «об­служивать», «статистика», «объемность знания», «группа школьников», «изречение»... Но не боятся этого авторы, не прибегают к мнимо спасительным «вдруг» и «однажды ночью» — спокойно и нетороп­ливо развивают свои мысли, уверенные в том, что чи­тателю не будет скучно и он дойдет до конца.

Но хватит примеров. «У кого тощее тело, — писал М. Монтень, — тот напяливает на себя много оде­жек; у кого скудная мысль, тот раздувает ее слова­ми!»[1] Даже известные литераторы, уже имеющие в качестве визитной карточки имя, и то, уверен, со­мневаются в том, что читатель ими навсегда завое­ван. Имя — не индульгенция на вечную и прочную читательскую любовь. Один, без мыслей очерк, да еще с нелепым интригующим началом, второй, тре­тий — и рассерженный читатель сделает переоцен­ку ценностей. Пожизненно присваивается только ху­дая слава, добрую надо постоянно подтверждать. Чем? Делами, мыслью, и еще раз мыслью!

А что, если журналисты повсеместно откажутся от тщеславной борьбы и не будут завлекать читателя пустыми интригами, а станут заботиться о содержа­нии материалов, о наполнении их мыслями и инфор­мацией — что тогда? Проблема первого абзаца пе­рестанет существовать? Не думаю. Не перестанет. Потому что мы мучились, мучаемся и всегда будем мучиться в поисках верной тональности, которая как раз и зависит от первого абзаца. Но это совершенно иного рода мучение! Оно продиктовано заботой об убедительности материала, о его доходчивости, о бо­лее сильном его воздействии на читателя. Любой очерк пишется, по-моему, в едином ключе, он не терпит случайной, неоправданной, заранее не проду­манной смены температур, он всегда однороден по стилю, по манере, по тональности. Она-то и закла­дывается первым абзацем, этим черенком, который дает жизнь всему дереву. В первом абзаце, словно в живой клетке, если рассматривать ее относительно всего организма, должен содержаться код, в котором были бы заложены главные свойства всего произве­дения.

Конечно, это дается нелегко, но эти мучения дос­тойны и оправданны, и вовсе не чета пресловутым «вдруг» и «однажды ночью». Потратить умственную энергию, нервы, время на «мирную цель», а не на молниеносную «войну» за читателя, я полагал бы даже удовольствием. Но дать рецепт, как лучше ис­кать тональность очерка, никто не в состоянии. Кон­статацию же сложностей можно найти у многих ли­тераторов. К примеру, я нашел в «Записных книж­ках» А. Аграновского: «Проблема первого абзаца... Почему трудно? Ищешь тон. Тон делает музыку. В нем гражданская позиция публициста...» У М. Горь­кого: «Труднее всего — начало, именно первая фра­за. Она, как в музыке, дает тон всему произведению, и обыкновенно ее ищешь весьма долго»[2]. А вот о том, как сократить время поиска, у Горького — ни слова. Вероятно, журналист должен сам почувство­вать, какого звучания требует тема. Со стороны можно только сказать: угадал или не угадал.

Приведу несколько примеров из собственной прак­тики, мне и самому интересно посмотреть на себя с точки зрения поиска тональности: никогда прежде об этом не задумывался.

Под рубриками «Социальный портрет» и «Человек среди людей» в «Комсомольской правде» некогда публиковались очерки-исследования — спокойные, в большей степени рассудочные, нежели эмоцио­нальные, долженствующие с первых же строк выз­вать у читателя задумчивое настроение. Задумчи­вое? Ну что ж, посмотрим:

«Начну с того, что каждая семья, конечно, лучше других понимает, какой ей сор выносить из избы, а какой нет. Дело это тонкое, чужой человек в нем не разберется, будь он семи пядей во лбу. Правда, иног­да мы живем так, что соседи знают о нас больше, чем мы сами. Но одно дело — соседи, другое — чи­татель. Вот и ломай голову, как писать о Поляко­вых?»

«Студент — состояние временное. Я тоже был сту­дентом. Однако, ринувшись в вузовскую тематику, вдруг почувствовал смущение. Оказывается, совре­менные студенты совсем не «те», с которыми я учился каких-нибудь «надцать» лет назад, стало быть, опираться на собственный опыт нельзя. Это — с одной стороны. С другой — я неожиданно убедил­ся, что многие нынешние вузовские проблемы как две капли воды похожи на «наши» (из очерка «Студент»).

Для контраста — очерк «Синяя борода» из Чебоксар, напечатанный несколько лет назад в «Литера­турной газете». В нем шла речь об одном народном артисте РСФСР, человеке известном, руководителе крупного ансамбля; он измывался над молодыми женщинами, работавшими под его началом, оскорблял их человеческое достоинство, принуждал к сожительству, при этом пил и хулиганил. Первая фраза очерка:

«Руки за спину, уважаемый читатель: я буду знако­мить вас с подлецом».

И еще одна тональность — в очерке «Обелиск». По­вествование ведется от имени грустного человека, счастливым образом оставшегося в живых и вечно преданного памяти своих погибших товарищей:

«Он любил чай и сам ходил по воду с брезентовым ведром. Однажды, возвращаясь, он лез через бруствер, и осколок попал ему в грудь. Уже мертвый, он так медленно сползал на дно траншеи, что мы успе­ли принять ведро, не пролив ни одной капли. Могилу мы вырыли шагах в тридцати от дороги, чуть ближе к Неве, на пологом склоне холма. Воткнули кол, чер­нильным карандашом написали имя, отчество и фа­милию и еще «Батя» — так звали его в нашей бата­рее. Он был старше нас, даже старше капитана Белоусова, и мы считали его стариком. А сегодня я и сам понимаю, что сорок пять еще не возраст. Потом мы вскипятили воду, выпили его чай и снялись с ме­ста. В тот день нас бросили в прорыв. Это было осе­нью сорок третьего года, а когда через двадцать с небольшим лет я вернулся в эти места, тоже была осень».

Удивительное дело, но я ловлю себя на том, что, представляя кусочки из собственных очерков, не­вольно ищу тональность, которая могла бы соответ­ствующим образом окрасить читательское восприя­тие цитат. Как я это делаю, объяснить не могу, и до­стигаю ли эффекта — не знаю. Композитор тоже оказался бы в затруднении, если бы его спросили, почему в начале сочинения за нотой «ре» он ставит «ля», а не «соль-диез».

По всей вероятности, творческий процесс не всегда объясним, он часто базируется на интуиции, на пред­чувствии, на угадывании и зависит от индивидуальности автора. Поиск тональности, наверное, и есть та составная творческого процесса, которую объяснить невозможно.

Допускаю, что некоторые журналисты — и я, веро­ятно, тоже — тяготеют к какой-то определенной то­нальности, Что это? Черта характера? Стилевая осо­бенность? «Почерк», раз и навсегда выработанный, по которому мы различаем авторов, говорим об их неповторимой индивидуальности, их «лице»? Разли­чать-то различаем, но дело, мне кажется, в том, что индивидуальность журналиста проявляется прежде всего в умении найти «свою» тему, в своеобразии ав­торского подхода к ней, а не в симпатии к какой-то одной и той же тональности. Аналитический подход к решению темы, рациональный, исследовательский, или эмоциональный, чувственный, ощущенческий, может быть, несколько облегченный, но зато яр­кий — вот что диктует определенную тональность, вот что вырабатывает стиль автора, делает его са­мим собой.

Но я твердо уверен: при любых подходах к темам категорически нельзя пользоваться формальными приемами, создавая «нужную» тональность. Количе­ством восклицательных знаков еще никто не смог компенсировать внутренней холодности, никому еще не удавалось многоточием прикрыть безмысленность. Синтаксис — только вспомогательное сред­ство, а не главное оружие.

Итак, к чему мы пришли? К тому, что мучительные поиски первой фразы мнимы, если они основаны на грубом недоверии к читателю, и истинны если связаны с желанием найти верную тональность, чтобы выйти на самую короткую дорогу к читателю: затронуть чувства, воздействовать на разум,

Проблема первого абзаца, конечно, не самая важ­ная в написании материала. Я начал с нее потому, что она хронологически первая. Сел журналист за стол, взял ручку. Над чем задумался? Над первой фразой.

Примечание. На этих словах заканчивается очень важная для меня глава: двадцать лет прошло — корова как языком слизала. Что же происходит сегодня с этим злополучным абза­цем? Нынешние журналисты работают в режиме жесткой (если не жестокой) конкуренции. Не позавидуешь. Жизнь измени­лась: к худшему ли, к лучшему, не о том речь, говорю о судь­бе читателей-слушателей-зрителей и, конечно, о «пастырях»-журналистах,

Ну что ж, поглядим-почитаем, обратив наш пристальный глаз на «золотые перья» и строчки, ими написанные, ведь во все вре­мена народ говорящий и пишущий претендовал на титул влас­тителей общественного мнения и вершителей судеб «электора­та» (как ныне принято именовать народ). Что же увидим мы, прочитав первые строчки? Каковы, на ваш взгляд, тональ­ность, смысл и настроение опусов наших «акул пера» — искателей популярности и профессиональной славы?

Они в панике? Растеряны? Потеряны? Уже «без лица»? Имеют ли право именоваться «журналистами»? Даю вам слово, что не имею готового ответа на этот трудный вопрос. Специально не выбирая конкретных имен и определенных изданий, смотрю лишь то, что оказалось под рукой. Начинаем все подряд читать, а потом вместе с вами подумаем: к каким выводам придем. На каких весах будем взвешивать «увиденное-услышанное»? На что это «потянет»?

Понятное дело: ни вы, ни я судить не будем (и судимыми не станем), нет у нас такого права. Для этого надо пожить жизнью коллег, их дорогами пройти-проехать-пролететь, а уж потом тянуть из них жилы. Будем помнить о том, что у каждого време­ни своя скорость: одна минута молодости тягучее и длиннее минуты старости, не сравнимы час минувшего века с часом гря­дущего. Одни годы ползут, другие летят или скачут, наполнен­ные горем, счастьем, печалью, надеждой. Изменился не только темп нашей жизни, но и само ее содержание. Журналисты, ра­зумеется, живут и работают в потоке событий, но главное, что они при этом говорят людям, какое «заколдованное слово» произносят: врачующее или убивающее?

Все мы знаем: не в безвоздушном пространстве живут наши «журналюги». И они могут, а чаще обязаны быть: пылкими, мягкими, испепеляющими, едкими, добрыми, непримиримыми, страстными, хитрыми, гневными, умными, наблюдательными, законопослушными, ревнивыми, ревнивыми, нетерпимыми, смеющимися, наглыми, интеллигентными; палитра огромна и вмещает в себя все человеческие качества. Не имеет права журналист быть только несправедливым и скучным. Ну что ж, теперь — почитаем?

 

«Новая газета», 30 ноября 1998 года:

А. Минкин. «Если разум кипит — это безумие»: «Шок от убийства Старовойтовой поначалу мешал понимать: что творится в нашей государственной жизни, которую граждане получают (и понимают) по телевизору?»

 

Ю. Щекочихин. «В черных подъездах России»: «Биз­несмены, кандидаты в губернаторы, депутаты, заме­стители министров, банкиры, начальники дэзов, ди­ректора заводов, издатели, политики, журналисты, руководители спортивных организаций, таможенни­ки, сотрудники спецслужб, врачи, добытчики алма­зов... Неплохой список занятий людей в этом скорб­ном листе, подготовленном спецслужбами США. Их взрывали, их убивали снайперы, пытали до смерти, резали, травили ядами. Большинство этих преступ­лений не раскрыто».

 

«Общая газета», декабрь 1998 года:

И. Шевелев. «После Никулина мир стал иным»: «Даже в «Гостиной ОГ» на Кутузовском нечасто слу­чаются вечера, которые нельзя пересказать. Их смот­ришь с начала до конца, затаив дыхание. Нет лишних слов, лишних выступлений — все к месту: и смех, и слезы, и раздумье, и песня, и анекдот. Таким был вечер,  приуроченный  к  77-му  дню  рождения  Юрия  Ни­кулина. Таким был и сам Юрий Владимирович».

 

«Власть», 1 декабря 1998 года:

А. Кабаков. «Уходим!»: «Господа, прошу простить, что обращаюсь к вам, не будучи лично знаком с кем-либо. Но ситуация настолько серьезная, что решился позволить себе, конкретно. Вот в чем суть дела, по жизни».

 

«Коммерсантъ», 25 декабря 1998 года:

А. Колесников. «Бой быков»: «В Красноярске — скандал. Лебедь против Быкова. На первый взгляд речь идет о тарифах и холдинге. Пустяк?»

 

«Деньги», 19 декабря 1998 года:

Н. Кулакова. «Всероссийский день вкладчика»: «Бывшие вкладчики МЕНАТЕПа, Мосбизнесбанка, Мостбанка и Промстройбанка могут перевести дух. Начи­ная с прошлой недели те, кто передал свои вклады из этих четырех банков в Сбербанк — а таких набра­лось около 25 тысяч, — могут получать деньги. А вот вкладчиков СБС-АГРО и Инкомбанка пока по­радовать нечем».

     

«Автопилот», декабрь 1998 года:     

И. Свинаренко. «Папенькин сынок»: «100 лет со дня рождения Владимира Набокова будут праздновать в наступающем году. Главный мотор будущих тор­жеств — Дмитрий Набоков, сын гения. Он бросил оперное искусство и полностью отдался литератур­ным делам, главным образом отцовским. Еще раньше он бросил другое высокое искусство — а был ведь автогонщиком!»

 

«Огонек»,  август 1988 года:

О. Лунькова. «Не мы устраиваем — жизнь обновля­ется»: «В бывшей конюшне Боткиных, у Покровских ворот, где уже лет десять работает Юрий Рост, хо­лодно. Рост предлагает мне сидеть в пальто. В углу мастерской на старом проигрывателе, подобранном на свалке, жарко шипит пластинка с аргентинским танго».

 

«Домовой»,   ноябрь—декабрь   1998  года:

Я. Зубкова. «Жизнь после стресса»: «Нынешней зи­мой у нас есть возможность впасть, как сурки, в глу­бокую депрессию, господа. Строго говоря, возмож­ность эта есть у нас всегда. Отвратительные клима­тические условия, частые и болезненные смены го­сударственного строя и дурная наследственность — вот что мы имеем постоянно, как фон».

 

Примечание. Наше короткое путешествие закончено. Мы познакомились с отрывками из работ известных журналистов, опыт и профессиональная репутация которых известны читате­лю. Теле-, радиожурналистику мы пропустили намеренно: их слова, как воробьи, неуловимы, не записывать же тексты и «на­чала» передач на диктофоны?

Я сам публично провозглашал (и не однажды, а надо бы еще чаще напоминать об этом себе и коллегам): следует писать материалы экологически чистые, во избежание неприятных последствий.

Впрочем, критиковать коллег, процитированных  выше, нет смысла: среди них нет ни «первых», ни «последних». Фамилии коллег вообще надо перечислять, как в недавние времена это делали политические зэки — вкруговую. Вы прочитали их «начала» и «литы», а может быть, и авторы (если попадется им на глаза мой опус, перечитать самих себя захочется) — вот, собственно, и весь смысл.

Позволю себе предположить вердикт читателя и коллег: при всем многообразии почерка, при издержках и находках в стилистике и при всем разнообразии — «жив курилка!».

Можно и так сказать: вы на них посмотрели, они — друг на друга, грешники. Разве нет в этом резона для всех участни­ков «переклички»?

Так или иначе, главное для нас заключается в том, что «в на­чале было Слово...»

в начало

 

Язык мой — враг мой

Журналисты — не мимы, газета, радио и телевиде­ние — не сцена, читатель — не зритель, да и зри­тель — не с неба свалился: кому это не понятно?

Слово —  наше   оружие!

Но и наше несчастье.

Мы очень разные люди, даже нет смысла доказы­вать это обстоятельство. Мы можем позволить себе разные темы, сюжеты, стили, тональности. Однако слова, которыми мы пользуемся, — это, как ни кру­тите, все те же «семь нот», не нами придуманные и, кстати, выверенные веками. Они вполне обеспечива­ют и полифонию звучания (доказательством чему служат многочисленные произведения классиков журналистики), но, к сожалению, и какофонию тоже (чтоб убедиться в этом, надо раскрыть любую сегод­няшнюю газету). «По отношению к очень многим на­шим писателям, — говорил М. Горький, — нужно сказать, что с русским языком они обращаются вар­варски и знают его плохо»[3]. Уж в чем, в чем, а в этом вопросе мы, журналисты, писателей на первое место не пропустим.

Между тем широта и неординарность читательской аудитории накладывают вето как на серость изобра­зительных средств, так и на вычурность языка: нас читает не избранная публика, а миллионы «газетных тонн глотателей». «Надо писать крепкими, тугими словами, — говорил Горький в беседе с молодыми очеркистами, — рассказывать так, чтобы все было просто, ясно, — вот к чему нужно стремиться»[4]

Но где находить «тугие» слова?

 

«ОГЛУМИТЬ» МОЖНО!

Рабы ли мы?

 

Позвольте, читатель, предложить вам на десерт такую историю. В пору моего студенчества мы пели под гитару старинные романсы. Говорю о конце сороковых годов. Еще не было отечественных бардов, даже термина такого мы не знали, гитаристы именовались властями бесполой «авторской песней». И вот попадает к нам романс мелодич­ный, мягкий и с чувственным набором замечательных слов, иначе го­воря, с содержанием. К стыду своему (не я этот романс пел, а дав­ний мой друг, но его уже нет с нами), сохранился в благодарной па­мяти всего лишь кусочек строки: герой романса куда-то едет, смотрит в окно вагона поезда, при этом «вино на губы тихо лья». До сих пор не покидает меня щемящий романс с «настроением» и прелестным («неграмотным») глагольным оборотом. Много позже мы даже огорчи­лись, узнав, что романс был не народом сочинен, у него талантливые авторы (поэт с композитором), которые стилизовали текст «под на­род». Но как похоже и как нежно: «Вино на губы... лья»; ах, хорошо!

Что сегодня поет эстрада? Тема эта стоит особого и серьезного разговора, я же трону ее по касательной. Когда-то иронично звучало в исполнении Татьяны и Сергея Никитиных: «...и чушь прекрасную не­сли»; нынешняя «чушь» бездарна и бессмысленна. На одной примитив­ной строке с примитивной глагольной рифмой построено все содержа­ние: «мотылек, куда ты летишь, стремишь, спешишь, сгоришь» (какие из вас, авторов, прости, Господи, Лебедевы-Кумачи и Матусовские?).

Вы можете, читатель, воспроизвести (ладно, не мелодии, которых чаще нет, нежели они есть в так называемой «попсе») хотя бы смысл услышанных вами песен? Конкурс не голосов, а мод, причудливых и красивых поз и совершенно одинаковых исполнителей, которых — по пять копеек за пучок в базарный день: они, созданные способом кло-нирования, уверены (бедняжки!), что неповторимы. Многочисленные «композиторы и поэты» (случайно ли взятые мною в кавычки?) сочиня­ют, а лучше сказать: гонят неразличимую музыку и безразмерные тек­сты, и не потому, что бездарны: им просто некогда. Читатель сам это видит — слышит, понимая при этом, что талантливым поэтам и ком­позиторам нет места в этом бизнесе, которому они чужаки: нельзя, будучи стайером, участвовать в забегах на стометровку. Ритмовики и рифмачи там правят бал, забирая призы: налетайте и не опаздывайте! Пли!

Торжество мелодий растаяло, как дым, ушло в небытие содержа­ние. Хотите печалиться или радоваться, но факт «на лице». Увы (или «ура»), наша эстрада вышла на старт, как на панель, и кинулась за­рабатывать деньги на проживание. Кто смеет ее упрекнуть в этом, если можно выжить, лишь услаждая вкусы и прихоти потребителей (кто платит, тот и заказывает)? Его Величество Рынок! А дальше уже фи­ниш, пора стремиться к нему, как это делают маленькие черепашечки: склюют, едва замешкаешься. Даже остановиться невозможно: упа­дешь, не встанешь. (Помните жесткий и блистательный американский фильм «Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?»; исключим из числа «загнанных» наших воистину талантливых исполнителей, кото­рых хоть и не много, не более, как мне кажется, двадцати эстрадных маэстро, но каждое имя у нас на слуху и практически «штучное»: у любого есть реальный шанс получить «Овацию» без грубой натяжки.)

Движение — жизнь? А наши боссы-погонщики исповедуют новую мо­раль, название которой иное и сленговое: «раскрутка». Именно в нее вложены огромные «башли», дающие огромную прибыль. Маркс приду­мал классическую формулу: деньги-товар-деньги (о таланте, заметьте, ни слова!), а сегодня родилась универсальная модификация: «деньги-раскрутка-деньги»! А талант? Публика и «так» слопает: без содержания и без смысла (хотя и на русском языке, но звучит, как на иностран­ном: все едино и мимо мозгов). Одним ритмом пусть будет сыта.

Приехали: коммуно-капиталистический уродливый гибрид под назва­нием: райчик. Если вы помните, мой читатель, как мы сами или наши отцы и деды учились читать буквари с «мама мыла раму», и там же была известная формула: «Мы не рабы, рабы не мы», под которую маршировали по улицам, дружно скандируя эту фразу «под шаг». Вам не кажется сегодня (в те времена и не позволяли бы нам догадывать­ся), что фраза элементарна (если не абракадабра по типу «Ослы не мы, мы — не ослы»), то тавтология, лишенная смысла. Впрочем, многие уже тогда заметили, что писать и понимать надо иначе: «Мы — рабы» (а почему, спрашивается?), а потому, что: «Рабы — немы». Вот, оказывается, в чем фокус: рабами человека делает немота, а она дитя тоталитарного режима вкупе с цензурой и страхом. Отсюда и лицемерие, с которым нам вешали лапшу на уши, внушая с детства, будто мы не рабы.

Демократия со свободой слова и гласностью (тоже, кажется, тавто­логия?), но если свободой слова полагать право и возможность гово­рить, то гласностью становится право и возможность услышать сказан­ное, то все выше сказанное мною обретает логику.

Теперь остался у меня элементарный вопрос на «засыпку», обра­щенный не к попсоподобным любителям современной эстрады, лишен­ной смыслового содержания: неужто вы действительно хотите быть не­мыми? Если это так, то Бог вам в помощь: что еще скажешь, если есть у вас такое право? Но есть и другой читатель, который чтит ис­тинно талантливых эстрадных исполнителей и легендарных отечествен­ных бардов, поющих прекрасные умные и чувственные песни не на «тексты»; так вот, если вы не согласные с эстрадной немотой и не желаете быть рабами, то примите совет: у вас тоже есть право выби­рать себе иную судьбу и другие песни. А всем остальным скажу на прощание: думайте.

И сопротивляйтесь. 

Таков, собственно, и весь разговор. 

     

Дурь?

 

Теперь предлагаю, читатель, обернуться к волнующей меня и, наде­юсь, вас простенькой на первый взгляд теме. Вы, наверное, уже слышали когда-то: «Однозначно звенит колокольчик»? Разумеется, не сразу различили подделку, тем более что мы привыкли: чем примитив­ней звучит, тем проще «продукт» усваивается. Не зря мы (я — тоже!) ощущаем звуковую и, возможно, генетическую родственность слов: «однозвучно» и «однозначно». Если первое слово принадлежит перу классика, то второе — самоделка.

Ведь ни в одном из современных классических словарей подобные наречия не имеют прописка. Откуда они появились? Но нас с вами это, как ныне принято говорить, не колышет. Итак, посвятим теперь разговор родному языку, о котором Владимиром Далем сказано: «Сло­варь живого великорусского». А коли так, появление в «живом» но­вых слов — закономерно. Кто был и есть их автором (тут же добавлю: губителем)? Прежде всего и главным образом — народ. Заметьте: в спокойные и стабильные времена народ чаще безмолвствует, а если творит, то в самые трудные и смутные годы.

Не уйти нам и от полного набора характеристик людского словотворения: прекрасные, дурацкие, умные, грамотные и невежественные слова. Ну как миновать Вольтера, сказавшего, что все наши споры основаны на «многозначительности слов». Сказал фразу, все поняли: глуп. Пока молчит человек — за умного сойдет. (Молчание — золото!) «Новорожденные» слота живут от месяца до десятилетий. Но народу нужна питательная среда, чтобы зачать новое слово. Обычно плодоно­сят, к сожалению, катаклизмы: революции, гражданские и отече­ственные войны, эпидемии, голод, «перестройки». Нужен, если угод­но, «бульон», в котором вывариваются «перлы». Они обогащают или обедняют нашу отечественную словесность. Есть смысл еще приводить примеры?

Извольте, но без дат и событий, которые вам известны без напоми­наний: шамать, бузить, братишка, пайка, тусовка, авоська, горбуш­ка, — остановлюсь, понимая: читатель способен дополнить список, при этом узнать за каждым словом еще и собственную жизнь, и судьбу всего общества. И уж конечно «углубить» с ударением на второе «у»: эпоха! Вот мы и пришли к персоналиям. Не забудем Владимира Мая­ковского с его «прозаседавшимися». Я знал человека, который искус­ственно сконструировал безобидное слово, неприлично звучащее: «скурлядь». Зато уж о Владимире Жириновском с его бессмертным (по легенде) «однозначно» разговор особый, требующий от нас подготов­ки.

Сделаю перекур, но не без пользы для темы. Мне неловко вести с читателем урок ликбеза: он сам умеет разбираться в «предмете». Цель моя иная: самому задуматься над тем, как я говорю, и стоит ли при­слушиваться к современному лексикону и словарному богатству, в ко­торых, как в «Новом ковчеге»: всех по «паре» да еще по семь «чистых» и «нечистых». Раньше мне казалось: как я думаю, так и говорю. И вдруг сообразил: наоборот! Как говорю — так думать и начинаю. Даже оторопь взяла, дух захватило. Засоренность языка оборачивается засоренностью в мозгах, неряшливостью в политике и даже путанностью в нашей реальной жизни: зеркало наяву. Словом раскрывают мысль: но четкая ли складывается цепочка? Я бы Нобелевскую тому дал, кто ответит (и докажет!): яйцо было первым или курица? Госпо­ди, что только произносит мой бескостный язык и рождает на свет не­разборчивость в мыслях и поступках! Сколь часто подтверждается ста­рое правило: язык мой — враг мой. Почему не друг? Ответ напраши­вается сам собой: брошенная на произвол судьбы словесность — мстит. Так собака, некогда верно служившая хозяину, вдруг оставле­на без дома: не дай Бог попасть предателю ей на глаза. Так и жизнь цапает нас больно и зло. Сообщающиеся сосуды.

Без боя мы давно уступили толпе и улице литературный язык, наше бесценное богатство: оно сегодня «приватизировано» сленгом и жар­гоном. Этим языком говорят и в Думе, и в правительстве, и литера­торы, и юристы, и актеры, и профессура, и, как только мы убеди­лись, эстрада, и — самое опасное! — ведущие радио и телевидения: главные «опылители» народа. Не только говорят, но и думают одина­ково. Нет, не забыл я «альма-матер» — родную прессу, и она не ус­тупает по безграмотности никому. Бодро шагает по-солдатски, видя грудь справа идущего. Парад-алле! Какая там школа, какие родите­ли? — даже самые «вежественные» не могут соперничать со всеми «неве». Об эстраде мы уже сказали все, что хотели. Далеко ушли от темы, вспоминая песни с ее непостижимым словарным запасом и убогим содержанием? Да мы в этой теме по самое горло: только рот ловит губами глоточек свежего воздуха. Вот мы и пришли к искомому: к перлам современного языка. «Звучит» эта тема сегодня, когда жизнь народа «по-райски» прекрасна: какая разница от того, русским языком мы говорим о жизни или собачьим? Я никого не принуждаю: не нравится? — закрывайте газету и бегом к «телеку». А тому, кто еще со мной, скажу: слово «перл» означает в переводе с французского «жемчуг». Каковы наши родные «перлочки», мы сейчас узнаем, не откладывая на потом.

Меня мало волнует тотальное использование таких родных драгоцен­ностей, как «беспредел» или «однозначно» (которых, кстати, нет ни в одном российском словаре). Бог с ними: пришли они в лексикон званно и так же уйдут, когда поумнеем мы и станем культурней. Беспокоит меня другое: эти и такие слова стали знаком, меткой для того, чтобы себя представить и к другим присмотреться, как у боевых самолетов «свой-чужой». Понастроили сленговые, полублатные, матерные метки в бизнесе, политике, даже в средствах массовой информации — где угодно; пересекаемся и с успокоением или с тревогой расходимся, причем независимо от возраста, образования, интеллекта или про­фессии: министры, дети, литераторы, дамы с мужиками, финансисты и, разумеется, теле- и радиоведущие. Как уберечься им, если обще­принятое безграмотное наречие (не прилагательное!) «однозначно» проникло-просочилось даже в официальные словари, чтобы быть под­хваченным, как инфекцией, всей страной?! Сколько таких родных за­разных перлов и прочих словесных «драгоценностей»? Если вы думае­те, что только в том проблема, что язык наш засорен? Отнюдь: мозги наши страдают, а с ними и наша жизнь; и Бог с ней, с «однозначно­стью» или «одноклеточностью». Тронув больную тему, мы остановились пока только на первом этаже проблемы. А что этажом выше? В конце поднимемся и посмотрим.

Недавно я ни ушам, ни глазам своим не поверил, когда один из самых «любимых» героев российских телезрителей прожженный интел­лигент-бизнесмен Сиси из «Санта-Барбары» сказал своему коллеге: «Однозначно», я тут же понял: «жив курилка», он тоже убог и во вкусе моего народа да и во мне! (Мерси, переводчик, что разрешил Сиси употребить не «одноклеточно», ведь у них «там» хоть по две-три клеточ­ки в башке еще остались!). Зато через пару дней один из самых (тог­да) высокопоставленных чиновников да еще со своим рафинированным английским языком вдруг произнес, выступая по Центральному телеви­дению: «однозначно», я решил, что и он «жалает» показаться своим среди ему, возможно, чуждых. Типичный вариант «жертвы моды» на отсутствие культуры и воспитанности. Увы, это значит, что мы пере­живаем самый смутный, ирреальный период жизни нашего общества. Кафка.

Не могу представить себе, чтобы такие политические деятели, как Евгений Примаков, Олег Сысуев, Григорий Явлинский, Егор Гайдар, Сергей Кириенко, Владимир Рыжков, Геннадий Селезнев или Егор Строев (кстати, по мнению авторитетных русистов, все они говорят весьма грамотно), вдруг нежданно прорезались бы с публично произ­несенным «беспределом» и «однозначно», или согрешили каким-то дру­гим сленговым словечком, которое, как вирус, вселилось бы в их сло­варный запас, моя позиция не дрогнет. Но «пардона» просить у читате­ля тогда придется мне: не тот этаж принял за высший, не на ту ор­биту забрался.

Все термины и слова живут в одном общем доме под названием «Российская словесность». Как я себе представляю, в комнатках-ком­муналках. Иначе их не расселить, ведь слова отражают, когда все вместе, разнообразие и все богатство содержания. В этом и есть секрет нашего великого и могучего языка. Ладно: вселились чужаки — живите, хоть и без прописки. Но выдавливать из комнат прекрасных хо­зяев — грешно. Часто ли слышите вы кроме «однозначно»-кукушки та­кие наречия, как «безусловно», «категорично», «непременно», «беза­пелляционно», «абсолютно», «обязательно» — не счесть алмазов в родном языке! Музей восковых наречий, хранящихся в запасниках. Я за то, чтобы жили в нашем языке все «цветы», оттенки словесных перлочек, умножая богатство русского языка, давая всем нам при этом возможность выбора слов для выражения мыслей и чувств. А по­лучается, что слова теснятся не в отдельных квартирках или в соб­ственных комнатках, а на правах приживалок, а не хозяев-собственни­ков.

Куда пропало слово «произвол», когда к нему подселили «беспре­дел», который оказался, если быть справедливым, словом сочным, густым и ярким? А в том дело, что «раскрутили» слово, как смазли­вую и безголосую певичку или как бездарного политика-кликуху. Даже малохудожественный фильм обозвали «Беспределом». Неужели его с «Произволом» публика не унюхала «своим»?

Тема наша не исчерпана, но не из резины делают газету. Надо и честь знать. Другие допишут, дорасскажут. Говорят, парикмахер оста­вил на столе записку, прежде чем удавиться: «Всех не перебреешь». Добриться мы и сами сумеем, но кто будет надевать на наши размыш­ления слова?

«Пока я мыслю, я существую!» — кто сказал, не помню.

P.S. К сожалению (или к счастью), я не приемлю в разговоре с чи­тателем (школьником, студентом, педагогом, инженером, сантехни­ком, угледобытчиком, врачом или коллегой-журналистом) менторский тон. Сколько неграмотных слов мы и сами произносим и слышим, это прост е м у непостижимо, как любил говорить легендарный военный фотокорреспондент «Правды» Яша Рюмкин!

Кроме того, я и сам далеко не «шпециалист»: до семи лет не знал, что слово «еретик» произносится с ударением на «и», куда уж мне учить других грамотности? Тем более что из множества знаков препи­нания только один пользуется моей симпатией. «Восклик» — командует, как часовой: «руки вверх!»; точка — знак спокойный, но бессмыс­ленный, всего лишь дает паузу для вдоха-выдоха; многоточие — мнимомышление; запятая с двоеточием — жди перечисления с вариантом «чего изволите»; а вот самый достойный знак в моем ощущении — вопросительный. Иногда говорю студентам моего журналистского семи­нара: «Чем отвечать на мои вопросы, задавайте мне собственные, в них больше сведений о вас и больше содержания. Отсюда следует мое предложение читателю: мы будем размышлять об отечественной словесности. Вопросы мои будут, но ответы на них каждый сам себе даст. Захочет потом себя проверить?

Словарей — тьма.

(Не могу забыть маму, которую в нашей семье называли «босячкой»: эй, вы, «пэсменники-журналисты», как надо правильней говорить: «Статосрат или сратостат»? Мы с папой и старшим братом, видя «по­купку», начинаем смеяться, а мама, вполне удовлетворившись нашей реакцией, невозмутимо советует: «Спокойно произносите: дирижопель»!)                                                                  

Начинаю: ложить или класть? договор или договор? опека или опё­ка? можно ли сказать о двух больших разницах или она одна? играть на бильярде или в бильярд? переполнен до отказа или заполнен? звонит ли телефон или звонит? свет тухнет или гаснет? учители или учителя? инженера или инженеры? свекла или свёкла? ихний или их? средства или средства? астроном или астроном? деньгами или деньгами (было бы их побольше!)? влазить или влезать? отпуски или отпуска? сойти с рельсов или с рельс? заняться или заняться? из Москвы или из горо­да Москва? мышление или мышление? подтверждаю о том или то? раз­бирательство (словесное, а не техническое!) или разборка? осужден или осужден? заявление исковое или исковое? можно ли говорить «рас­ширение эскалации», смотрибельно, читабельно, волнительно? чтение или чтиво? сбор, собрание, сборище или тусовка?

Предугадываю ваш вопрос: какая разница, какими словами выражать наши мысли и чувства, если ничего в сущности не меняется? Откро­венно отвечу, мой читатель: вы правы. Но верно ли будет называть общество (и вас вместе с ним) быдлом? Культурный народ чем воору­жен? Только терпением, грамотностью и умом да знанием. Другого оружия я не знаю. Если вы знаете — парируйте. Я принимаю ваш вы­зов.

Вдруг нахожу, представьте себе, у Даля перламутровое слово: «Оглумить» — ошеломить, поставить в тупик». Разве не поучительно зву­чит? И как интересно, не богохульствуя, читать Владимира Ивановича Даля: роман! Просто «оглумить» можно! На этом мы оборвем и закон­чим наш краткий поиск простоты языка и ясности изложения.

Позвольте, однако, завершить Цицероном: «Даже не приведя дово­ды, можно сокрушить соперника своим авторитетом»[5]. Коли так, кто смеет запретить нам легкомысленно воскликнуть: любой словарь «почи­ще» Цицерона!

Если в шутку, то, без сомнения, отвечайте нашим семейным пер­лом: «Дирижопель»!

Но еще одно важное обстоятельство, без которого я не смею закон­чить повествование. Однажды у себя дома я обнаружил листочек с по­черком мамы, обеспокоенной, как я понимаю, развитием младшего сына (меня) — тогдашнего студента второго курса юридического ин­ститута, а было это в сорок девятом году (неужто полвека уплыло из жизни, как корова языком слизала?). Так вот, я прочитал листочек, навсегда запомнил его содержание: это была цитата! Моя мама с гимназическим образованием собственноручно переписала откуда-то добытый ею документ, написанный и составленный двадцатишестилет­ним Петром I в 1698-м:

«Указую господам сенаторам с сего числа выступать не по писанного, а своими личными словами, дабы дурь каж­дого видать было».

При чем тут, подумал я, риторика: отдельные неграмотные слова, обороты, если на самом верхнем этаже двадцатого века перед нами в полный рост вдруг замаячил призрак настоящей беды, имя которой: интеллектуальная, нравственная, образовательная и моральная дег­радация нашего общества. Даже если б мы не по писаному (мно­гочисленными штатными спитчрейторами) говорили и по их советам по­ступали, дурь наша все равно вылезала бы наружу, черт ее подери! Что же с нами со всеми происходит?

Век. 1999, июнь

Вечерняя Москва. 1999, июль

 

А если серьезно: у кого учиться простоте и ясности изложения? Попытаюсь ответить на этот вопрос, хотя должен заранее предупредить: ничего нового, всего лишь напомню старые истины.

1. Прежде всего надо читать классиков, и читать профессионально. Это значит: не просто следить за развитием сюжета, но и замечать, как авторы опери­руют словом, за счет чего достигают большей выра­зительности, как строят повествование, когда и где роняют свое знаменитое бутылочное стекло, порази­тельно озаряющее всю картину.

«Вы окажете самому себе хорошую услугу, — пи­сал М. Горький одному молодому литератору, — если поймете, что решающую роль в работе играет не всегда материал, но всегда мастер. Из березового полена можно сделать топорище и можно художе­ственно вырезать прекрасную фигуру человека»[6].

Замечательно «вырезали» такие  выдающиеся   сти­листы, истинные мастера слова, как И. Бунин, Н. Лес­ков, А. Чехов, Г. Мопассан. У них и надо учиться журналистам. Мягкости языка — у А. Чехова, и еще его умению писать короткими фразами, без вводных предложений. Речевому языку, языку говора — у Н. Лескова, сделав настольной книгой его «Очарован­ного странника». И. Бунин, по мнению М. Горького, «очень удобен для очерка сухой точностью своего языка»; его рассказы написаны так, будто он «делает рисунки пером»[7]. Филигранность, отточенность, ювелирная выверенность текста Ги де Мопассана об­щеизвестны; к  сожалению, иные из нас, сверхпогло­щенные содержанием его произведений, этого не за­мечают. Надо, конечно, иметь определенное муже­ство, чтобы ограничивать себя в читательском удо­вольствии, профессионально относясь к творчеству великих мастеров.

Авиационные конструкторы, как известно, прежде чем построить собственный самолет, до винтика разбирают чужой, предпочитая наслаждаться не столько красотой свободного полета машины, сколь­ко линиями на чертеже.

2. Язык народа — клад для литератора. Но есть ли у нас кладоискательское чутье? Есть ли вкус к поис­ку? Умеем ли мы «ходить в народ»? Часто ли пользу­емся мудростью предков, заглядывая в книги и сло­вари?

Как родниковая вода отличается от той, что течет из крана, так и литературный язык не похож на ре­чевой: он без «местных примесей», без натурализ­мов, без добавок в виде жаргона; он лишен случай­ного, временного, фонетически искаженного. Беречь его чистоту, хранить от загрязнения такими слова­ми, как «лажа», «шамать», «клево», «волынка», наша святая обязанность. Это с одной стороны. С дру­гой — не следует забывать, что первоисточником литературного языка все же является разговорный. Он постоянно рождает новые слова и понятия, осо­бенно бурно в эпоху социальных революций и науч­но-технического прогресса. Воздвигать непроницае­мые и вечные барьеры между двумя языками было бы неправильно, да и невозможно: прорыв таких слов, как «комиссар», «паек», «космонавт», «меропри­ятие», неизбежен.

Если барьеры невозможны, то, стало быть, парал­лельно процессу обогащения языка идет процесс его засорения. Что требуется от нас, журналистов, не без активной помощи которых осуществляются эти оба процесса? Прежде всего разборчивость и сдер­жанность в употреблении уже существующих слов и понятий. Мы должны способствовать только обога­щению и решительно препятствовать засорению на­шего языка. Но и — «зеленая улица» словам, кото­рые прошли через мощные очистительные сооруже­ния времени!

Кроме того, нельзя забывать, что словотворчество продолжается и что мы, газетчики, ближе других на­ходимся к возможности реально творить. «Стиляга», «звездная болезнь», «эхо войны», «малаховщина» и другие понятия, рожденные в недрах «Комсомольской правды», «обтекатели», так своевременно пу­щенные в оборот с легкой руки «Известий», — все это, быть может, и льстит авторам, но и ко многому обязывает. Обязывает в том смысле, что «родить» новое понятие куда проще, нежели потом «изъять» его из обращения, когда вдруг выяснится, что оно лишено социальной глубины, неточное по смыслу, поверхностно-ярлыковое, искажающее не только язык, но и нравственные представления общества. «Речь, пекущаяся об истине, — писал Сенека, — должна быть простой и безыскусственной»[8]. Стало быть, прежде чем давать новым словам газетную жизнь, надо тщательно измерить их глубину, взве­сить, просчитать все последствия, как социальные, так и нравственные, и, наконец, учесть их фонети­ческое звучание и степень художественности. Какое емкое, многопластовое, точное, яркое представление дает слово «спутник» и сколько сомнений возникает, когда читаешь или слышишь «волосатик», «стиляга», «хипповый»!

Однажды в «Комсомолке» решался на совещании вопрос, не присвоить ли читателям, пишущим в га­зету, имя «читкоры» по аналогии с «рабкорами» и «селькорами»: читатель-корреспондент? Не сомнева­юсь, дали бы имя — привилось, уж очень хлестко звучит: читкор! Но после бурных дебатов все же воз­держались, сохранили старое «читатель», главное достоинство которого в том и состоит, что оно — старое. Язык — это самое консервативное изобрете­ние человечества, ревниво охраняемое от всевоз­можных реформ, новшеств, изменений и даже обога­щений, такую бы стойкую идиосинкразию к засоре­ниям — и нам бы, газетчикам, цены не было!

(Однажды в небольшом очерке, напечатанном в «Литературной газете», рассказывая о невежествен­ном целителе, я позволил себе весьма сомнительную форму довольно простого слова: «Вхожу и вижу: за столом сидит и ест бутерброд с колбасой лет под шестьдесят мужик в грязном халате. Сажусь перед ним на стул. Подаю записку. Он делает последний смачный  жуй, ставит на стол пустую бутылку из-под кефира и берет записку...» А как прекрасно употреблено слово в одной авторской песне, стил­изованной под цыганский романс: «Вино на губы тихо лья ...!»)

3. Что еще делает журналистов мастерами, способ­ными к «художественному вырезанию»? Думаю, уме­ние сохранять индивидуальность своих героев. «Ис­кусство начинается там, — писал М. Горький, — где читатель, забывая об авторе, видит и слышит людей, которых автор показывает ему»[9].

При элементарной и, казалось бы, кристальной яс­ности этого требования  иные  из нас, к сожалению, куда чаще пренебрегают им, нежели пользуются. Не о том сейчас речь, ЧТО говорят наши герои на га­зетных страницах, а о том, КАК говорят! Нет, не бед­ным или богатым языком, образным или примитив­ным — не своим, а нашим, вот в чем беда. Однажды Е. Шевелева, тогда еще молодой  литератор, обрати­лась к Горькому с вопросом: как быть, если вода ка­жется ей стальной, а ее герою — жемчужной, напи­сать, как он думает или как она? Горький ответил: «Вы... обязаны смотреть его глазами... Если вы начи­ните его   своими собственными взглядами, то полу­чится не герой, а вы»[10]. Просто? Проще некуда. Неужели Е. Шевелева заранее не понимала, что ей скажет писатель? Понимала. Однако соблазн заме­нить чужое восприятие своим, авторским, думаю, был настолько велик, что, наверное, еще теплилась надежда: а вдруг Горький «разрешит»? Вдруг скажет: «Ваша «стальная»  вода точнее и лучше «жемчужной», а потому — с богом, валяйте, дозволено!» Так нет: «Вы обязаны смотреть его глазами...» При этом Горь­кий напомнил о Достоевском, герои которого говори­ли «напряженно и всегда от себя». И еще добавил, что автор «портит свой материал, когда, насилуя социальную природу своих героев, заставляет их гово­рить чужими словами»[11].

Вот тут-то, по-моему, и пробивает час разговорно­го языка, тут-то и находит он свое применение в ли­тературе, в том числе и в журналистике! Мужик у Л.Н. Толстого в «Плодах просвещения» произносит: «двистительно». И Толстой, «поймав» это слово, со­храняет его, не «подстругивает», поскольку оно важ­но ему для речевой характеристики персонажа. А мог бы заменить «двистительно» на «действитель­но»? Конечно. Но что осталось бы от мужика?

Практический совет М. Горького молодым литера­торам выглядит так: «...В высшей степени полезно записывать слова, которые наиболее поражают своей легкостью, изящностью, необыкновенной гибкостью»[12]. Замечу попутно, что далеко не все советы да­ются «наперед», но они не менее ценны и в тех слу­чаях, когда подтверждают правильность того, что мы уже делаем. Очень многие журналисты, вернувшись из командировок, с удовольствием перечитывают, а потом применяют в материалах слова и обороты, принадлежащие их героям, «живьем» записанные в блокноты. Я тоже делал попытки записывать рече­вые особенности героев в надежде, что они обогатят образ. Более того, фиксировать их слова и обороты полагал для себя столь же естественным, как соби­рать грибы, коль оказался на грибной поляне, прогу­ливаясь по лесу, тем более что корзинка-блокнот, куда можно складывать находки, всегда при мне.

Сейчас попробую взять какой-нибудь свой очерк и выписать из него примеры таких находок. Они дей­ствительно обогащают образ или нет? Итак, «Шофер». Жену, Марию Никаноровну, мой герой называл «бабулей»; дочь Нину — «пацанкой», а сына — «паца­ном»; жена, по его выражению, иногда «жалилась» начальству; про машину с грузом он говорил, что на улице «за глаза» ее никогда не ставит; пассажиров окрестил «негосударственным грузом»; говоря о том, что   шоферов сейчас слишком много, выразился так: «С количеством вышла у нас неустойка, стали мы друг к другу хладнокровней»; на вопрос, как он отно­сится к начальству, ответил: «Не в полной мере люб­ви»; поработать за маленькие деньги — для моего героя значит «съездить и справить удовольствие»; машину свою он знает, как «собственную руку: когда в ней что болит и когда пора стричь ногти»; на заднем мосту приспособил цилиндрическую пару и сказал через «е»: «Модерн!»; опоздав на занятия в ве­чернюю школу, герой боится упрека учителя,  потому что «для взрослого человека упрек, что для пацана порка»;  об отношении шоферов к деньгам сказал: «Мы народ простой: скупиться не скупимся, но и ки­дать не кидаем»; сравнивая  газетную  информацию с той, которая идет от знаменитых шоферских разго­воров на дорогах, заметил, что «разговоры разгово­рами, а у печатного слова своя цена». А вот несколь­ко оборотов, принадлежащих его жене — Марии Никаноровне: «Одно плохо, что дети не промежду нас с Мишей, а все со мной да со мной»; «Овощи — это его сухота, как-никак, а он с машиной!»; «В наших расходах Миша меня никогда не учитывает».

Но довольно. Не знаю, хорошо ли, плохо ли услы­шал я своих героев, умело передал их язык или скверно, но стремление у меня было. Кстати, техни­ка применения «живой речи» у нас, журналистов, тем более у публицистов несколько иная, чем у про­заиков. Мы реже пользуемся прямой речью, начиная с тире и щедрого абзаца, — и места жалко, и, ка­жется, вроде бы теряем в публицистичности. Чаще мы вводим чужие речевые обороты в собственный авторский текст, взяв их в кавычки и иллюстрируя факт существования героя, его манеру выражать свои мысли. Я, например, пытаюсь делать это так: не «ввожу» героя в текст, могу даже не упомянуть его в каком-то отрывке, лишь кавычками отмечаю его фразы, но у читателя, надеюсь, не бывает сомнений в том, кому эти фразы принадлежат. Разумеется, и в публицистике возможна прямая речь, и не забыли мы, как ставить тире перед абзацем, но я говорю еще об одной возможности сохранять речевую харак­теристику героев, экономя при этом дорогую газет­ную площадь.

4. «Большинство наших поэтов, — писал М. Горький, — к сожалению, работой над языком не занима­ются, и стишки у них (в применении к журналистам можно, наверное, сказать: статейки. — В.А.) серень­кие, жестяные. Меди нет, нет серебра, не звенят они, не поют»[13]. В другом месте я нашел у Горького: «С, языком вообще происходит то же самое, что с наши­ми   костюмами». Мы не так одеваемся, как должны одеваться. Нужно одеваться ярче. К чему эти серые и черные пиджаки?»[14]

Я понимаю эти слова не как призыв к «серебряному звону», к лакировке действительности, а как заботу о сочности, образности, силе языка. Мол, не обяза­тельно пой тенором, дорогой товарищ газетчик, мо­жешь петь басом, то есть бичевать недостатки, ру­гаться, спорить, но даже ругань твоя должна быть одета не в серый, а в яркий по цвету пиджак, иначе ее не заметят.

Откуда появился термин «беллетристика»? От французского «белль летр», что означает в переводе «красивое слово». В чем же, спрашивается, его «красота»? Можно ли считать красивыми словами только «прекрасный», «достойный», «передовой», «умней­ший», «розовый», а вот такие, как «черный», «глупый», «отсталый», «уродливый», — некрасивыми, изъятыми из употребления в беллетристике? Нет, конечно! Красота слова — в его точности, звучности, ясности, какие бы светлые или темные стороны жизни за ним ни стояли.  

Итак, умение одеваться в «яркие пиджаки» — вот что, полагаю, нам нужно, чтобы стать мастерами жур­налистики.

5. И еще: умение избегать штампа. Что греха та­ить, мы слишком часто оказываемся в плену у штам­па, «газетизма» — за примером, как говорится, хо­дить недалеко: сама эта фраза содержит два штам­па, сидящих на кончике языка и с поразительной го­товностью срывающихся так легко и непринужденно, что нужно усилие для того, чтобы избежать их, а не для того, чтобы ими воспользоваться. Замечу попут­но, что говорить и писать о штампах уж очень риско­ванно: необходимо тщательно следить за собствен­ным языком, к которому у читателя немедленно воз­никнет повышенный интерес. И — не дай бог!..

Вот наиболее часто встречающиеся «газетизмы»: «А воз и ныне там»; «Петр кивает на Ивана...», «доко­ле с этим будут мириться?»; «ответ не заставил себя ждать»; уже упомянутые мною «что греха таить» и «за примерами далеко ходить не приходится»; «тру­женики полей», «работники прилавка», «разведчики недр», «люди в белых халатах», «флагман индуст­рии», «черное золото», «белое золото» и т. д. — несть им числа, и даже «несть им числа» — тоже газет­ный штамп.

А есть еще такие штампы: если взгляды — то вни­мательные, которые непременно бросают; если речи — то пламенные; поцелуи — звонкие; поход­ки — мужественные; звуки — манящие; то, что в сознании, — проносится; страстью — обуреваем; если на стуле — то примостился; и так можно до бесконечности. А. Чехов однажды перечислил то, что чаще всего встречается в романах и повестях: «Граф, графиня со следами когда-то бывшей красо­ты, сосед-барон, литератор-либерал, обедневший дворянин, музыкант-иностранец, тупоумные лакеи, няни, гувернантки... Бесчисленное множество меж­дометий и попыток употребить кстати техническое словцо»[15]. У каждого времени, по-видимому, свои отштампованные герои и ситуации, и вот уж на сме­ну графу пришел дед-колхозник с милыми чудачествами, шеф-консерватор, противостоящий молодо­му ученому-прогрессисту, рассеянный академик, го­ворящий «э-э-э, батенька», интеллигент-очкарик с развитой мускулатурой, адвокат-циник, рабочий — продолжатель династии, у которого на лице играют желваки, и т, д.

Впрочем, кое-что осталось и от прошлого: как были сто лет назад «бирюзовые и бриллиантовые глаза, золотые и серебряные волосы, коралловые губы, зо­лотое солнце, серебряная луна, яхонтовое море, би­рюзовое небо и т. д.»[16], перечисленные Л.Н. Тол­стым в числе литературных штампов, так и сегодня существуют, украшая собой наисовременнейшие произведения.

В чем же дело? Каков механизм рождения штампа? А. Серафимович сказал, что все это заезжено, «изби­то это и тысячу раз повторялось»[17]. Но, прошу меня простить, как же не повторяться? Если море — синее, его ведь не назовешь оранжевым, и если луна серебряная, она была такой тысячу лет назад и будет столько же, если не больше! Между тем получается, что все написавшие «море синее» — штамповщики? Сомневаюсь. Потому что повторяемость — всего лишь внешний признак штампа. А должен быть ка­кой-то внутренний! Штамп не эстафетная палочка, передаваемая от одного журналиста другому. И не обручальное кольцо, которое бережно хранится в ли­тературной семье, как дорогая реликвия. Другое дело, если бы штампы рождались сознательно, если бы имелся каталог наиболее употребляемых литера­турными бабушками и дедушками понятий, эпите­тов, образов и сравнений, а внуки терпеливо перепи­сывали бы их в свои нетленные творения! — и то я сказал бы, что истинные ценности хранить не греш­но, а эстафетную палочку передавать в иных случаях даже полезно.

Беда, мне кажется, в другом. Штамп — это прежде всего стереотип мышления, свойство, присущее людям малоспособным, мало­культурным, малознающим и малограмотным, спаси­тельное средство,  по крайней мере, для тех, кто не желает или не умеет думать, кто берет готовое  «До­машняя   птица? —   Курица!   Фрукт? — Яблоко! Вели­кий поэт? — Пушкин! Море? — Синее! Луна? — Серебряная!» Все правильно, но все готово. Замечено с первого взгляда, вычитано, отпечатано в голове с чу­жой матрицы.  А потому сказано или нанесено на бу­магу без размышлений, с оставлением серого веще­ства «при своих». То, что луна не только серебряная, но и молодая, увидят не все, а то, что ее «без спутни­ка и выпускать рискованно», увидел один В. Маяков­ский. (Знакомый врач, человек талантливый, погля­дев на ущербную луну, сказал: «Какая-то  артрозная!») И Днепр, конечно, чуден при тихой погоде. Допускаю, кто-то отметит это обстоятельство, но вот то, что «не зашелохнет, не прошумит», оказалось по силам только Н. Гоголю. Стало быть, повторяемость, я думаю, не главный критерий штампа, это всего лишь следствие, причиной которого является сте­реотип мышления, точнее сказать, бездумность и бесчувственность.

Кроме того, штамп — это неспособность к фантазии. М. Горький писал: «Воображение (кроме наблюдения, изучения, сравнения) — один из наиболее существенных приемов литературной техники, создаю­щей образ. Работа литератора, вероятно, труднее работы узкого специалиста, например зоолога. Работ­ник науки, изучая барана, не имеет необходимости воображать себя самого бараном, но литератор, будучи щедрым, обязан вообразить себя скупым, буду­чи бескорыстным — корыстолюбивым стяжателем...»[18] М. Горький, безусловно, прав: то, что мы создаем без перевоплощения, оказывается далеким от действительности, формально-умозрительным, лишенным внутреннего динамизма, нарочито вычурным и не «живым».

Есть такой термин у литераторов: «высасывать из пальца», «писать из чернильницы». По очень точному определению К.С. Станиславского, штамп — попыт­ка сказать о том, чего не чувствуешь. Можно доба­вить: или не знаешь, не видел, не придумал. А. Грин не видел того, о чем писал, однако умел жизненно это вообразить. И Л. Фейхтвангер не жил во времена Иосифа Флавия, но и он «натурально» воссоздал со­бытия той поры. Обращаясь к актерам, Станислав­ский часто восклицал: «Не верю!», поскольку актер штамповал образ. А когда Горькому попал на глаза рассказ молодого автора, в котором была фраза: «Звук рвущегося кровяного комка мяса», он спросил: «Вы слышали такой звук?» У того же автора «сочный тенор вибрировал, как парус», и Горький категори­чески заметил: «Не натурально», «Омнибусы орут, — написал молодой П. Сажин, — как заблудившиеся мастодонты», что, с моей точки зрения, звучит кра­сиво, оригинально и, по крайней мере, свидетель­ствует о воображении автора. Только, увы, о вообра­жении формальном, не основанном хотя бы на каких-то приблизительных данных, и поэтому, вероятно, Горький спросил автора: «Где вы слышали, как орут мастодонты?» Отсюда, от этой вычурности, я думаю, расстояние до штампа еще меньше, чем полшага, Пушкин писал: «Должно бы сказать: рано поутру — а они пишут: «Едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба — ах, как все это ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее»[19].

Беда штампов еще в том, что они, даже при внешней  своей  красивости и  «складности», не рождают у читателя никаких ощущений, никаких ассоциаций, никаких мыслей. Это писание невидимыми чернилами. Это песня не только без слов, но и без музыки. Мне рассказали такой случай: во время праздничных демонстраций в одном провинциальном городе с трибуны несколько лет выкрикивали в мегафон лозунг, утвержденный местным начальством: «Долой врагов капитала! Ура, товарищи!» И демонстранты, проходя мимо, дружно отвечали «ура!», Четыре года лозунг был в списке, лежащем перед диктором, че­тыре года его кричали с трибуны, тысячи человек ответствовали «ура!», пока кто-то не вник в смысл произносимых слов: «Долой! Врагов! Капитала!» — стало быть, долой нас самих, так как мы и были враги капитала. Увы, штампы никогда не воспринима­ются умом, они рассчитаны лишь на стереотипную реакцию.

 

ЗАНОЗА

 

Начну с цитаты, но честно предупреждаю читателя: она будет с подвохом. Итак, «Драма на охоте» Антона Чехова: «Сильный порыв вет­ра сорвал с меня шляпу и унес ее в окружающий мрак. Сорванная шляпа на лету как бы шмыкнула по морде Зорьки. Она испугалась и взвилась на дыбы и понеслась по знакомой дороге». Все, слово в сло­во. Скажите, однако, вам ничто не мешает, словно крохотная заноза в пальце?

Прошу вас, если есть лишние десять секунд, еще раз взгляните на цитату из классика. Перечитали? Конечно, вы правы: мною кощунствен­но вставлено в Чехова наречие «как бы». Предварительно я просмотрел разные словари. Так вот: теперь я определенно знаю, что наречие и союз «как бы» потребляется главным образом в разговорной речи. В документах, письмах и печати эта «заноза» практически не замечена. Можете представить себе письменный приказ офицера: «Отделению за­нять исходную позицию как бы с целью защиты родины?» Еще раз сам себя и вас с солдатами спрашиваю: защищать родину, или не защи­щать, или как бы защищать? При чем тут «как бы» — союз, и, как ска­зано в словаре у Даля, упрощение, сведение сложного к более просто­му, редукция?

Проще сказать: сорняк, севший, как заноза, в разговорный язык. Пу­стяк? Тоже нашел проблему! Не стал бы спорить, если б не обнаружил в обвальном применении «редукции» социальное содержание. «Какбысты» нашли приют и среди дипломатов, и думцев, и министров, и филосо­фов, и литераторов, и ведущих телепрограмм, то есть у всех без ис­ключения «говорящих».

Тотальное использование «как бы» вовсе не означает, что его потребители — люди безграмотные. Отнюдь нет. Это всего лишь знак, свидетельствующий о нашей всеобщей неуверенности, невнятности, неопределенности и, если хотите, нестабильности общества. Мы сами  пока не знаем: мы существуем или как бы живем? 

Судите сами. Если обвинитель в суде или врач в поликлинике произносят такие соображения вслух: подсудимый преступление как бы совершил, а врач нас как бы вылечил — мы теряемся. И вправе спросить: «Скажите определенно: вы меня вылечили или не вылечили, под­судимый совершил или не совершил преступление?» Продолжим при­меры: строитель дом построил или как бы построил? Приняла Дума по­становление или не приняла? Торжествуют «какбысты», сами себя не слыша, словно они глухие: заноза сидит глубоко. Монтень говорил: «Нет наставницы более коварной и немилосердной, чем наша привыч­ка»[20].

Завершаю наш «пустячный» разговор воинственными вопросами: кто виноват в том, что все мы стали «какбыстами» и, разумеется, что те­перь делать? На первый вопрос отвечаю без сомнения: перед детьми виноваты родители, а перед родителями — школа, а перед всеми нами — радио и телевидение, на которые стало модно валить всю вину, но ведь именно они постоянно озвучивают и тиражируют много­численных «какбыстов». В печати и у классиков прочитать подобное можно, но редко. Да и читаем мы все же реже, чем слышим.

Признаем, однако, что перед перечисленными «виновниками», в свою очередь, виновата жизнь: наше общество до сих пор не знает: живет ли оно как бы при социализме с человеческим лицом, или как бы при капитализме? При тоталитарном или каком-то гибридном строе? Что делать? Избавиться от неопределенности.

Позвольте закончить визит к «какбыстам» цитатой из Толкового сло­варя живого русского языка Владимира Даля, который, кажется, на­шел единственную (и весьма актуальную) возможность грамотно ис­пользовать «занозу»: «Как бы не было худа».

Попробуем и для себя сделать из сказанного как бы выводы.

 

      Власть. 1998, июнь

 

Подводя итог  разговора  о  языке,   надо   бы   пропеть гимн  жестокой   требовательности   журналиста   к   слову —   к   тем   «семи   нотам»,   из   которых   он   слагает свое произведение.  Как мы ухитряемся из такого,  ка­залось   бы,   ничтожного   по   объему   источника   извле­кать целые    водопады    слов —    «ему    непостижимо», как любил   говорить   один   известный   фотокорреспон­дент, мой добрый товарищ, нет, надо решительно су­зить отверстие, через которое мы выливаем слова на бумагу,  надо учиться их цедить,  чтобы каждое слово было   «взвешенным».

«Искусство писать хорошо, — цитирую запись из дневника Л.Н. Толстого, — для человека чувстви­тельного и умного состоит не в том, чтобы знать, что писать, но в том, чтобы знать то, чего не нужно пи­сать»[21].

в начало

 

Диалог

Кто возразит против того, что специфика газетной полосы создает для журналистов дополнительные трудности в сравнении с беллетристами? В самом деле, на относительно малом пространстве им нуж­но «густо» писать: не зря многие ведущие журналис­ты занимаются тренажем — сочиняют стихи, от­нюдь не предназначенные для публикации, а всего лишь приучающие к экономии слов. Кстати сказать, из весьма посредственных поэтов (тем более из хо­роших!) довольно часто получаются сносные публи­цисты.

Но вернемся к «чистым» газетчикам. К сожалению, достоверно и убедительно изложив ситуацию, они иногда разрушают все, что создали, каким-нибудь одним-единственным диалогом. Очень обидно!

Увы, не «живые» мы пишем диалоги, искусственно сконструированные. Построенные на «лобовом» принципе, которых в жизни никогда не услышишь. «Который час?» — спрашиваем мы героя, и герой отвечает нам: «Половина второго». Две строки в га­зете. Отдать больше места под диалог вроде бы жалко. Но если максимально приблизить его к истинно разговорному, если уйти от вынужденного лаконизма, надо бы написать так:   

Который  час? — спросил я  имярек.   

Вы разве торопитесь? — сказал он.

— Да  нет, —   смутился   я, —  всего   лишь  проголо­дался.

— Половина   второго.

Четыре строки, но — правда. Читатель верит, что был именно этот разговор, что автор смутился, а ге­рой едва не обиделся. По -  моему, это чрезвычайно важно для нас, поэтому, работая над диалогом, мы не должны забывать: не только произносимые слова рождают у читателя ощущение достоверности про­исходящего, но и психологическое состояние говоря­щих: их настроение, их, если угодно, физическая воз­можность произносить те или иные фразы. Иногда мы позволяем себе или нашим собеседникам гово­рить без перебивки целый монолог, причем совер­шенно не учитывая, какие неприятные слова звучат в нашем и чужом исполнении, по характеру ли они нам и нашим собеседникам. А ну, как наш герой вспыльчив и несдержан, и об этом уже сказали чи­тателю, а мы вдруг заставляем его, такого вспыльчи­вого, спокойно выслушивать чью -  то длиннющую ти­раду, будто он каменный сфинкс, тем самым проти­вореча собственным словам, характеризующим его образ.

Да, жаль тратить газетную площадь на «живой» диа­лог, но лучше, с моей точки зрения, тогда совсем за него не браться. Приведу несколько примеров. Вот диалог, взятый из одного очерка, опубликованного в «Комсомольской правде» и принадлежащего перу весьма опытного журналиста:

«Она жила в Минске, училась на первом курсе пед­института, а тут — призыв на целину. «Перехожу на заочное. И — еду! Решение окончательное, отме­не не подлежит». Дом уже казался далеким прошлым. А впереди — «цветные мечты». Катя излага­ла Андрею Мурашову, рослому парню из-под Воро­нежа, свесившему голову с верхних нар:

— Мне представляется, что это будет за город. Точнее, агрогород, где городские удобства сплетутся с прелестью природы. Белые дома среди зелени, озе­ро в центре... А вокруг поля. Все пшеница, пшеница... Желтая. И разрезана она на квадраты лесными по­лосами.

Мурашов хотел сказать: «Картина с плаката». Но не решился обидеть соседку и согласился:

— Будет, конечно, город.

— И будет там школа с большими окнами. Я закон­чу институт и начну учить в ней детей.

— Так пацанов-то нету, —  усмехнулся  Мурашов.

— Сейчас нет, но со временем будут.

Она так и уснула, девчушка в брючках и пестрень­ких носках. Прикрыв ресницы, Мурашов смотрел на нее и тоже думал, как оно все будет...»

Диалог этот, возможно, необходимый, служебная задача нам ясна: едут люди на целину, мечтают о будущем, как-то представляют его себе, а потом очеркист, вероятно, либо подтвердит реальность этих представлений, либо опровергнет. Но как ис­кусственно сконструирован разговор! Он происходит в поезде? Молодые люди лежат на полках? А если на «нарах», то где? Наверное, они шепчутся, чтобы не разбудить окружающих? Один этот факт может что-то добавить к беседе, окрасить ее задушевнос­тью, доверительностью, Но где все это? Почему ник­то из соседей не скажет раздраженно: «Погромче не можете?» И почему Мурашов про себя думает, что представления девушки — «картина с плаката», по­чему стесняется сказать это вслух? Не потому ли, что его реплика потянет за собой то ли согласие со­беседницы, то ли возражение, а на них нужно место в газете, а его нет? А может быть, автор очерка, прекрасно ощущая плакатность девушкиной мечты, с помощью размышлений Мурашова «про себя», дает понять читателю, что и он не дурак, и он заметил ба­нальность, — однако  дальше  этого не пошел. И дело тут не в способностях автора, а, скорее, в технологии его  работы. Если журналист «услышал» речь героев, запомнил ее или записал в блокнот, ему нет нужды потом искусственно конструировать диалог. Впрочем, все же лучше записывать, нежели запоминать: по памяти восстановленные диалоги обычно теряют достоверность в сравнении с «натуральными».

Но вот еще один диалог из того же очерка.

«Рядом с Иваном Рудским, тоже в почете, сидел дядя Яков. И, как водится в застолье, после третьей рюмки переводил разговор на дела:

— Мы, Иванович, в старину так сплошняком степь не пахали.

— Еще бы, на быках много не наработаешь.

— Слов нету, не наработаешь... Однако тут гвоздь в другом месте забитый. Ты слухай, что я скажу, да мотай на ус.

— Так, можно, — закусывал Иван. — Трехполка теперь в моде. Другие времена... Давай еще по одной.

Несли и несли подносы с графинами, рвали мехи гармонисты, плясала молодежь...»

Тоже служебный разговор, очень важный для авто­ра, тоже работающий на главную мысль очерка, но сделан куда основательней, реалистичней, прибли­женней к действительности. Степень достоверности его неизмеримо выше первого процитированного ди­алога.

Я всегда стремился к натуральности в разговорах, из-за этого обычно расходовал непростительно мно­го газетной площади, пока не сообразил, что в целях экономии места иные диалоги можно писать «в строку», не с абзаца, но все же сохраняя их жизнен­ность.

Теперь вот о чем. Довольно часто, интригуя чита­теля, мы начинаем повествование с прямой речи, например:

«— Нет-нет, не спрашивайте, все равно не отвечу! Он  долгим взглядом посмотрел  за окно,   на  низкие облака, проплывающие вдали. Я проследил его взгляд и тихо произнес:

— Мне трудно настаивать, но войдите и вы в мое положение.

Он неожиданно хитро улыбнулся...»

Вроде бы ничего, правда? Но в том-то и беда, что диалог сам по себе обезличен, он пригоден для всего на свете, драматургия его липовая, рассчитана на простачка. В результате ничего не понятно: кто кого спрашивает? Почему один не хочет отвечать друго­му? Почему у задающего вопрос какое-то «положе­ние», в которое надо входить? И что там за окном, кроме облаков, — город, или поле, или — семнадца­тый век?

Известно, что некоторые крупные литераторы дав­но забраковали диалог, поставленный в начало пове­ствования, считая его невыгодным, поскольку он по­чти не действует на воображение читателя. «...Все­гда лучше начинать картиной — описанием места, времени, фигур, сразу ввести читателя в определен­ную обстановку» — советовал М. Горький[22]. А ес­ли все же начинать диалогом, то таким, который способен дать какую-то информацию, приковать вни­мание читателя необычностью, оригинальностью или мыслью. Быть может, «нет-нет, не спрашивайте, все равно не отвечу!» — и есть такое начало, которое своей оригинальностью способно приковать внима­ние читателя к очерку? Лично я не нахожу. В этой фразе чувствуется искусственное стремление автора взять читателя за уши и притянуть к повествованию. Она скорее вызывает раздражение, чем внимание, потому что формально не несет никакой общественно значимой информации, никакой мысли. Давайте-ка попробуем на ходу, элементарными средствами, несколько изменить диалог:

Нет-нет, не спрашивайте, вы напрасно теряете время, все равно не отвечу!

— Что значит напрасно? — сказал я. — Одно и то же время, слава Богу, нельзя потерять дважды.

— Как, впрочем, дважды приобрести, — добавил он, хитро улыбнувшись.

Кажется, намечался контакт...

Это тоже далеко от совершенства, но все же луч­ше, потому что есть пусть крохотная, но мысль, хотя многие наши сомнения, адресованные первому вари­анту, находят себе место и здесь. А хотелось бы яс­ности, простоты, безыскусственности.

Существует и другая крайность: иногда, решительно отказавшись от «пустых» интриг, мы пытаемся первой же фразой полностью ввести читателя в «обстановку». И получается так:

« — Привет! — громко воскликнул Мартын Ивано­вич Коломеец, заместитель начальника отдела тех­нического контроля управления газификации Н-ско-го горсовета, входя в кабинет Анатолия Георгиевича Спирина, своего бывшего однокурсника по институ­ту, а ныне председателя горисполкома, и бросая шапку с документами в пустое кресло, предназна­ченное, вероятно, для значительных посетителей...»

Хоть стой, как говорится, хоть падай в это самое пу­стое и «значительное» кресло!

в начало

 

Последний абзац

Итак, имея тему и концепцию, собрав и обработав материал, составив план и обдумав сюжет, обезопасив себя от штампов, преодолев сопротивление первого абзаца и нащупав таким образом верный тон повество­вания, и т.д. и т.п. — теперь-то мы с легкостью вол­шебной напишем, по-видимому, очерк. Написали! А чем его закончить? Тоже проблема.

Любопытно: в практической работе я, например, ни­когда специально не задумывался над финалом, ни­когда искусственно его не «вырабатывал». Все полу­чается как-то само собой, естественно, без натуги: либо безжалостно отсекаю все лишнее, либо спокойно дописываю недостающее, точно зная при этом, что ни перелета, ни недолета нет. Интуиция? Шестое чув­ство? Срабатывает ли тот самый механизм, который позволяет человеку (и кошке, между прочим) успеш­но переходить улицу с оживленным автомобильным движением? «Кибернетическая машина» верно рас­считывает для ног момент старта, чтобы обеспечить безопасный финиш?

Если так, мне повезло. Но, думаю, нашей «кибернети­ческой машиной» является обыкновенное чувство меры, помогающее в какой-то момент творчества из «писателя» превращаться в «читателя». Тогда внут­ренний голос приказывает: «Стоп». Или говорит: «Еще!» — и приходится подчиняться.

Посмотрим    примеры?

Вот взятые несколько концовок из моих очерков. Я бы мог и коллег процитировать, но, во-первых, ин­тересно на себя посмотреть со стороны — есть у меня чувство меры? Во-вторых, боюсь рисковать доб­рыми именами уважаемых авторов. Итак...

«Педагогическая проза». «Школа на подъеме. А де­ти — это глина, фантастическим образом обладаю­щая талантом самоваяния. Если ты из них ничего не вылепишь, они сами из себя начнут лепить. Но что?»

(Замечу, что «самоваяние» — не очень-то красивое, во всяком случае не самое удачное слово, я, кажется, зря его применил.)

«Взятие 104-го». «И родилась у них великолепная идея...»

«Студент». «За Лебедевым закроется дверь вуза, но перед ним откроются ворота в мир».

«Поляновы». «На этом я поставил бы точку, если бы не вопрос, на который мне необходимо ответить: как я познакомился со своими героями? Прямо скажу — случайно. Но разве это меняет положение? Средне­арифметических данных, позволяющих найти «соот­ветствующую семью», нет и быть не может. Однако, делая свой выбор, я исходил из того, что даже случайно избранная мною семья Поляновых содержит харак­терные черты, присущие многим семьям, и дает по­вод для серьезных размышлений».

Наконец, «Обелиск». «Как вы думаете, они там, в земле, чувствуют, что мы их сейчас вспоминаем? Мне кажется, я бы чувствовал. И это не мистика. Это то, во что мы, живые, просто обязаны верить. Пока мы живы. Иначе — какой был смысл?»

Не уверен, что все эти концовки вполне удачны, хотя, возможно, их просто трудно воспринимать от­дельно от всего материала. Однако они позволяют нам предположить, что финал повествования, незави­симо от того, в миноре он написан или в мажоре, — не одна нота, а смысловой аккорд, нужный, быть мо­жет, для того, чтобы отзвук произведения, когда чита­тель уже отложил газету или книгу, еще звучал в нем, догонял его разум, будил его чувства.

Нет, все же рискну: интересно, как заканчивали свои работы классики отечественной журналистики? Почему только отечественной? И почему только журналистики? Беру с полки книгу.

Марсель Пруст. «По направлению к Свану». «Дома, дороги, аллеи столь же — увы! — недолговечны, как и года».

Даниил Данин. «Несколько слов об исследователях». «Кто-то назвал надежды воспоминаниями о будущем. Такими надеждами живут ученые мальчики, которым быть умными мужами».  

Михаил Кольцов. «Летом в Америке хорошо» «...Американский покойник, знаменитый Франклин, не вице-президент и даже не президент, говорил: «Для того чтобы мне быть послом, нужно, по закону, обла­дать имуществом не менее тридцати долларов. У ме­ня осел ценою в тридцать долларов. Вот я стал по­слом. Но мой осел умирает. И я не могу быть больше послом. Кто же из нас посол: я или мой осел?»

«Стачка в тумане». «Нам кажется, что история пле­тется черепашьим шагом. А ведь она несется все быстрее, еле успевая забирать воду на остановках. Изба­лованные пассажиры!»

«Молчи, грусть, молчи!». «Брось, Ваня, неаполитанс­кую муру! Ведь ты же комсомолец. Давай что-нибудь веселенькое, российское: «аванти пополо, де ля Рикоса — бандьера росса, бандьера росса!»

Антуан  де Сент-Экзюпери. «Маленький принц». «Взгляните на небо. И спросите себя: «Жива ли та роза или ее уже нет? Вдруг барашек ее съел?» И вы увидите: все станет по-другому... И никогда  ни  один взрослый не поймет, как это важно!»

Да, несомненно, нужен аккорд, который определяет­ся словарем как «неустойчивый повисающий звук, ус­тремленный куда-то». В нем — главная, основная мысль повествования, ее очень важно не просто доне­сти до читателя, но и оставить с ним на какое-то вре­мя. Если графически изобразить смысловую и эмоци­ональную потенцию произведения, взлет ее происхо­дит, по-видимому, в самом конце, когда все сюжетные впадины и пики пройдены, но еще нужно добиться кульминации читательского восприятия.

Не знаю, в какой мере эти рассуждения будут полез­ны моему читателю, но лично я искренне жалею, что прежде никогда не думал о концовках, наивно полага­ясь на интуицию. Но если интуиция, как говорят, чья-то мать, то, вероятно, она и чья-то дочь! (Кстати, я по­пытался взять аккорд, на этот раз рассчитывая на кульминацию читательского восприятия не интуитив­но, а совершенно сознательно.)

Получилось?   Нет?     

в начало

     

в оглавление << >> на следующую страницу

 



[1] Монтень М. Опыты. Т. 1. С. 200.

[2] Горький М. Собр. соч.: В 30 т. Т. 26. С. 225.

[3] Там же. С. 87.

[4] Там же. С. 59—60.

[5] Цицерон. Тускуланские беседы. 11, 15. С. 1, 21, 496.

[6] Горький М. Там же. Т. 25. С. 258.

[7] Там же. Т. 26. С. 68.

[8] Монтень М. Указ. соч. С. 524.

[9] Горький М. Указ. соч. С. 148.

[10] Там же. Т. 26. С. 67.

[11] Там же. С. 68.

[12] Там же. С. 89.

[13] Горький М. Цит. по памяти.

[14] Горький М. Там же. Т. 26. С. 62.

[15] Чехов А.П. Полн. собр. соч. Т. 7. М., 1944. С. 60—61

[16] Л.Н. Толстой о литературе. М., 1955. С. 8.

[17] Серафимович А. Собр. соч.: В 10 т. М., 1960. Т 7. С.15.

[18] Горький М. Цит. по памяти.

[19] Пушкин A.C. Полн. собр. соч.: В 10 т, М., 1964. Т. 7, С. 15.

[20] Монтень М. Указ. соч. С. 301.

[21] Л.Н. Толстой. Дневники. Цит. по памяти.

[22] Горький М. Указ. соч. Т, 25. С. 117.

Hosted by uCoz