Замысел, факт, тема
Дневник
наивного адвоката Куда идем? Гусячая
жизнь Деньга Водила
Однопрыжники Источники
Как возникает
замысел, откуда берется тема? — это, безусловно, один из фундаментальнейших
вопросов журналистского мастерства. Но прежде
условимся о терминологии, потому что тема и замысел — не одно и то же, хотя в
обиходе мы нередко сливаем эти понятия в нечто целое. Замысел, по Далю, есть
«намерение, задуманное дело», и я готов считать его первой стадией рождения
темы. Кстати сказать, вовсе не обязательной, потому что не исключена
ситуация, когда замысел и тема возникают не «в очередь», а одновременно. Б
этом случае тема поглощает замысел примерно так же, как ожог четвертой
степени можно условно считать «поглотившим» ожоги первый трех степеней. Но обычно
между замыслом и темой имеется дистанция, некоторое пространство, которое
надо еще преодолеть, чем-то заполнив. Чаще всего замысел — лишь предчувствие
темы, достаточно аморфное и в некотором смысле безответственное, как,
например: «Хорошо бы написать о любви!» Я утрирую, но все же это пример
замысла. Сколько подобных ему могут остаться нереализованными, потому что им
еще далеко до темы, потому что они лишены мыслей, потому что замысел —
стадия, практически мало к чему обязывающая журналиста, а тема — это уже
реальная основа для сбора материала и его написания. Каковы же
источники возникновения замысла? Мне известны два. Первый — собственный
социальный опыт журналиста, его информированность в широком смысле этого
слова, его знания. Все это, достигнув определенной концентрации, как бы
выпадает в осадок в виде замысла, способного, в свою очередь, трансформироваться
в тему, и тогда для газетного решения темы будет недоставать только факта, на
поиски которого журналист и должен тратить силы. Второй источник — сам
факт, пришедший со стороны и дающий толчок для возникновения замысла; тогда
газетчик, основываясь на имеющихся у него знаниях, «перерабатывает» замысел
в тему. Разумеется,
оба источника накрепко взаимосвязаны, их разделение весьма условно. Успех в
каждом конкретном случае зависит либо от суммы наших знаний — когда мы
имеем дело с фактом как источником возникновения замысла, либо от нашей
вооруженности фактами — когда замысел и тема рождаются «внутри нас».
Проиллюстрирую сказанное примерами. По
образованию я юрист, когда-то был адвокатом, и хотя уже не один десяток лет
работаю в журналистике, не порываю контактов с бывшими коллегами по
юриспруденции, регулярно просматриваю специальную литературу и, как ни
странно, только один раз написал материал, связанный непосредственно со своим
адвокатским прошлым. Думаю, есть смысл предложить вашему вниманию этот
очерк, а уж вы сами решите, в какой степени он поможет нам двигаться дальше
по курсу. Итак,
материал, опубликованный в журнале «Смена» в 1997 году. ДНЕВНИК
НАИВНОГО АДВОКАТА (Первый клиент. Первое дело. Первая взятка) Время я мог бы элементарно обозначить датой — и точка. Но
очень хочется снабдить дату небольшим комментарием. Дело в том, что я впервые
пошел на работу в юридическую консультацию по счастливому (или несчастному)
совпадению в тот самый день и месяц, в которые все десять предыдущих лет
ходил в школу, а потом еще четыре года в институт: первого сентября. Признаться,
я совершенно забыл об этом совпадении, а наткнулся на него, лишь когда решил
рассказать о своем далеком прошлом. Для этого я прежде всего влез на
антресоли у себя дома, достал огромный бумажный мешок с семейным архивом,
нашел в нем толстую тетрадь в картонном переплете с заголовком «Дневник стажера-адвоката»
и на первой же странице запись и дату. И сам не поверил: надо же такое —
первое сентября, да опять учеником! Кстати, ведение дневника было предписано руководством, но отнюдь
не испугало: мне с детства нравились дневники. В том же бумажном мешке
одновременно со стажерским нашел дневничок, который вел в четырнадцатилетнем
возрасте, не видел тысячу лет, а тут не без интереса полистал и вновь
удивился: ну фантазер, ну и показушник! Вот два примера: «Мне говорят: брось
пить, курить и ухаживать за женщинами, и ты проживешь на пять лет больше.
Нет, думаю про себя, вы лучше скажите, что мне бросить, чтобы продлить не
старость, а молодость?!» И еще, если позволите: «У меня заболел зуб, и я
пошел его вырывать, а он вдруг говорит по дороге: не надо, не рви меня,
вылечи, ведь после твоей смерти от тебя останусь только Я!» Короче, я уже
тогда был доморощенным выдумщиком, к тому же иногда публиковал заметки в
журнале «Пионер», одним словом: «литератор». Итак, я должен был вести дневник
стажера, точно зная, что его через полгода отправят в президиум Московской
городской коллегии адвокатов, которой я и был направлен стажером на
консультацию. А уж там, в президиуме, старшие коллеги трезво и трепетно (как
я представлял себе) прочитают мои записи и прочие сопутствующие документы, в
том числе характеристику моего шефа-адвоката Ефима Лазаревича Вакмана, и,
оценив все это, решат: созрел ли я для перехода из младенческого стажерского
состояния в самостоятельный адвокатский полет. Так, собственно, и произошло, хотя другой на моем месте об
этом случае в своей биографии, возможно бы, и умолчал. На заседании президиума
выступил один из самых знаменитых адвокатов страны Матвей Александрович Оцеп,
который почему-то не поленился прочитать мой дневник (подозреваю здесь
происки моего незабвенного шефа Ефима Лазаревича, нежно ко мне
относившегося), и сказал, а я слышал, поскольку был царственно допущен в зал
заседания: «Ну-с, дорогие коллеги, позвольте поздравить вас с приходом в наш
славный коллектив молодого и, возможно, самого талантливого писателя (пауза)
среди адвокатов и самого талантливого адвоката (пауза) среди писателей!»
Прежде чем раздался хохот, поднялся другой корифей, Николай Васильевич
Коммодов: «Я понял так, Мотя, что мы можем с тобой спокойно помирать?» На сей
раз вскочил я и позволил себе воскликнуть: «Живите, не помирайте, ради Бога,
иначе мне придется немедленно отклонить ваше решение о переводе в адвокаты»,
— после чего раздались наконец смех и аплодисменты. Как я понимаю,
аплодисменты звучали в адрес старых и мудрых адвокатов, чья ироническая
доброжелательность всегда была выше всяческих похвал, а смех я самокритично
принял на себя. Замечу попутно, что после такого триумфального приема в «личный
состав», я несколько раз побывал в процессах специально для того, чтобы
увидеть корифеев в деле. Последний раз, помню, мне удалось попасть в
судебное заседание и услышать Николая Васильевича Коммодова, который слыл не
только высоким профессионалом, но и комическим путаником слов, и был
вознагражден очередным его перлом, связанным со словом «унисон»: «Уважаемые
товарищи судьи, — сказал Коммодов в защитительной речи, — на предварительном
следствии мои подзащитные говорили вразброд, зато в суде, как вы уже слышали,
и я прошу вас это обстоятельство непременно учесть при вынесении приговора,
оба дружно говорят в унитаз!» В зале была мертвая тишина: судьи, конечно, поняли,
что хотел сказать адвокат, но из почтения к нему сделали вид, что услышали
то, что и хотел произнести Коммодов, да и подзащитные насладились блистательной
речью и логикой корифея. Потом, много лет спустя, когда наших замечательных
стариков уже не было на свете, я увидел в зале президиума Московской коллегии
адвокатов портреты многих ушедших коллег, и среди них были Матвей Александрович
с Николаем Васильевичем, причем портреты их висели рядышком, но остались они
вместе не только на портретах на стене, но и в моей благодарной памяти. Вернусь, однако, в консультацию. Прежде чем выступил на президиуме
Оцеп, я полгода стажировался под присмотром Вакмана, одного из самых
авторитетных специалистов по авторскому праву, причем мне невероятно
повезло, поскольку я сразу взял крен не на уголовные дела, а на гражданские,
мне любезные, и буквально искупался в авторском законодательстве. Ефим
Лазаревич был человеком мягким, никогда не повышал глуховатого голоса, а
если бы и захотел повысить, ничего бы не получилось: просто так были устроены
его голосовые связки, будто сама природа сконструировала их еще при рождении
ребенка, которому суждено было именоваться интеллигентом. Впрочем, мягкий
характер и тихий голос не мешали Вакману быть адвокатом упорным и даже жестким,
но никогда не теряющим вежливости и спокойствия даже в самых сложных или
нервных перипетиях судебных заседаний. С начала стажировки еще один из старых адвокатов консультации,
Адольф Ильич Капелевич, взявший надо мной добровольное шефство, однажды сказал:
«Коллега, вам предстоит период первоначального накопления страха и смелости,
без которых вы никогда не станете классным адвокатом». Что имел в виду
Капелевич, я в ту пору не оценил, но на ус, конечно же, намотал, а потом
вдруг понял: страх и смелость — это не что иное, как опыт! Впрочем, мне уже
тогда была известна печальная вольтеровская констатация: «Опережая опыт,
приходит смерть». Но скажите, кто из молодых и начитанных избежал искушения
добиться того, чтобы смерть все же пропустила опыт впереди себя, наивно полагая,
что удастся обмануть природу? Я, к сожалению, и был таким молодым. Итак,
завершая представление времени, к которому непременно должен быть привязан
мой будущий рассказ, добавляю к уже известным дню и месяцу еще и год: 1951. Стало быть, сорок шесть лет тому назад? С ума можно сойти:
целая жизнь! До кончины Сталина надо было прожить долгих два года, а уже
витало над головами зловещее «дело врачей», уже раскручивалась кампания
против космополитов и формалистов, еще сидели в лагерях миллионы, еще
шепотом говорили интеллигенты на кухнях даже собственных квартир —
хорошенькое времечко досталось мне: вступай в жизнь, как хочешь, бессильный и
бессловесный адвокат! Как в старом анекдоте, когда идущий на казнь приговоренный
спрашивает у конвоира: «Какое сегодня число?» — «Тринадцатое». — «А какой
день?» — «Понедельник». — «Ничего себе, неделька начинается!» Теперь я готов представить место действия: мою родную юридическую
консультацию Ленинского района Москвы, которая находилась на улице Полянка,
3/9 (обычно номер дома мы произносили одним словом, как бы сплавившим цифры:
«тридробьдевять»). Высоченный домище с тремя или четырьмя подъездами, причем
наш был, кажется, вторым от угла и отличался от других тремя ступеньками,
лежащими полукругом на тротуаре перед дверью в консультацию. Помню полукруг,
как будто вижу сейчас, хотя не был там, наверное, лет тридцать. Консультация была на первом этаже, и клиенты, поднявшись по
ступенькам, открывали с улицы дверь прямо к нам: небольшой тамбур со стульями
для клиентов, ожидающих своей очереди, а следом за тамбуром — большая
комната метров восемь на четыре. В комнате два ряда письменных столов, и
возле каждого по два стула (один для адвоката, другой для клиента). Когда все
дежурные адвокаты собирались вместе и рассаживались за столами, то казались
пассажирами автобуса, поскольку видели затылки друг друга. Аналогия с автобусом
подтверждалась большим окном вместо стены, выходящим на улицу: мы видели
все, что было за окном, и улица видела все, что было в «автобусе». Были еще
три маленькие комнатки, в одной сидел заведующий консультацией, а две другие
были предназначены для конфиденциальных бесед адвокатов с клиентами, если
была в них нужда. Еще не забыть сказать, что за особым столом при входе сидела секретарь
консультации Зинаида Ильинична, которая, как кондуктор, объявляла остановки.
«Сима Осиповна, гостью примете?», «Сергей Сергеевич, милый, к вам пришли,
можно?», «Клиент к Станкевичу!», когда же публика шла, как у нас говорили, «с
улицы», секретарь возглашала иначе: «Ирочки Ярославская или Филатова, кто
примет клиента?» В комнате «висел» несмолкаемый «смог» непрерывных разговоров
адвокатов с клиентами (актеры называют такой шум «гур-гуром»), но когда к
вечеру возвращались в «альма-матер» адвокаты после судебных заседаний, тут
уж «гур-гур» нельзя было перекричать даже воплем «караул!», это был «конец света». Боюсь, мне придется остановить самого себя, но сделать это не
просто. Так случалось, что, кроме каких-то случайных и небольших фрагментов,
мне никогда не приходилось писать об адвокатуре, хотя мое сердце всегда и
поныне принадлежит ей. И вот только сегодня я взялся сказать несколько добрых
слов о своей неудачной любви. Впереди три истории — новеллы, которые обозначились
в памяти. Но едва я прикоснулся всего лишь к прелюдии, как почувствовал: приник
к источнику живительного напитка с ненасытной жаждой, утолить которую уже
невозможно, и стал превращаться в жадного собственника, ревниво оберегающего
тему. Нет услады и горечи больше той, что пережил каждый из нас, способный
сказать, как о первой любви: это было когда-то моей первой и единственной в
жизни. Придется воспользоваться нехитрой уловкой нынешних ораторов,
которым трудно сойти добровольно с трибуны и оторваться от микрофона: «И
последнее!» — это слово магически действует не только на аудиторию, но даже
на тех, кто оберегает регламент. И последнее: буквально за месяц до 1
сентября 1951 года я отметил свое двадцатидвухлетие. С высоты нынешнего
возраста отчетливо вижу, каким, в сущности, был тогда «зеленым», этого, увы,
не замечая. Первый клиент Шел десятый день стажировки в консультации. Я, как обычно,
сидел за столом и делал вид, что читаю книгу. Вокруг меня адвокаты занимались
с клиентами, которых я смертельно боялся, предчувствуя момент, когда
почтенная Зинаида Ильинична отправит ко мне первого «бесхозного» К счастью,
она была ко мне милостива и не торопилась, прекрасно понимая мое состояние.
Первое время моей задачей было приглядываться, прислушиваться,
примериваться, даже принюхиваться (в помещении, кстати, всегда приятно пахло
приготовленным кофе), а лучше сказать: дышать воздухом консультации, а
применительно ко мне, не воздухом - атмосферой. Она мне безумно нравилась
каждым своим проявлением: тихим «гур-гуром», внешним видом людей, меня
окружающих (особенно женщин-адвокатесс, а они составляли не только лучшую, но
и большую часть консультации), доброжелательностью и мягкостью в отношениях
с клиентами (они не с радостью приходили к адвокатам, а с печалью) и даже
изысканностью в обращении друг с другом: «позвольте, коллега, заметить»,
«окажите милость, голубушка», «побойтесь Бога, лапочка моя ненаглядная»,
«разрешите с вами не согласиться, солнышко мое», — ни одного грубого или
невежливого слова, взгляда, даже жеста. Воистину, оазис интеллигентности! (К
сожалению, как и все мы, я тоже не знаю, что такое «интеллигент». Нам уже
давно привили мысль, что культура, образованность, воспитанность и пр. не
всегда сопутствуют интеллигентности, и это справедливо. Смею предположить,
что единственное поле, способное вырастить интеллигента, — нравственность,
основу которой Сенека назвал «внутренний диалог, суд человека над самим
собой, в котором он сам себе и обвинитель, и защитник, и судья»; даже
терминологически Сенека выдержал стиль юриспруденции...) На сей раз я делал вид, что читаю «Восстание ангелов», а вокруг
меня адвокаты, изредка поглядывая в мою сторону, намеренно усиливали
громкость своих бесед с клиентами (как бы включая меня в суть разговоров) и
вообще проводили образцово-показательный урок общения с людьми, демонстрируя
различные повороты и нюансы бесед. Я, конечно, был искренне благодарен
старшим коллегам, но, увы, и приучен к тому, что два глаза даны человеку,
чтобы одним он видел все безусловно хорошее, а вторым и нечто сомнительное
или забавное. Я знал, например, что, если к вечеру заглянет в консультацию
Яков Исидорович Гершуни, мы все ощутим себя в театре одного актера. Дело в
том, что Гершуни был крупнейшим специалистом по бракоразводным процессам,
причем разводились с его помощью только известные в стране лица. Яков
Исидорович, войдя в помещение, кивал головой всем присутствующим, обходясь
без рукопожатий, как делали другие, и без привычных в нашей среде поцелуев,
сбрасывал с плеча дорогое пальто и оставался в неизменном белоснежном
шелковом шарфике на холеной шее. Затем он садился на ближайший стул и сразу
начинал негромко рассказывать, совершенно уверенный в том, что через десять
секунд будет услышан всеми, кто находится в консультации, а через два часа —
всей Москвой. Говорил Гершуни примерно так, приобщая и адвокатов, и клиентов
к тайнам светской жизни звезд первой величины: «На этот раз, — начинал он,
как будто мы уже знали, что было в тот раз, — я предложил имярек (директору
театра) вариант развода, связанный с прелестным фактом его совместной жизни
с женой (ведущей актрисой этого театра), которая однажды пришила пижаму
супруга к своему пеньюару, чтобы он ночью не удрал на очередное свидание к
некоей даме, короче говоря, конечно же: ревность! А мог бы предложить и
другой мотив для развода, связанный...» и т. д. Итак, я читал книгу, как вдруг адвокат Луковский (имя и отчество
его напрочь выветрились из моей памяти), отпустив клиента, поднялся со своего
места и подошел ко мне. Луковский, кстати, был нашим профоргом: было ему за
полсотни лет, сухой, высокий, лысый, при галстуке, как и большинство
адвокатов, но еще и в пенсне, что весьма редко и в наше время, и в те
времена, причем пенсне было у Луковского на цепочке, и он едва заметным движением
мускулов лица освобождался от него так, что казалось, будто пенсне слетало с
носа усилием воли своего хозяина. Постояв за моей спиной, Луковский сказал:
«Позвольте полюбопытствовать, коллега, какими произведениями нынче увлечена
молодежь?» Я кротко ответил: «Восстанием ангелов». — «Позвольте узнать
фамилию автора?» Слегка удивленный, я раскрыл обложку книги, и Луковский
констатировал: «Так, Анатоль Франс? Понятно!» Затем сбросил пенсне на шею и,
прежде чем отойти, с явным неодобрением вкуса нынешней молодежи, громко сказал:
«Про войну небось?» Именно в этот момент до меня донесся голос нашего секретаря Зинаиды
Ильиничны: «Валерий Абрамович, примите, пожалуйста, клиента!» Я обомлел:
свершилось! Ко мне направилась молодая женщина годами чуть старше меня. Пока
она шла, я мгновенно представил себя ее глазами (у меня есть такая
способность видеть себя не только со стороны но и глазами тех, с кем я
общаюсь, и даже как бы читать их мысли о себе): «Смазливый адвокатик с
правильными чертами лица, с шевелюрой над высоким и чистым лбом,
серо-зелеными глазами большого формата и ресницами, на которые можно спокойно
уложить четыре спички и моргать с уверенностью, что они не упадут. Но что я
могу узнать от этого херувимчика, если я сама способна дать ему любой совет,
кроме, возможно, того, за которым пришла в консультацию?» Я предложил ей стул и успел заметить: вся консультация замерла.
Женщина села. Помолчала. Я тоже молчал. Потом произнес: «Успокойтесь и
говорите, я — весь внимание». Женщина опустила глаза. Я почувствовал, как застучало
на всю консультацию мое сердце. Женщина упорно молчала. Тогда я решил взять
инициативу на себя: «Что случилось, не стесняйтесь, расскажите. Какая у вас
беда?» Кажется, я попал в точку. «У меня... (она помялась), у меня не беда,
у меня... задержка». — «В каком смысле?» — сказал я, хотя и увидел, что
адвокаты почему-то заулыбались. Женщина совсем смутилась моей недогадливостью.
Тут я наконец сообразил: «Вы беременны?» — «Наверное». — «Если вы не хотите
ребенка, — стал развивать я тему, — то учтите, что закон запрещает в нашей
стране аборт...» Женщина меня перебила: «Нет, я...» — «Дослушайте, — строго
продолжил я. — Право на аборт у вас возникнет в случае, если вы...» — «Я не
хочу аборта! — воскликнула женщина. — Я хочу ребенка!» — «Возможно, у вас есть
проблемы... Вы замужем?» — «Да, мой муж тоже хочет ребенка», — ответила
женщина. «Ребенок от мужа?» — «Конечно! А как иначе?!» Как «иначе», знали многие люди, кроме странной клиентки. Напичканный
институтом знаниями от пяток до макушки, я прекрасно понимал, что
физиологический факт беременности влечет за собой множество юридических
последствий, а потому неутомимо продолжил: «В таком случае у вас проблемы с
жильем? Право вашего будущего ребенка на жилье возникает с момента, когда
ваша беременность достигнет шести месяцев, а пока ребенок при разделе жилья
или при получении нового не учитывается». — «Квартирный вопрос у нас с мужем
вполне устроен», — сказала женщина и опустила глаза. Я подумал и
предположил: «Стало быть, вы хотите выяснить, может ли будущий ребенок
учитываться при появлении наследственной массы?» - «Нет, - упорно сказала
женщина, — у нас никакой массы нет...» Я вытер платком вспотевший лоб и
увидел, что адвокаты в комнате и даже клиенты почему-то давятся от еле
сдерживаемых рыданий: все окружающие меня люди давно поняли, что происходит,
и все в мире в том числе и вы, мой читатель, а я идиотски оставался в
неведении. Теряя терпение, я спросил наконец у бедной женщины: «Простите. Что
вы хотите от меня?» Совсем смутившись, она ответила одними губами: «Я хочу,
чтобы вы меня посмотрели!» Я оглянулся вокруг. Консультация лежала на полу и билась в
судорогах. Последний мой вопрос доконал всех: «Куда вы пришли?» — «В женскую
консультацию...» Господи Боже мой! Ко всему прочему (под «прочим» понимаю
главным образом отсутствие у меня жизненного опыта), я должен был проявить
больше сообразительности и наблюдательности, хотя бы потому, что в нашем доме
по улице Полянка «тридробьдевять» кроме юридической консультации была натуральная
женская консультация, о чем я совершенно забыл, потому что не запечатлел в
сознании скромную вывеску на соседнем подъезде. Полное фиаско! Первое дело Помогали мне все адвокаты. В этой среде общепринято: маститые
патронируют молодых, подбрасывая им своих клиентов и судебные дела, особенно,
как нынче принято говорить, «лицам женского пола», причем бескорыстно (как
правило). Одним из главных опекунов в нашей консультации был колоритнейший
Адольф Ильич Капелевич — типичный представитель «старого розлива»
интеллигенции и, кажется, потомственный адвокат. Роста он был небольшого,
но, как говорится, живой и подвижный, с неизменной (зимой и летом) модной шляпкой
на огненно-рыжей голове, я уж не говорю о бабочке вместо галстука и манжетах,
и еще я помню, как Капелевич носил с собой редкие по тем временам визитки и
прямо в зале судебного заседания раздавал публике, если дело заканчивалось
для него успешно. И самое главное, Адольф Ильич отличался поразительной
способностью к самоиронии. Однажды зимой он сдал в починку обе челюсти и
остался с двумя зубами во рту (даже показывал нам), с одним — справа наверху,
другим — слева внизу, и вот как-то зашел в консультацию и, широко
улыбнувшись, радостно сообщил: «Друзья мои, на улице такой собачий холод,
что у меня жуб на жуб не попадает!» Мы все, конечно, повалились: зубы у
Капелевича даже в тропиках друг друга не нашли бы! В другой раз, летом, он,
как обычно, раскланялся с нами, сняв шляпку, и помахал витиеватым
мушкетерским узором, но вместе со шляпой неожиданно для себя и для нас снял
свои шикарные рыжие волосы, оказавшиеся париком, о чем даже наши дамы не догадались.
Думаете, Капелевич огорчился или расстроился? Ничуть. Кто-то из адвокатесс
расплакался, а он стал хохотать, мы долго не могли его остановить. Адольфу
Ильичу было, если не ошибаюсь, далеко за семьдесят. Ко мне он относился
сначала сдержанно, приглядываясь дольше всех, но первым же предложил
уголовное дело, бывшее в его производстве: это было весьма ответственное
решение, рискнуть на которое даже мой шеф Ефим Лазаревич Вакман не отважился. Мой шеф таскал меня за собой всюду, куда вел его «жалкий жребий»,
а он вел Ефима Лазаревича и в Художественный фонд, и в Музфонд, и в Детгиз, и
во МХАТ, и во множество других творческих организаций, которые имели дело с
авторским правом. Через месяц-другой я уже был «натаскан» на несложные
авторские дела, как собака на поиск наркотиков, но прежде чем получить у
шефа какое-либо практическое задание, я должен был заслужить у него доверие
как порядочный человек (это качество Вакман ставил выше всех остальных: ума,
спокойствия, сообразительности и т. д.) и, кроме того, по выражению Ефима
Лазаревича, проявить «относительную грамотность», чтобы ему не пришлось
краснеть за меня перед уважаемыми людьми. Наконец на пятый месяц моего
стажерства, шеф, уходя в отпуск, передал мне юридическое обслуживание МХАТа.
Помню, я каждый раз трепетал, входя в кабинет директора театра, чтобы сказать,
что готов завизировать договор с кем-то (не помню, с кем) при условии (при
каком условии, тоже не помню)... Важно то, что все это я говорил человеку,
который внимательно меня выслушивал и, представьте себе, почтительно
соглашался: директором театра была в ту пору Алла Константиновна Тарасова!
Вам понятны мои тогдашние чувства? Вернусь к уголовному делу, царственно подаренному мне Капелевичем.
Я должен был защищать восемнадцатилетнюю девушку, которую обвинили в «покупке
заведомо краденого» (статья 164-я, часть 2-я тогдашнего Уголовного кодекса
РСФСР). Как ее защищать, я, конечно, не представлял, поскольку вина девушки
мне была явной: во дворе собственного дома она купила у мальчишек за
четверть цены вполне приличную зимнюю шубу. Вся консультация, разумеется,
была в курсе «моего» Дела, и недостатка в советах не было, особенно от наших
женщин: и Наташа Канаева, и Нина Здравомыслова, и обе Ирочки (Ярославская и
Филатова, хотя вторая была, строго говоря, не Ирой, а Ревмирой — от
«революции мира», но весьма мирная, добрая, очень красивая, так что никакого
«рев» в ней не было, а потому она и явилась миру просто Ирочкой) — все они
наперебой давали мне чисто женские советы: бить на молодость подзащитной, на
первую судимость, на больную бабушку, которую следует отыскать, даже на
безответную любовь из-за бедности, в то время как избранник был из
обеспеченной семьи, мезальянс. Один из Левенсонов (в Московской коллеги
адвокатов было два Левенсона. Но отличались они не по именам-отчествам, а по
такому признаку: один был «с трубкой», второй — «с машиной», так вот у нас в
консультации был — «с машиной») сказал с философским выражением на лице: «Дорогой
коллега, вам ничего не остается, как пять минут поплакать в жилетку судьям». В обреченном состоянии, помню, я поехал в тюрьму говорить с
подзащитной. Начал я с откровенного вопроса: «Вы знали, что шуба краденая?»
— «Клянусь вам, — примерно так ответила девушка, — я бы скорее удавилась,
чем купила ее, если бы знала!» От адвокатов, думал я, у подзащитных не должно
быть секретов, но понять, что это не совсем так, мне суждено было позже. Я тщательно готовился к слушанию дела: изучил материалы следствия,
продумал версию защиты, выстроил систему доказательств, написал заранее
речь. Я был готов к судебному заседанию, как молодой летчик к первому
самостоятельному полету, врач — к первой операции, музыкант — к первому
сольному концерту: был собран, взволнован, не очень уверен в себе, но
абсолютно уверен в самолете, в правильности диагноза, в крепости скрипичных
струн, в данном случае — в невиновности моей подзащитной. Дальнейшее может
показаться читателю оригинальным вымыслом, впрочем, придумать можно и
интересней: увы, все случилось на глазах почти у всей консультации, моих
друзей и даже родственников, которые пришли смотреть на мой «высший
пилотаж». Процесс сначала складывался удачно: я довольно цепко допрашивал
свидетелей, со скептической улыбкой слушал обвинительную речь женщины-прокурора,
а потом произнес свою. У меня не было нужды заглядывать в конспект, я
говорил, можно сказать, экспромтом и, как мне казалось, горячо и убедительно.
Закончил я так: «Однажды в Голландии судили хлебопека, убившего свою жену.
Его признали виновным, приговорили к смерти, но после казни выяснилось, что
жена, как и говорил хлебопек, жива и здорова и преспокойно находится в
соседнем городе. С тех пор в судах Голландии учреждена специальная должность «напоминателя».
Когда судьи поднимались, чтобы уйти в совещательную комнату, «напоминатель»
громко произносил им вслед: «Помните о хлебопеке!» Я тоже говорю вам,
товарищи судьи: помните о хлебопеке! Эта девушка невиновна, потому что не
знала, что шуба краденая!» И сел под гробовое молчание потрясенного, хотел я
думать, зала. И тут послышались рыдания. Рыдала моя подзащитная! К своему несчастью
и моему великому позору, она оказалась единственным человеком, который по
достоинству оценил мое красноречие и глубоко его прочувствовал. И потому,
рыдая, она сквозь слезы воскликнула: «Я знала, знала, знала, что шуба
краденая!» Бедняжке дали год лишения свободы. А я с тех пор боюсь быть
убедительным в ущерб тем, кого я защищаю, и бездоказательным в пользу тех, кого
подвергаю осуждению. Первая взятка 15 февраля 1952 года (на шестой месяц стажировки) я сделал в
дневнике короткую запись: «Принял дело изобретателя Хрусталева о взыскании
с министерства хлопководства страны гонорара в размере пятисот тысяч рублей». Теперь расшифрую: к Ефиму Лазаревичу обратился некий господин,
которого угораздило изобрести хлопкоуборочный комбайн, а денег ему,
естественно, не заплатили, хотя изобретение эксплуатировали в хвост и в
гриву. Адвокат, ознакомившись с документами, передал мне все материалы, не
очень надеясь на успех, но тем не менее пообещав Хрусталеву и мне
кураторство. Прежде всего от суммы иска у меня сразу перехватило дыхание:
пятьсот тысяч — это пять Сталинских премий 1-й степени. (Кстати,
«третьестепенную» получил в пятьдесят первом Юрий Трифонов за повесть
«Студенты» и считался со своими двадцатью пятью тысячами баснословно богатым
человеком.) А тут какой-то Хрусталев и — полмиллиона! — даже во сне такие
деньги мало кому могли присниться. Помню, Хрусталев впервые явился ко мне в валенках, ватных брюках,
пальто, перешитом из солдатской шинели. Я попросил его хоть как-то
переодеться, чтобы идти в суд в относительно приличном виде, и он, конечно,
где-то одолжил разномастную одежду, не удовлетворившую ни меня, ни тем более
судей, перед которыми мы вскоре предстали. Говорю к тому, что у той истории,
как в сказке о Золушке, будет счастливый конец, и однажды мой Хрусталев наденет
на ногу «хрустальный башмачок» (простите за невольный каламбур: бывают же
совпадения!). В Москву искать правду Хрусталев приехал из Янги-юля; откровенно
сказать, я до сих пор не знаю, есть ли в Узбекистане город с таким названием,
я же запомнил город по звуку, как иногда запоминают мотив песни, не зная нот,
но обладая музыкальным слухом, вот я и запомнил: Янги-юль, теперь и вы можете
это сделать, если получится. В дело я вник довольно быстро, сориентировался и через месяц...
проиграл процесс в народном суде. Потом начались бдения, о которых скажу
кратко: удалось отменить решение народного суда, перенести дело в городской,
проиграть там, потом перенести в Верховный, тоже проиграть, но вновь отменить
решение, и наконец через полтора года мы получили на руки благоприятное
решение Верховного суда страны. Победа! Хрусталев крепко пожал мне руку и исчез
из поля зрения на несколько месяцев. Приготовьтесь, читатель, это «ружье» еще выстрелит, не зря я
веду разговор не просто о деле Хрусталева, а о «взятке». Кстати, мне еще
следует объяснить, почему слово «взятка» я беру в кавычки: потому, что в этой
истории деньги были, но взяткой их считать нельзя, так как адвокаты не могут
получать взятку, это удовольствие принадлежит только должностным лицам,
адвокаты же таковыми не являются: они не могут ничего дать или не дать, выписать
или не выписать, разрешить или запретить. Бывали, правда, случаи, когда
адвокаты несли уголовную ответственность как посредники при передаче взятки
(например, судье), их судили (довольно редко, но судили). А в обычных
вариантах подобные деньги были «благодарностью», как чаевые таксисту или
официанту. Адвокаты называли «благодарности» между собой почему-то «микстами»,
а почему, я не знаю, зато знаю, что микстом зовут теннисистов, когда в паре играют
мужчина и женщина, есть еще «миксер» (смешиватель, если не ошибаюсь),
вероятно, по аналогии, и эти деньги приходят к адвокатам, как бы смешиваясь с
официальными, внесенными клиентами в кассу консультации, отсюда и «микст». Прошел год. Я был признан адвокатами «своим», рисовал стенгазету,
активно дежурил и принимал клиентов, количеством судебных дел, правда,
похвастать не мог. Но вот как-то заехал к вечеру в консультацию специально
для того, чтобы «в лицах» рассказать коллегам забавную историю, только что
со мной происшедшую: о визите домой к одному клиенту. Лавры Гершуни казались
мне по плечу, тем более что в данном случае я был его прямым наследником;
ведь и дело о разводе передал мне Яков Исидорович, и как бы предоставил свою
благодарную аудиторию. Суть истории такова: перед бракоразводным заседанием
суда мне следовало составить список вещей, которые мой клиент добровольно
отдавал бывшей супруге (которую он называл не иначе как «щучкой»), и список
вещей, оставленных у себя. Вообще-то адвокаты по домам клиентов обычно не
разъезжали, но тут я сделал исключение из уважения к клиенту, не говоря уже о
моем «писательском» интересе (и был за это вознагражден): моим клиентом был
замечательный баритон, солист Большого театра, народный артист СССР. В
середине дня я сидел у него за журнальным столиком и записывал то, что он
диктовал, прохаживаясь по нескольким комнатам огромной квартиры в махровом халате
и в шлепочках (вполне домашний вариант), одновременно распеваясь к вечернему
спектаклю в Большом. Получалось примерно так: «Пишите, серва-а-а-а-ант, — с
модуляцией голоса от «до» через «фа» к «си» и обратно, причем на мотив арии
Мефистофеля «люди гибнут за металл», — я этой бля-я-я-а-о-у-ю-диии не дам ни
за как-и-и-е- ковриж-ки-и-е-о-у-и-и, а вот телле-е-ви-зо-а-о-о-ор пусть
бере-е-е-у-е-ет!» — с добавлением уже речитативом соленого русского слова.
Все это я и «показывал» адвокатам и клиентам, которые вообще-то могли ходить
в консультацию, как на спектакли. В это мгновение меня прервала Зинаида Ильинична. Обратив внимание
на какого-то человека, стоящего на пороге комнаты: «Валерий Абрамыч, к вам посетитель!»
В посетителе я не сразу узнал Хрусталева. Он был одет во все новое, причем
купленное в магазине «Москва», да еще за один присест: от штиблетов до
фетровой шляпы, и носовой платок, я думаю, был приобретен одновременно с
прочими носильными вещами. Так, измученный бедностью человек может однажды,
получив очень большие деньги, явиться в некое торговое место и в один момент
начать новую жизнь, ни на минуту не откладывая возможности сразу преобразиться,
что называется, из грязи в князи. Да, конечно, это был мой изобретатель, получивший наконец гонорар
и право на лучшую жизнь. Я сел за стол, жестом пригласив Хрусталева к себе.
Он как-то бочком приблизился и широко улыбнулся во все тридцать три зуба.
Подошел, остановился, протянул мне какой-то конверт и громко сказал: «Я к
вам, Абрамыч, с благодарностью! Вот! Здесь первая половина: пятьдесят тысяч,
а вторую половину...» Мне сразу стало неуютно, и я прервал Хрусталева: «Опомнитесь!»
Консультация замерла. Хрусталев сначала не понял, о чем я говорю. «Возьмите,
Хрусталев, свои деньги, — четко произнес я, бледнея и видя кончик
собственного носа, как это всегда было со мной, когда я сильно сердился, —
пожалуйста, не позорьте меня перед коллегами! И прощайте!» После таких слов я
гордо ушел в одну из наших маленьких комнат, чтобы не видеть потрясенного
Хрусталева и обалдевших адвокатов. Потом, когда я вернулся, коллеги сказали
мне, что, во-первых, Хрусталев сначала растерялся, затем спрятал конверт в
карман и, потоптавшись, молча ушел, а во-вторых, что я полный болван. Возможно, и болван. Могу сказать твердо и определенно, что
такой суммы «благодарности» не видели даже самые маститые адвокаты городской
коллегии в те времена, и еще: мой отказ от денег был продиктован отнюдь не
присутствием в комнате коллег, а моим собственным неприятием денег, которыми
можно вроде бы оценить мою личную независимость и даже покуситься на
неприкосновенность. Глупо? Но я не жалею: потеряв голову, не стоит печалиться
о прическе. Однако, признаюсь вам, читатель, в очень странном феномене:
тех пятидесяти тысяч рублей мне не хватает до сих пор! Причем не символически,
а вполне реально. Каждый раз, к примеру, когда моей жене или детям нужно
купить какую-нибудь дорогую по нынешним временам вещь, а нам сложно это
сделать из-за того, что чуть раньше мы купили дорогую вещь, а перед этим еще
какую-то вещь, я такой вот цепочкой добираюсь до «хрусталевских» пятидесяти тысяч,
с помощью которых я, возможно, с самого начала легко и просто заложил бы
основу нашего семейного бюджета, и тогда легко приобрел бы новый пылесос
вместо ревущего на весь подъезд «Урала», столетний юбилей которого мы уже
можем праздновать. Через пять лет я оставил адвокатуру и ушел на литературный
фронт (литературным сотрудником журнала «Юный техник»). Коллегия отпустила меня
спокойно. Правда, на первое время мне дали официальное разрешение
одновременно быть и членом городской коллегии адвокатов, и литсотрудником.
Потом кто-то из корифеев сказал, что я в своем роде уникум. Почему? — спросил
я. Потому, что за всю историю Московской адвокатуры я второй человек,
которому разрешили совместительство. Кто же был первым? В ответ было: солист
Большого театра Леонид Витальевич Собинов. Прекрасное соседство. P.S. Врач видит человека во всей его слабости, юрист — во всей
его подлости, теолог — во всей его глупости. А. Шопенгауэр Теперь вы
понимаете, что я более или менее хорошо знаю состояние борьбы с
преступностью, особенно с подростковой. Замысел написать о профилактике правонарушений
как бы сидел во мне, и вот однажды, почувствовав его «напор изнутри», я
взвесил все «за» и «против» и решил, что час пробил. Трансформировать замысел
в тему при моих знаниях предмета исследования, откровенно говоря, было
нетрудно. Недоставало факта, и я отправился за ним в колонию, где и нашел чрезвычайно
интересного колониста, впоследствии названного мною Андреем Малаховым. Проследив
сложную жизнь подростка в ретроспекции, я попытался нащупать горячие точки
его судьбы, которые сформировали из ребенка преступную личность. Так была
написана документальная повесть «Остановите Малахова!». Но могло быть
иначе. Могло быть так, что никакого «напора изнутри» я еще не чувствовал, а
интересного человека, судьба которого меня взволновала, уже повстречал.
Тогда естественно возникший замысел написать о нем «наложился» бы на мой
социальный опыт и знания, и я тоже взялся бы за перо. Приведенный
пример идеален, но жизнь сложнее. В реальности, имея факт и пытаясь нащупать
на его основе тему, мы чаще испытываем нехватку знаний и опыта, нежели их
избыток, и вынуждены обогащаться информацией на ходу. Так случилось со мной,
когда однажды я выехал в Горький, на завод «Красное Сормово», имея ясное и
четкое задание редакции написать «рядовой» очерк о молодом
рабочем-передовике. Фамилию рабочего мне дали заранее, он был в Горьком
знаменит, и я немедленно приступил к делу. И вдруг выяснил, что герой
будущего очерка (действительно прекрасный юноша, по праву называемый передовиком)
работает в одну треть своих истинных возможностей. Почему? Оказывается,
заводу экономически не выгодно, чтобы он и ему подобные трудились на полную
мощность. Вот тебе и на! Факт настолько поразил меня, человека
беспомощного в вопросах
экономики, что я
прервал командировку, вернулся в редакцию и получил «добро» на
исследование проблемы. Знания
мне пришлось набирать, переворачивая
гору специальной литературы, советуясь с
большим количеством людей
и форменным образом проходя «ликбез» по
экономике, чтобы возникли мысли, трансформирующие замысел в тему. В итоге,
решительно отказавшись от
«рядового» портретного
очерка, я написал серию материалов, связанных с проблемой
ударничества, и положил в их основу
историю молодого рабочего. Все пять очерков
были объединены одной темой,
краткое содержание которой выражено в названии
третьего очерка серии — «Порох — в пороховнице!» Итак,
собственный опыт журналиста (подчеркиваю: собственный!), его знания,
эрудиция, информированность и, кроме того, найденные им факты — это и есть
источники возникновения замысла. Других я не знаю. Впрочем, могу допустить
ситуацию, при которой кто-то из коллег подкидывает журналисту свои мысли,
подыскивает факты, помогает «родить» тему, делится своими знаниями и
размышлениями. Раз, второй, третий, ну четвертый, а потом... наступает
предел. Рано или поздно, но надо петь собственным голосом, а не под чужую фонограмму,
и, если выяснится профессиональная несостоятельность журналиста, ему
придется либо влачить жалкое существование посредственности, либо расставаться
с профессий. Потому что
истинный журналист не тот, кто собирает чужие идеи, а тот, кто щедро
одаривает собственными. Тема
В музыке тема
— это «мотив, мелодическое построение, часто с гармоническим сопровождением,
лежащим в основе произведения». Прекрасно. А в журналистике?
«Энциклопедический словарь» дает таксе определение: «Тема — обозначение круга
жизненных явлений или вопросов, которые отобраны автором и изображены в его
произведении... с определенных идейных позиций»[1]. Лично меня
такая формулировка не устраивает. По ней выходит, что любой материал,
отобранный автором, становится темой. «Отобрал», положим, такое вполне
житейское явление, как любовь, — и это тема? Соревнование — тема?
Преступность — тема? Да нет. Это было бы слишком просто. Не надо ломать голову
не только над вопросом «о чем писать?», но и над вопросом «как писать?» и
«зачем?». Полагаю, если
событие не просто «обозначено», если явление не только «отобрано», а выражено
к нему отношение автора, вооруженного мыслями, тогда и можно
говорить о наличии темы. Не просто «преступность» как явление, а
«причины преступности», и не просто «причины», а «социально-психологические»,
— это уже ближе к тому, что называется «темой». А что я, собственно, сделал?
Сузил круг вопросов, и только? И выдаю результат за «тему»? Отнюдь! Я всего
лишь определил главное направление журналистского поиска и проявил свою
позицию, как бы заранее провозгласив, что в нашем обществе кроме двух
известных и «общепринятых» причин преступности — пережитков прошлого в
сознании людей и влияния буржуазного окружения — есть третья причина: социально-психологическая,
и я намерен сделать акцент на ней. Итак, тема,
по-моему, — это главная мысль или сумма мыслей, выражающих отношение автора к
явлению, которое он выбирает для исследования и последующего изображения в
своем произведении. Такое определение помогает журналисту не просто «отобрать»
явление, но осмыслить его, выявить свою позицию, точно соответствующую духу
времени и состоянию современного читателя, и это может гарантировать высокий
уровень убедительности и доказательности будущей публикации, наполнить ее
доводами и резонами и, самое главное, мыслью, если угодно — идеей. Небезынтересно
знать, что понимал под «темой» A.M. Горький. «Тема — писал он, — это идея,
которая зародилась в опыте автора, подсказывается ему жизнью, но гнездится
во вместилище его впечатлений еще не оформлено и, требуя воплощения в
образах, возбуждает в нем позыв к работе ее оформления»[2].
Горький имел в виду «тему» беллетристического произведения, но мы, очевидно,
не без оснований можем распространить это определение на журналистику.
Обращаю внимание читателя на то, что главное в горьковском определении: тема
— это идея! Не явление, всего лишь «отобранное» автором, как толкует
«Энциклопедический словарь», а идея! Таким образом, механическому действию
М. Горький предпочитал действия, освещенные мыслью. Поворот темы
Начну с
примера. В 1928 году мой отец А.Д. Аграновский, в ту пору работавший в
«Известиях», отправился по заданию редакции в Сибирь. Там на его глазах
неожиданно лопнула, развалилась одна из первых коммун, Дело происходило, прошу
не забывать, в период, предшествующий всеобщей коллективизации, когда
рождение каждой коммуны считалось великой победой, а провал — великим
поражением, и вся печать, все средства агитации были направлены на поддержку
и воспевание коллективных хозяйств. И вдруг — нате вам, лопается коммуна! О чем писать?
Как писать? Какая «вырисовывается» тема на основании факта, ставшего
известным журналисту? Примерно такие вопросы, предполагаю, стояли перед
газетчиком. Не пожалеем «времени», чтобы прочитать несколько абзацев из
материала, вскоре опубликованного
в «Известиях» под
названием «80 из 5000»[3]:
«В дверях
раздался оглушительный стук,
и в хату ворвались человек десять. — Что такое?! Хозяин
вскочил на ноги, зажег светильник, и вот мы сидим, взволнованные неожиданным
событием, и, перебивая друг друга, горячо обсуждаем случившееся несчастье. Да,
несчастье. Минут пятнадцать назад поселок Алексеевский остался без... женщин.
Уложив в драги детей и кое-какой скарб, они, как по команде, разъехались во
все концы необъятной сибирской степи: кто в Волчиху, кто в Романове, а кто в
соседний округ, — и некому уже сегодня доить коров, кормить свиней и стряпать
завтрак! Только
полчаса назад закончилось организованное собрание, на котором был принят
устав коммуны, только пятнадцать минут назад восемьдесят рук поднялись к
потолку и закрепили навечно за коммуной имя «Пролетариат», не отзвучал еще в
ушах и в сердце каждого из нас незабываемый «Интернационал», и вдруг —
развал коммуны. Бабы не хотят в коммуну. Они тоже голосуют, но... кнутами по
лошадиным задам. Ах, бабы, черт возьми! В углу
коммунар делится впечатлениями: — Авдотья,
спрашиваю, все равно придешь. Нет, отвечат, не приду. Не прокормишь, говорю,
детей. Спасибо, грит, вам, Антон Митрофанович, за ваше сердечное
благодарность, но не беспокойтесь, сами прокормим. А если, грит, не
прокормим, тебя заставим. И ручку подает... — Ни, хлопцы, — встает секретарь коммуны
Амос Ефимович, — не тую воду дуете... И он
произносит на своем смешанном украинско-русском диалекте целую речь. — Жизнь не
стоит на точци замерзания... Он горячо и
страстно упрекает коммунаров в том, что «наши жены жили за нашими спинами»,
что они никогда ничего не видели хорошего, что, думая о коммуне «годами и
годами», коммунары не подготавливали к этой думке жен, не просвещали их, не
учили... — Эх, хлопцы,
— говорит он, — мы в два месяца побороли Колчака, а вы не удужите женок
своих за десять рокив. Сором!» И вот к
какому повороту темы приходит журналист, размышляя над фактом: «Что весит
больше на социальных весах: коммуна из 80 дворов или эти слова: «Спасибо вам,
Антон Митрофанович, за ваше сердечное благодарность, но не беспокойтесь,
сами прокормим детей. А если нет, тебе заставим...» Негодовать ли, что в
Каменском округе стало на одну коммуну меньше, или радоваться, наоборот, что
в глухой Сибири появились новые женщины, которые поняли наконец, что они
тоже люди, что они тоже имеют право распоряжаться своим хозяйством, жизнью и
судьбой?.. Неловко ставить так грубо вопрос, но что делать, когда проблема
эта, несмотря на одиннадцать лет существования Советской власти, остается по
сей день проблемой актуальной». Потом
журналист вспоминает другую коммуну — не на 80 дворов, а на 5000, где не
только не было массового бегства женщин, но едва ли хотя бы одной из них
пришло в голову оставить мужа. Но женщина в этом селении не имела права
сидеть с мужем за одним столом, не выходила на базар, не смела разговаривать
с посторонним мужчиной. Мудрено ли, что мужья записывали жен в коммуну, не
только не спросив их согласия, но и не объяснив, и не рассказав даже, куда
их записывают. «И вот в
свете сибирского случая, — спрашивает журналист, — можно ли сделать вывод,
что полурабское правовое положение этих женщин — положительный фактор социалистического
строительства, ибо женщины не удирают, а бегство сибирских женщин из коммуны
«Пролетариат» — отрицательный фактор социалистического строительства,
поскольку коммуна стала под угрозой развала? Не является
ли бегство сибирских крестьянок явлением пусть болезненным, но
положительным, поскольку отражает их проснувшееся гражданское самосознание…
Крестьянка, которая доросла до той степени сознательности, когда она может в
любой момент порвать с мужем, курятником и коровой, — это ли не тот элемент,
в котором больше всего нуждается сейчас наша коммуна? Вот,
собственно, и весь пример. Свежая, острая для своего времени и глубокая мысль
автора обеспечила неожиданный поворот теме, что, в свою очередь, не могло не
привлечь внимания общественности к событиям, происшедшем в далекой сибирской
деревне. Да, никакой
факт, даже кричащий, сенсационный, не может «повлиять на умы», если он не
осмыслен автором, не снабжен размышлениями, доводами, резонами, не
обеспечен темой, имеющей свой портрет. Сенсация сама по себе чаще всего
рождает кривотолки, оставляет читателя в недоумении, не организует его
отношения к событию, факту, а в итоге не формирует общественного мнения, не
будит общественной мысли, стало быть, не способствует выполнению главной
задачи журналистики. Не помню в своей практике случая, когда бы я взялся за
перо, соблазнившись «потрясающим» фактом, не попытавшись прежде трансформировать
замысел в тему. Нет темы — и такое бывало, — и я без сожаления отказывался от
написания материала. Потому что просто нечего сказать читателю. Голая
сенсация в журналистике — это гром литавр в оркестре, звучащих вне всякой
связи с мелодией и содержанием. Еще приведу
примеры, но уже из собственной практики. Без лишних предисловий еще раз
опубликую несколько работ, написанных и напечатанных за минувший 1998 год в
центральной прессе, уверенный в том, что
мой искушенный читатель справедливо оценит повороты тем, ему
предложенных. Не могу, да и не хочу
открывать «америк», но принести пользу вам попытаюсь. Рассчитываю на
извечный читательский опыт и способность
видеть глазами один текст, проникать, однако, в его междустрочье, и
еще думать при этом, анализировать и даже
фантазировать. Иными словами, быть соавтором журналиста. После такого неприкрытого подмазывания я готов предъявить читателю журналистские «нюни» и слезы, на сей раз
даже без надежды на финальную улыбку; впрочем, я могу смягчиться позже. Ни вы, ни я, этого пока
не знаем. Итак, с Богом. КУДА ИДЕМ? Страсти постепенно стихают. Инцидент еще не исчерпан. Любая
искра вызовет новые бури. Каждый телезритель и «газетных тонн глотатель»
способен думать о ситуации с Анатолием Чубайсом все, что ему хочется. Как и
вы, я видел и читал «драматургический» сюжет собственными глазами. Но не
уверен, что мы с вами наблюдали одно и то же. Ведь наши впечатления зависят
от разного понимания основ нравственности, законности и еще от политических
пристрастий. Кто из нас прав? Не знаю. Могу изложить читателю собственное
представление о случившемся, не претендуя при этом на бесспорность. «Каждый пишет, как он дышит...» Начну с главного. Имеют ли чиновники самого высшего ранга
право писать монографии, воспоминания и даже юмористические стихи? Закон не
запрещает. Имеют ли право авторы претендовать на гонорар любого (повторяю:
любого!) размера? И в этом случае закон не протестует. Напомню себе и
читателю юридический постулат: что законно — нравственно. Сделаем паузу, прежде чем пойти дальше. Лично мне кажется, что вся эта история с Чубайсом дурно пахнет.
Уверен, что имею немало сторонников, если даже самые яростные почитатели
Чубайса зажимают носы, говоря о гонораре. Да и сам «герой» скандала прилюдно
и со смущением признал, что получил за монографию «многовато». Впрочем, меня
совершенно не волнует количество денег в чужом кармане, тем более что у нас с
первым вице-премьером разные точки отсчета: то, что для него «многовато», для
меня — Эльбрус, «маловато» — для меня все равно не ниже Воробьевых гор в
Москве. Мы живем и «считаем» в разных весовых категориях и вращаемся в
плоскостях, никогда не пересекающихся. Задаю сам себе вопрос очень важный: компрометирует ли Анатолия
Чубайса размер его гонорара? По Далю, компрометация означает «неловкое
состояние», «озабоченность», «позор». Полагаю, Чубайсу должно быть
предоставлено право самому выбрать себе подходящий случаю вариант. Похоже,
он уже давно выбрал, заявив, что девяносто пять процентов гонорара передает
на благотворительные цели, а свою работу оценил пятью процентами. Многие спорят: соответствует ли размер гонорара объему монографии?
Давайте вспомним «теорию относительности» Эйнштейна, за которую он был
пожалован Нобелевской премией, хотя рукопись занимала не более двух-трех
десятков страничек. Ну и что? Объем монографии Чубайса и его соавторов тоже
понятие «относительное», да и никто из нас ее в руках не держал. Только
история рассудит, стоит ли она признания: Нобелевской или какой-нибудь другой
премии. Правда, уже и сегодня могут ответить на наши жгучие вопросы специалисты,
прочитав саму работу. А мы подождем. Лично для себя я решил: случай с Чубайсом имеет, скорее всего,
психологическое объяснение с меркантильным акцентом. В народе о таких говорят
грубовато, но точно: «Жадность фраеров сгубила». Эта причина была бы самой
«штатной», как принято говорить, и даже благоприятной для группы авторов:
ясно и понятно, без политической и уголовной примеси. Криминальный подтекст возникает лишь в одном случае: если под
видом гонорара авторы получили взятку или «благодарность» за уже оказанную
кому-либо услугу. Юристы знают: подозревать — можно, утверждать — никогда.
Обвинение должно быть проверено следствием и подтверждено вошедшим в силу
приговором суда. До этого — презумпция невиновности. Подождем, тем более что
уже сказано президентом: такой размер гонорара называется «должностным». Чем
выше ранг авторов, тем выше оплата. Такова реальная практика во всем мире:
имя стоит денег. Правда, возможен случай, уже названный «странным», когда генерал
Лебедь отказался от гонорара за изданную им книгу. Теперь представим себе, что прокуратура не станет возбуждать
уголовное дело против «писателей», а если и возбудит, то суд потом вынесет
оправдательный приговор. Что тогда делать хулителям Чубайса, обратившимся к
услугам прессы и телевидения? Отвечать по предъявленному счету. Чубайс с
некоторыми соавторами уже заявил, что обращается в суд за защитой чести и
достоинства. Они намерены, и не без основания, выиграть гражданское дело,
оставив своих обидчиков, извините, без штанов. А мы, как уличные зеваки, с вожделением
будем ждать живописного финала спектакля. Одного я не могу сегодня понять: почему дрогнул президент,
мгновенно уволив с работы сразу четырех «подельников» Чубайса? У меня два
варианта. Первый: если проправительственный «коллективный мозг», державший в
руках всю экономическую политику государства, сумел так бездарно задумать и
осуществить операцию с монографией и огромным гонораром, не просчитав заранее
все последствия и презрев силу общественного мнения, то могут ли эти люди вообще
заниматься важным в государстве делом? Гнать! — единственный выход из положения.
Второй вариант. Еще в далекой древности Тиберий сказал, будто смотря на нас:
«Хороший пастух стрижет овец, но не сдирает с них шкуры»[4].
Четыре шкуры Борис Николаевич уже щедро подарил упрямой Думе. А Чубайса
всего лишь постриг. Подоплека ясна: авторы монографии стали товаром, который
можно по бартеру обменять на бюджет и налоговый кодекс. Думцы шкуры не без
радости приняли и с сожалением констатировали, что желанной шкуры Чубайса
нет. Затем они могли бы разыграть карту с бюджетом в надежде «дожать»
президента, хотя и знали, что с Борисом Николаевичем такие номера не
проходят. Так или иначе, я не исключаю, что мгновенная реакция президента
была продиктована сразу двумя мотивами. Что-что, а предвидеть президент
умеет. В любом случае, что бы ни случилось, Анатолий Чубайс не пропадет:
возможно, Ельцин подыщет ему новую работу, а то и вернет талантливого
организатора на прежнее место — возглавить администрацию. А Валентин Юмашев
как дорогостоящий «спутник» шефа, запущенный однажды в космос, не будет
возвращен на землю, а всего лишь переведен, как обычно, на другую орбиту.
Покамест все оказались в подвешенном состоянии: и Президент, и Дума, и
Чубайс, и мы с вами. Ждем-с. Но долго так продолжаться не может: где-то гром
рванет, ударит молния, а потом наступит освежающая прохлада и желанная
тишина. До новых бурь. И, конечно, по старой традиции во всех грехах обвинят
журналистов, которые и этот поворот событий мужественно перенесут: увы,
таковы издержки нашей профессии. Я нарисовал идиллическую картину финансового скандала. Теперь
сделаю два откровенных признания. Первое: всю ситуацию с Чубайсом, его
соавторами, Президентом и всеми нами я считаю трагедией, а не водевилем и
даже фарсом. «Писателей» мне, правда, жаль: их бес попутал, а теперь из-за
этого «беса» страдают их семьи, их сторонники, да и все мы. Еще жаль
отечественную экономику: смена одной команды на другую, пока не
«обстрелянную», приведет к потере темпа экономического развития, что
болезненно скажется на нашем обществе. Второе признание: что-то еще продолжает «жевать» мое сердце,
тревожить воспаленное воображение, трогать память. Сделаю еще одну паузу,
чтобы вместе с вами подумать и найти достойную причину происходящего вокруг
Чубайса. Вспоминаю далекую юность, 1948 год, родной Московский юридический
институт, мой второй курс. Весьма колоритный лектор читает нам «судебную
психиатрию». От него-то мы впервые узнали то, что сегодня знают все
кинематографисты: эффект двадцать пятого кадра. Итак, по словам лектора, группа молодых американских психологов
решила поставить «царский эксперимент». Обычно кинолента движется со
скоростью двадцать четыре кадра в секунду, из - за чего, собственно, и возникает движущаяся живая картинка. Для
эксперимента психологи выбрали самую смешную по тем временам комедию Чарли
Чаплина «Огни большого города» и, никому ничего не сказав, тайно вклеили после
каждого двадцать четвертого кадра кадрик с изображением черного креста. В
зале погас свет, началась картина. Двадцать пятый с крестом человеческий
глаз не мог увидеть, но в зале не было ни одного смешка, а после демонстрации
фильма публика разошлась в подавленном состоянии, так и не поняв причины. Отгадка
была проста: черный крест попал каждому в подсознание. Помню, тогда же мы обсудили услышанное и решили со своими
птичьими мозгами: не так ли устроена вся человеческая жизнь? Люди долго и
счастливо живут или преждевременно умирают не потому, что наделены Достатком
и покоем, бедностью и болезнями, а потому, что работает принцип двадцать
пятого кадра. Не зафиксированное глазом и сознанием чье - то мимолетное ощущение доброй руки,
хамский жест, чистый взгляд, злобный оскал, мягкое слово, великодушие незнакомца
— все это транзитом, через подсознание, отражается на наших нервах, чувствах,
переживаниях, настроении. Мы вдруг бессознательно начинаем ощущать животный
страх, творческое вдохновение, тоску, жажду жизни, озлобление, спасительную
мысль, даже озарение. Откуда поэту приходят прекрасные строки, как совершаются
благородные и низменные поступки? Что или кто стоит за нашими спинами,
направляя человеческую жизнь: Господь Бог или совершенно реальная
материалистическая сила? Кто знает? Из-за этого человеческая жизнь становится
либо «растительной», либо наполняется содержанием. Вспомнив лектора и наши юношеские рассуждения, я тут же обнаружил
в «писательской» истории Анатолия Чубайса «черный крестик», севший в мое
подсознание. Логика моих размышлений выглядела теперь так: истинная беда
страны связана вовсе не с «писательской эпопеей» чиновников высшего ранга, а
в том, что вместо одной команды придет другая, а вместо нее третья, а потом и
четвертая, а толку от перемены мест не будет никогда. Почему? — вопрос, на который
мы попытаемся ответить. Несомненно то, что может быть хуже, одни потянут
экономику страны вперед, другие влево, третьи вправо, четвертые — назад, в
«светлое будущее», да еще во главе с непонятным правительством «народного
доверия». Дуть, разумеется, каждый станет в свою дуду. Вот так они будут
драть живое тело России на куски. Спрашивается: может ли кто-то
членораздельно объяснить, что с нами сейчас происходит и будет происходить? Двадцать четыре кадра путаной и трагической «фильмы», посвященной
нашей действительности, мы все видели собственными глазами и, как могли,
участвовали в событиях. Однако двадцать пятый кадр, попавший в подсознание,
не только давит на нашу психику, портит настроение и вызывает паническую
тревогу. Вместо традиционного вопроса: «Кто виноват и что делать?» —
рождается еще один, истинно российский вопрос: «Куда идем?» Какова, наконец,
будет долгосрочная экономическая и политическая концепция нашего правительства?
На днях промелькнуло сообщение о совещании «четверки», которая решила
разработать и даже принять трехступенчатую стратегию экономико-политического
развития России. Если капиталистического, то какого типа — либерального, тоталитарного,
консервативного, монархического или какого-либо нового, «российского
розлива». Ответ на этот капитальный вопрос куда важнее возни с гонорарами
«писателей». Древние греки сформулировали, по сути дела, и нашу общественную
ситуацию: «Для корабля, который не знает, в какой порт он идет, никакие ветры
не будут попутными». Куда же, наконец, мы идем? Вы — знаете? Они — знают? Вот к чему нас привел «черный крест» из каждого двадцать пятого
кадра нашего родного «кино». А нам в ответ: Чубайс, Чубайс... Примечание. Этот материал был
опубликован «Вечерней Москвой» в декабре 1997 года. Надеюсь, читатель помнит,
еще не было чехарды со сменой правительства, ни финансового обвала 17
августа 1998 года. И как не было в ту пору, так и сегодня нет экономической
и политической стратегии у государства. У журналиста
есть возможность видеть и анализировать варианты текущих событий. Но вот
быть оракулом журналисту не стоит: он не связан с магией и не фокусник, это
уже иная профессия. С другой стороны, если вдруг наш брат газетчик предсказывает
ход развития событий, ему дано только одно право и преимущество: раньше читателя
огорчаться, когда случается им предвиденное, когда на дворе — беда. Но
радоваться грешно. В лексиконе журналиста я не одобряю слова: «Я видел!», «Я
предупреждал!», «Я криком кричал!» Лучше тогда уж такому умнику промолчать
или уходить в политику, где есть трибуна и соответствующая аудитория,
способная оценить «нострадамуса». Воздух в журналистике от этого, право, чище
станет. ГУСЯЧАЯ ЖИЗНЬ Расскажу
историю, а потом вы меня спросите: зачем, собственно, и я вам отвечу. Итак, много лет назад (тридцать с хвостиком) я впервые в жизни
попал на Дальний Восток. Там я оказался на птицефабрике, причем специализированной:
по откормке гусей. Ладно. Представьте: два больших загона, стоящих визави
(один пустой, другой с гусями), высокий забор, через который даже чемпион
мира среди кузнечиков не перепрыгнет (куда там гусям). Узкие калитки для
входа-выхода связывает асфальтированная дорожка и даже не тропинка, а
длинный пятнадцатиметровый движущийся транспортер. Хочешь из Парижа в Рим
(который, кстати, гуси и спасли), вставай и отправляйся без билета. В пути
покормят, а потом дадут отдохнуть в пустом загоне, а затем пригласят в
обратную дорогу с бесплатным ужином. Коммунизм. Только один контролер-кормилец посередине транспортера: мужичок
безразмерного возраста и всегда поддатый (мне сказали, что и дома, и на
работе). Одет он в старый занюханный ватник (дело было жарким летом), а на
голове шапка-ушанка, причем одно ухо опущено, другое торчит, как часовой,
точно вверх, а мягкий козырек смотрит в вечность. Рядом с мужичком стоит
большая бадья, заполненная подогретым обедом: кстати, чем гусей потчуют, я
не знаю, не пробовал, но пригляделся, принюхался и понял — судя по внешнему
виду и запаху, гусячий деликатес зовется «баландой», от бадьи идет шланг в
руку кормильца, а под правой его ногой — педаль. Диспозиция ясна? Затем вижу: «треух» раскрывает обе калитки, а сам становится
на свой командный пост — со шлангом наперевес. Гуси, до того толпившиеся
нетерпеливо, начинают, как солдаты, элитной воинской части, дисциплинированно
и строго соблюдая интервал в три метра, вставать на транспортер. Зрелище
впечатляющее: гуси один за другим, с достоинством медленно приближаются к
главнокомандующему. И тот вдруг берет подъехавшего левой рукой за горло,
сжимает его, гусиный рот открывается сам собою, шланг в глотку, правой ногой
на педаль, и порция «там». Следующий! Пережив невиданное унижение при всей
честной компании, гусь секунду-две смотрит на «главкома» недоуменно: как же
вы, господин «треух», так меня опозорили, небось, опять перебрали? Однако,
быстро успокоившись, гусь вздрагивает и мгновенно преображается: из
взъерошенного и униженного, но все же получившего свое «законное»
довольствие, возвращает временно утраченные качества: важность и значительность.
Среди гусей никакого волнения я не заметил: по очереди «отоварившись», они
доезжают до второго загона, спрыгивают с транспортера и входят туда, чуть
переваливаясь на ходу — без тени обиды. Пообедали. Теперь, пока гуси будут ждать приглашения на ужин, я готов
вернуться к обозначенному нами вопросу. Отвечаю: в последнее время я обнаружил,
что наши весьма уважаемые чиновники всех рангов, вплоть до вице-премьеров,
придя на высокие должности молодыми людьми (до тридцати-сорока лет),
поджарыми и с горящими глазами, очень быстро, за какие-то месяцы, буквально
на наших глазах начинают «мордеть». В их глазах появляется надменность, вид
снисходительный и державный подтверждаемый вторым подбородком. Что за
мистика! И (самое главное) ничто им не помогает: ни изнурительная
круглосуточная работа и занятия теннисом, плаванием, даже борьбой, ни
переживания за практически брошенные семьи — «мордеют»! Чем их кормят?
Исключительно красной и черной икрой, одним салом или какой-то специально
приготовленной «баландой» высшего качества? Может, малоподвижность виновата,
ведь и работа сидячая, и возят их из дома на работу и обратно, как гусей на
том же транспортере, но под названием «мерседес»? Может, их персональный
«треух» откроет когда-нибудь тайну «мордения»? Спрашивается: гусь радует нас, когда его фаршируют яблоками да
еще подают с брусничной подливой. А что мы имеем с гуся чиновного? Какие
радости, какие «шкварки»? Власть. 1998, май ДЕНЬГА Откровенно признаюсь читателю, не откладывая: финансист из меня,
как из мерина — скаковой жеребец в призовом заезде на ипподроме. Ну, не дано.
В нашей традиционной журналистской семье, помню, все же был человек, имеющий
шанс сорвать банк не в казино, а по призванию. И шанс этот появился у моего племянника Антона. Что в те времена,
да и в нынешние тоже, коллекционировали пацаны? Календарики, спичечные
коробки, марки, иностранные монеты, открытки и, конечно же, фантики (как я
мог забыть о фантиках?). Однажды я прихожу домой к старшему брату Анатолию, и
Антошка говорит мне, а было ему тогда лет семь или чуть больше: дядь Валь,
есть у тебя деньга? Чего? — переспрашиваю я. Может, говорю, тебе пфенинг нужен?
А он отвечает: рупь. Зачем, Антошка, тебе «рупь»? Он спокойно отвечает: я
решил собрать коллекцию из совецких деньгов. Мы все тогда решили: эпизод в
жизни нашего ребенка. Но через какое-то время — второй случай. Был в семье замечательный пес по имени Джон: самый породистый
из Дворняжек и далеко не самый глупый. Несколько лет он весьма удачно дурил
нам головы, пока не признался, что он вовсе не джентльмен. А дама. И тогда мы
стали Джона называть Джойкой (не менять же из-за пола привычное имя!). Как-то
Антошка утром прогуливал Джойку и вернулся домой с рублем в кармане. Откуда
«деньга»? Да выменял. У кого и на что? Да у Сеньки, — отвечает, — я сказал
ему, что если у Джойки будет щеночек, я дам Сеньке один раз погулять по
двору. Вот тут мы и поняли, что в нашей семье появился собственный
коммерсант с завидной перспективой. Сегодня Антон уже «сороколетник»:
средний возраст наших властей и бизнесменов. Был бы он у нас не менее, чем
вице-премьером или банкиром, но судьба распорядилась иначе: закончив
медицинский институт, Антон стал оперирующим офтальмологом. Его рукам,
говорят, можно позавидовать, а уж о мозгах я не говорю, тут вы, читатель,
сами убедились. Какие самые ценные качества надо считать нужными финансисту?
Разбираться в «деньге» — раз, второе — самому остро видеть жизнь, а уж если
надо, то и окружающим зрение поддерживать на уровне, чтоб получился: «Будь
спок». Может, именно этих качеств не хватило нашим властям, чтобы не
допустить нынешнего кризиса, лечиться от которого приходится с помощью
хирургии. Грустно смотреть на обе власти (я имею в виду исполнительную и
законодательную), которые не столько общими усилиями пытались вылезать из
кризиса, сколько пытаются использовать его в собственных политических целях:
одни — отобрать власть, другие — ее не отдать. А уж потом выяснить, почему и
когда совершили ошибки, доведя страну до нынешнего состояния. И я, и вы,
читатель, в экономике и финансовых делах разбираемся лишь с помощью здравого
смысла, а в тонкостях «не компетентны». Моя логика (может, и ваша) проста и
прозрачна, она Далем сформулирована как народная мудрость: «рубль — ум, два
рубля — два ума, без рубля — без ума». Казалось бы, как просто. Но к этому
надо еще добавить и «обратную зависимость»: «Будет ум — будет рубль, не будет
ума — не будет рубля». Теперь о «деньге» хватит. Спрашивается, однако, а кто сформировал обе эти беспомощные
власти на наши тонкие шеи? Давайте признаемся себе: мы сами. Воистину, точно
по Овидию: мы страдаем от ран, нанесенных себе собственным оружием. Но самое
печальное то, что завтра — если нам завтра придется идти на новые выборы — мы
с вами, как слепые с поводырями, отправимся с листочками в руках к урнам и
сделаем то же самое. Если поведет нас не умная Джойка с профессиональным
глазником на поводке. Как нам обрести если не прозорливость, то хотя бы не
утратить то зрение, которое есть сегодня? И еще я думаю над непостижимой для меня загадкой (и никак не
могу ее разрешить): почему, принимая огромное количество решений, как политических,
так и финансовых, наши властители хоть и мажут часто мимо, но иногда все же
попадают в точку, проявляя грамотность и, бывает, мудрость. И вдруг сообразил, а не действует ли в нашем случае знаменитое
правило великого Всеволода Мейерхольда, точно заметившего, как может только
режиссер и актер: «Остановившиеся часы, выброшенные на помойку, два раза в
сутки показывают правильное время»[5]. Господи, подумал я, а не так ли и они попадают в точку? В
правительстве, в Думе сидят вполне нормальные люди, не с луны свалившиеся,
не старцы и не юноши. Дееспособный народ, о котором не скажешь: первую
половину жизни мы страдаем от глупости, а вторую — от ума. Они-то как раз
посередине, от чего ж они маются? Закончу, однако, цитатой из «Нагорной проповеди», и читатель
сразу поймет, что я имею в виду, ссылаясь на Христа: «И так всегда: как хотите,
чтоб с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними, в этом закон и
пророк». Власть. 1998, август ВОДИЛА В одной из своих многочисленных командировок (тогда я работал
спецкором «Комсомольской правды») я заехал на мясокомбинат где-то в Сибири. И
запомнил этот визит на всю жизнь. Было это в 1967 году. Писать об увиденном я
тогда не стал, понимая, что цензура легко найдет подтекст и запретит
публикацию. А стал я свидетелем трагического (и в высшей степени
нравоучительного) зрелища: меня пригласили в цех забоя (так он назывался
рабочими). В специальном помещении, которое язык не поворачивается назвать
залом, рабочие готовились к приему баранов — точили ножи. Бараны — несколько
тысяч — толпились в загоне и громко блеяли, предчувствуя неизбежный конец.
Наконец, широкая дверь загона открылась, но ни один баран не сдвинулся с
места. Когда стало ясно, что добровольно они в цех не пойдут, к ним в загон
запустили старого козла, которого сочувственно называли Сусанычем (в честь
Ивана Сусанина). На комбинате Сусаныч работал штатным водилой. Поверьте,
читатель, что никакого удовольствия от собственного рассказа и его
продолжения я не испытываю и вы тоже не испытаете. Но не каждому журналисту
выпадает счастье (мне оно сейчас не выпало) писать о чем-то возвышенном и
красивом. Вернусь, однако, к нашим баранам. Козел вошел в загон, как в
дом родной, проник в самую гущу баранов, покрутился там, о чем-то сладко
поблеял, и, представьте, явилось чудо — бараны повалили в цех забоя. Они так
торопились, что шли двумя этажами — по спинам своих же соплеменников. Такое
дружное и страстное желание умереть лично я предпочел бы увидеть не наяву, а
во сне или в фильме «Праздник святого Йоргена». И вдруг, не веря своим глазам, вижу: один баран третьим этажом
пробирается назад, как будто он (единственный) понял, куда их гонят. Я тут же
обратился к бригадиру: прошу вас, просто умоляю вернуть этого барана из
цеха! А про себя подумал, что, может, этот баран их будущий Моцарт или
великий правозащитник. Пусть он продолжает жить, хоть и в загоне. Но резники пощады не знали. В ответ последовало: «возвращенцев»
нет, да и музеев не держим. — А возмездие? — К водилам? У нас те же законы, что и у вас на воле. Не буду описывать процедуру забоя, это зрелище не для слабонервных.
Но две детали все же упомяну, тем более что в них вся суть моего
повествования. Именно в этот день был последний выход на арену водилы
Сусаныча. То ли козел обленился, то ли закончился его контракт и ему пришла
пора уходить на «заслуженный отдых». По традиции каждый резник должен был вонзить в водилу собственный
нож, но так, чтобы он не сразу умер, а помучился. Сусаныч сообразил, что ему
предстоит. Старый козел очень громко закричал, словно передавая по «бараньей
трансляции» предупреждение всем последующим водилам. Заработали ножи, и
через какое-то время козел умер в страданиях. И вдруг вижу (перед уходом) самое потрясающее: в уголочке
кровавого зала в большой столовой миске сидит маленький козленочек, который
должен заменить предшественника. Вид у него был безучастный, спокойный, он
привыкал к запаху крови и душераздирающему блеянию. Что с него взять, если он
козел? Не будем делать далеко идущие социальные выводы, поставим
точку. Только что Дума утвердила молодого премьера, около года до этого посидевшего
«сусанчиком» в правительственной миске. Бог ему в помощь! Власть. 1998,
апрель ОДНОПРЫЖНИКИ Московский юридический позади. Впереди — что вы думаете? Защита,
обвинение, нотариат, юрисконсульство? Ошибаетесь. И не гадайте. Впереди —
небо! Самое начало пятидесятых годов: ровно сотня выпускников, названная
впоследствии «черной сотней», отправлена военкоматом на трехмесячные курсы в
Аткарское авиационное училище. Какой будет толк от юриста без штурманского
образования? Ползать он будет, а надо научиться летать: разве нет в этой логике
истинно государственного подхода к проблеме? Теперь перехожу непосредственно к парашютному делу, во имя
которого и взял перо в руки: надеюсь, мой выбор темы окажется актуально-способным.
Итак, в один прекрасный день наша юридическая эскадрилья получила
предложение от командования вручить свою жизнь кусочку «мануфактуры», как
точно выразился один из нас. Добровольцами из сотни курсантов стали ровно
двадцать восемь человек, немедленно названные «панфиловцами». Кто забыл,
тому напомню: именно столько было солдат в повести Александра Бека, героически
погибших при защите Москвы. Весьма лестная для нас — камикадзе — аналогия и
перспектива, не так ли? — всем остальным по эскадрильям на зависть. Опускаю
подробности, связанные с нашим военно-штурманским бытом. Сразу перехожу к событию. После двух часов устного инструктажа
мы дважды прыгнули с трехметровой высоты в песок, чтобы ощутить жесткость
приземления с помощью нашей «мануфактурочки» по имени «ПД-48» (десантный
парашют: четыре угла у купола, четыре стропы в руках у нас). Ощутили:
жестковато, но не смертельно. Вскоре мы оказались на аэродромном поле, причем
полностью экипированные: в шлемах, с двумя парашютами (основным на спине и запасным
на пузе), да еще в кирзовых сапогах с двумя плотными портянками (чтобы
уберечь обувь при динамическом выхлопе парашюта от самостоятельного полета в
открытом космосе). Утром «судного дня» нас кормили в столовке училища отдельно от
«слабаков», причем усиленным пайком, как гусей перед забоем: дополнительная
порция масла, четыре кусочка сахара (вместо двух), а после экзекуции все наши
оставшиеся на земле (живыми!) курсанты добровольно пожертвовали камикадзе
свои обеденные компоты, но не в натуре, а с торжественным спичем:
естественно, только вернувшимся на землю невредимыми и, тем более, покалеченным;
и присягнули: клянемся! Уже работал двигатель «Ли-2», который и должен был проводить
нас в последний путь. Просто так наш инструктор-майор отпустить не мог: как
же не поиздеваться, тем более что вся наша эскадрилья стояла четким каре
подле нас. Дело понятное и простимое. Минуты перед посадкой в «литушку». По
нашим лицам (чувствую и вижу) вымученные «беззаботные» блуждающиеся улыбки:
а с чего, собственно, волноваться, если мы не первые, не последние? Майор без
единой улыбки произносит напутственную речь. Прохаживая перед строем с
руками, не по-армейски сложенными за спиной, говорит (вспоминаю не дословно,
но близко к реальности): «Значит, так. От фалов вы сами отказались (и правильно сделали,
они вам на фиг не нужны). А потому ваша жизнь теперь будет зависеть не от
случая, а от собственных действий. Прыгать будете друг за дружкой и по весу:
тяжелые — первые, за ними легкие. Вопросы есть? Вопросы есть (хотя у каждого
из нас кляп во рту): почему по весу? Отвечаю: тяжелый в полете догоняет
легкого и садится на купол и «гасит» его. А зачем вам такой чирий на шею? Правильно
понимаете. Оторвавшись от самолета, вы считаете про себя так: один-и, два-и,
три-и, четыре-и (получаются ровно четыре секунды), после чего дергаете
кольцо, которое у каждого на груди слева, а на кольце уже лежит рука, но
чтобы случайно или со страху не дернуть раньше времени, ладонь — под мышку!
Отсчитали до «четыре-и», переводите ладонь на кольцо и — с Богом». Мы все, как немые. Инструктор тоже делает паузу. С руками за
спиной, как на лекции в институте, проходит слева-направо и наоборот, после
чего спокойно изрекает: «Если основной парашют не открывается, вы без паники
дергаете кольцо запасного. Ясно? Но если и второй не открывается, у вас...
(он делает типичную драматургическую выверенную паузу) есть два варианта
выхода из положения. Первый: приходите ко мне на склад, и я меняю вам парашюты.
Второй вариант (делает очень долгую паузу): дергаете себя именно так: за
«это самое», по тому что «оно» вам уже не понадобится. Вопросы есть?» Вопросов не было. Я прыгал (по весу: девяносто кэге) четвертым.
Сосчитал до «четырех-и» и не дернул за кольцо: такого блаженства от
свободного полета я никогда в своей жизни ни «до», ни «после» не испытывал.
Расправил руки, перевернулся со спины на живот, потом пролетел головой вниз,
потом вверх, посмотрел на землю, потом на небо, всласть ощутив упругость
воздуха, похожего на резиновую подушку. И лишь после всего испытанного вдруг
сообразил: пора! Мгновение для меня воистину остановилось: оно было
счастливым. Ребята, ждущие нас на земле, потом говорили, что одна точка
(точкой был я), обогнав всю команду, стремительно шла вниз, рождая тревогу.
Когда парашют наконец вырвался из чехла, меня сильно тряхнуло, и сапог,
слетев с ноги спикировал на землю первым, словно разведчик. Первым моим желанием было: немедленно в небо! От того прекрасного
эпизода у меня, как у всех «панфиловцев» осталось удостоверение, врученное
нам перед строем начальником Аткарского училища штурманов дальнего действия.
Удостоверение было странное, но по-военному уставное: «Свидетельство
парашютиста-однопрыжника». Сегодня я довольно часто вижу своих собратьев-однопрыжников не
только по небу, но и по земле. Чаще всего во властных структурах или в
бизнесе: разве быть премьером России, пресс-секретарем Президента или главой
Центробанка не означает быть тем самым десантником с почетным
«свидетельством» в кармане? Если верно говорят, что в одну и ту же воду
невозможно войти дважды, то входить в одно небо — можно! Есть
рекордсмены-парашютисты, а это значит: бывают и десантирующие «однопрыжники»
на чиновничьи должности и в Правительстве, и в Думе, и даже в журналистике
(как в прессе, так и на радио и на трех каналах «телека»). Их рекордная
выживаемость далеко не всегда является синонимом принципиальности и бескорыстности.
Кто готов признать себя «однопрыжником» публично, наберитесь мужества и
рискните. Вам — слово. По какой-то необъяснимой причине вспоминаю сейчас Франсуа-Мари
Аруэ, сказавшего так: «Нельзя, домогаясь должности лакея, надеяться на славу
великого человека»[6].
Может, в этом секрет ответа на возникающий у меня вопрос? И все же сравниться с небом ничто не может. Даже «вылетая» с
одной должности на другую или даже «в никуда», не забывайте, дорогие
десантники: настоящее счастье вы испытаете только в свободном полете. А если иначе, то — какой смысл?! Вся Россия.
1998, 8—9 ноября «До» или «после»?
Давайте еще
раз поразмышляем о теме и ее поворотах на примере уже прочитанных вами в этой
книге очерков. Представьте себе «а минуту, что факт развала коммуны (см.)
стал известен автору еще в Москве, до отъезда в командировку. Известна и
причина развала: бабы бросили мужиков и отказались вступить в «Пролетариат».
И больше бы автор ничего не знал. Мог ли поворот темы родиться у него еще до
поездки в Сибирь? Могла ли возникнуть мысль встать на защиту женщин, их
права выбирать себе судьбу? Могла ли явиться идея признать бегство женщин из
коммуны положительным фактором социалистического строительства, хотя и
влекущая за собой гибель коммуны, а рабское повиновение мужу и
обстоятельствам — фактором отрицательным, хотя и сохраняющим коллективное
хозяйство? Полагаю, что
на основе знаний общей ситуации и конкретного момента и того опыта и жизни, которыми
обладал автор статьи, поворот мог родиться. Больше того — должен был
родиться. Больше того — именно до поездки. И тогда журналисту оставалось
отправиться в Сибирь лишь за материалом. За каким материалом? За Амосом
Ефимовичем — секретарем коммуны, говорящим на смешанном украинско-русском
диалекте, за Татьяной и Алексеем, которые «цельный год вели любовную
коммерцию», за «сами прокормим детей» и «спасибо вам, Антон Митрофанович, за
ваше сердечное благодарность», за названиями деревень, за «жизнь не стоит на
точци замерзания» и т. д. и т. п. Собственно, если разобраться, а что еще
привез автор домой, вернувшись из командировки? Детали, живую лексику, имена
и фамилии реальных крестьян, несколько цифр и мысли, высказанные
коммунарами. Но не поворот темы, не главную идею, не концепцию! Материал
понадобился ему, чтобы подтвердить свое предвидение, придать очерку
достоверность и убедительность. Работа
журналиста складывается поэтапно. Замысел и факт, как известно, могут
поменяться местами, но лотом следует рождение темы, сбор материала, его
обработка, и так вплоть до написания. Но стоп! Где место авторской концепции:
до или после материала? Любой ответ на этот вопрос не
бесспорен, хотя имеет принципиальное значение: он, думаю, во-первых,
обнаруживает верное или неверное понимание смысла журналистики; во-вторых,
открывает или не открывает доступ к залежам главных секретов журналистского
мастерства; в-третьих, решительным образом сказывается на качестве нашей
работы. Но давайте
вновь договоримся о терминологии. Что я вкладываю в понятие «авторская
концепция»? Если тема — это сумма мыслей, выражающих отношение автора к
отобранному для исследования явлению, то концепция, по-моему, та же сумма
мыслей, однако приведенных в систему, то есть модель будущего произведения.
Концепция — родная сестра темы, по возрасту — младшая, потому что рождается
позже, а по значению, по основательности — старшая. Тему можно
сформулировать без доказательств, а концепция непременно содержит
обоснования, доводы, резоны. От замысла к теме — полшага, до концепции — полный
шаг. Не знаю даже, что еще добавить... Пожалуй, то, что без темы ехать в
командировку противопоказано, мы об этом уже говорили: голый факт, как и
голый замысел, всего лишь повод для выступления в газете, и это, кажется,
всем понятно. А вот можно ли, обладая темой, но не концепцией, ехать и собирать
материал — еще вопрос. Моя позиция
категорична. Исходя из задач, стоящих перед современной журналистикой, и
полагаясь на опыт многочисленных коллег, да и свой собственный, утверждаю:
концепция должна создаваться не после, а непременно до сбора
материала. «Таковы мои склонности и мои взгляды, — писал М. Монтень, — и я
предлагаю их как то, во что я верю, а не как то, во что должно верить»[7],
Иными словами, лично я убежден — хотя и не навязываю никому своего убеждения,
— что в зависимости от того, как мы работаем, собираем ли сначала материал,
обдумываем его и только потом «рождаем» концепцию или начинаем с модели,
чтобы затем собрать материал и осмыслить его в рамках нашей концепции, в
зависимости от этого: мы или
журналисты-хвостисты, идущие по следам событий, или смело шагающие впереди,
опережающие события; мы или
способны на повторение уже известного, или
можем говорить читателю нечто новое;
мы или обречены подтверждать уже сложившееся общественное мнение,
или не теряем надежду будить его и формировать; мы или
новички в газетном деле, или опытные документалисты, работающие
профессионально. Конечно,
заниматься журналистикой по принципу «увидел и написал» можно. Многие так и
делают, да и я в том числе. Это куда легче, чем работать по принципу
«предвидел, увидел и написал». Разве сопоставимо влияние одного и другого на
процесс формирования общественного мнения? Разве сравнимы следы, оставляемые
в журналистике тем или иным газетчиком? Допускаю, что
я слишком категоричен, хотя категоричность в данном случае всего лишь
средство для заострения проблемы. Но теперь, «заострив», попытаюсь чуть-чуть
успокоить коллег, особенно тех, которые разволновались и принимают концепцию
за предвзятость. Их недоумение понятно: а как же, мол, быть с объективностью
журналиста, как гарантировать правдивость его писаний, если мысленная модель
создается еще до столкновения автора с реальной жизнью? Согласен: есть
сложности. Но концепция действительно была бы предвзятостью, если бы ни на
чем не основывалась: ни на жизненном, ни на социальном опыте журналиста, ни
на его знаниях, ни на его информированности. Однако речь идет о вполне
обоснованном устремленном вперед предвидении, а не о стоящей на месте, как
недвижимое имущество, предвзятости — еще раз подчеркиваю это обстоятельство.
Кроме того, кто же будет отрицать, что даже гениальное предвидение может быть
откорректировано реальностью, окажись оно в столкновении с так называемыми
«мешающими деталями». Но в том-то и дело, что возможная «правка» способна
свернуть голову как раз предвзятости, а не концепции, которую она может лишь
уточнить и сделать еще более достоверной. Стало быть, немного смягчив
категоричность, я готов добавить к понятию «концепция» слово «предварительная»,
имея в виду, что после сбора материала она станет «окончательной». Нам еще
предстоит разговор, посвященный созданию модели будущего очерка, и потому я
ограничусь пока тем, что сказал. Повторю в заключение, что концепция дает
возможность газетчику идти к своему герою с мыслью, что вовсе не
исключает и другой возможности — за мыслью. Да, и за мыслью! Но я
полагаю истинным журналистом можно считать того, кто умеет искать и находить
факты в подтверждение собственных идей, которые он намерен донести людям. Факты и об их подборе
В теории журналистики есть
много толкований «факта». Например, А. Ракитов отмечает, что «факт»
многозначен, и указывает на три наиболее распространенных его значения:
синоним логического термина «истинно», синоним термина «событие» и, кроме
того, обозначает «фактом» «особого рода высказывания, представляющие собой
статистическое резюме ряда непосредственных эмпирических данных, полученных
в эксперименте». Вы поняли? Я предпочитаю определения
попроще, к примеру: факт — это упрямая
вещь. Без мудрствований лукавых. В этой известной
формулировке содержится самое главное для нас, документалистов: качество
факта — его упрямство, с которым нельзя не считаться и которым надо уметь
пользоваться. Подобное его качество диктует профессиональное отношение к факту:
ни в коем случае не прибавлять, не убавлять, не трогать, не подтасовывать —
всецело полагаться на факт. Но обратимся
к каналам, по которым приходят или должны приходить к нам факты. Воспользуюсь
примерами из редакционной практики «Комсомольской правды», хотя и допускаю,
что они далеко не исчерпывают возможных вариантов. Надеюсь, однако, что даже
опыт одной газеты позволит нам проследить некоторые современные тенденции в
работе с фактом. Итак, каналы. Первый:
публичный рассказ сотрудника редакции, вернувшегося из командировки. Цель
рассказа — информировать коллег о положении на местах, о подробностях события,
о настроении людей, о достижениях и поражениях, об истории вопроса, о
перспективе — короче говоря, обо всем, что рассказчик считает достойным
внимания. Не буду
говорить о творческой атмосфере, царящей в аудитории, когда журналист,
вернувшись домой, откровенно и непринужденно делится со своими товарищами
впечатлениями, половина которых не войдет и не может войти в публикацию. Не в
этом суть. Главное, что коллеги получают ценную информацию, которая наравне
с фактом служит источником замыслов, а рассказчик апробирует на коллегах
некоторые положения будущего материала. Выгода, таким образом, взаимная и
бесспорная. На моей памяти за один
только год выступление в Голубом зале редакции Василия Пескова, вернувшегося из Америки («Вася, — спросили его, — что
тебя больше всего поразило в Штатах?» — «Понимаете, — ответил Песков, —
если короче: из
крана, на котором написано
«горячая вода», течет
именно горячая вода!»);
рассказ Леонида Репина, участника научного эксперимента на необитаемом
острове (его засыпали вопросами, связанными с психологией островитян, проявив
неожиданный интерес к теме, которой он прежде не придавал особого значения);
выступление Владимира Губарева, вернувшегося из Индии, Павла Михалева,
оказавшегося первым советским журналистом в революционной Португалии;
размышления Анатолия Юркова о положении на БАМе в период, когда
«Комсомольская правда» была настроена на фанфарный лад, но после его
аргументированной речи основательно сбавила тон и перешла на деловой язык. Второй:
общение журналистов друг с другом в неофициальной обстановке — то, что
называется «великим трепом»: сидя верхом на редакционных столах. Цель та же,
что и рассказов в Голубом зале, но эффект значительней: больше взаимной
раскованности, есть возможность не только сообщить факт, но и сразу его
осмыслить, «прокрутить» и выйти на тему, уточнить концепцию. Не понимаю
редакций, в которых царит клиническая тишина, где в кабинетах чинный канцелярский
порядок, где ходят медленно, говорят полушепотом, а на стенах висят
обязательства «выдать» столько-то строк в месяц, перегнав соседний отдел.
Редакция — не контора, как бы мы ни иронизировали по этому поводу, редакция —
это «живое» место, перекресток, где происходит вечное движение ног и мыслей,
где набиваются в один кабинет изо всех остальных, чтобы поговорить... Где
устраивают «Самовары», «От печки», «Все наверх!» и т. д., одни названия этих
мероприятий, придуманные журналистами, уже должны способствовать газетной
деятельности. Где идет творческое обсуждение номеров, планов и проблем с
правом безнаказанно высказаться, где культивируют «мозговые атаки», где с
интересом и нетерпением ждут возвращения коллег из командировок и куда с
радостью возвращаются. Только в такой
атмосфере возможен продуктивный обмен информацией, мыслями, идеями. Третий:
регулярные встречи с «интересными людьми» — специалистами своего дела,
ответственными работниками, представителями различных отраслей знаний,
хозяйства, науки и техники, искусства. Главная цель — информация о делах,
известных только узкому кругу лиц, об опытах, еще не вышедших за пределы
лабораторий, о проектах и предположениях, о тенденциях развития, о далекой и
близкой перспективе — во имя правильной ориентации журналистов, работающих в
газете над определенной тематикой. На моей
памяти встреча с вице-президентом Академии наук СССР, академиком Ю.Н.
Овчинниковым. Он говорил в Голубом зале редакции о положении в современной
науке вообще и биохимии в частности, об охране природы, о теории
генетического и мутационного происхождения преступности, о генной инженерии.
Такие встречи — постоянно действующий ликбез. Помню, возник
однажды в редакции спор: нужен или не
нужен ликбез для сотрудников,
собирающихся писать на темы,
связанные с соревнованием?
Именно спор, потому что далеко не все считали необходимым иметь экономические
знания, положим, для очерка «о каком-нибудь
передовике». Решили: да,
следует пригласить в
Голубой зал крупных
экономистов, чтобы они
растолковали нам, что такое «план», «вал»,
«хозрасчет», «себестоимость» (мы
все учились понемногу...), «материальное
снабжение», «кооперированные
поставки», «нормо-часы», и
прочее, и прочее,
в том числе и
самое главное: зачем
нужно соревнование при
плановом хозяйствовании? На всякий случай расшифрую стершееся за временем понятие
«ликбез», дабы придать ему изначальный, имеющий прямое отношение
к нам, журналистам, смысл: ликвидация
безграмотности, качество журналистской продукции находится в
прямой зависимости от
уровня наших знаний — утверждение,
ставшее банальным, но еще, к сожалению, не овладевшее сознанием всех. Четвертый:
чтение других газет и журналов, я уж не говорю о чтении вообще, необходимом
журналисту как воздух. Без чтения мы становимся похожими на иностранцев,
попавших в достойное общество, но вынужденных молчать из-за незнания языка. Каждая
ежедневная планерка в «Комсомольской правде» включает в себя обязательное
сравнение только что вышедшего номера газеты с номерами других центральных
изданий: где «мы их», где «они нас», что поправимо, а что упущено. Довольно
часто газеты, используя прекрасные факты, портят тему бездарным исполнением,
неточностью концепции, выбором не того жанра, неудачным поворотом, бездоказательностью,
фактологической ошибкой, допущенной в тексте, и т. д. А можно ли доосмыслить
факт, «дожать» тему, довести ее до ума, найти иной, «наш», поворот? Воспользоваться
ли уже известным фактом или поискать новый? Все это и становится предметом
обсуждения на планерках и редакционных летучках. Вспоминаю, как в одной
газете промелькнуло сообщение о том, что рабочий парень усыновил чужого
ребенка, спасая его от безнадзорности «при живых родителях». Факт был недурно
описан автором материала, но совершенно не осмыслен: «добровольное
отцовство» как явление, и явление знаменательное, осталось незамеченным.
Сомнений у нас не было: рабочий парень спас ребенка, а мы должны спасать
тему! Пятый:
«Жернова» — постоянно действующий (к сожалению, не с той периодичностью, с
какой хотелось бы) творческий семинар молодых сотрудников «Комсомольской
правды». Ведут его по очереди опытные газетчики, но дело даже не столько в
квалификации «ведущих», сколько в искреннем интересе «ведомых», Которые
получают редкую возможность выговориться в своем кругу, то есть реализовать
одну из продуктивнейших форм самообразования. На «Жерновах»
кроме теоретических вопросов разбирается главным образом газетная практика.
Берется конкретное редакционное задание, полученное или уже выполненное
молодым журналистом «Комсомолки», и проигрывается от начала до конца весь
путь от рождения замысла до его воплощения. Каждый участник семинара имеет
право выступить со своим толкованием факта, со своей концепцией, с
предложением той или иной тактики сбора материала, жанра, поворота темы и
т.д. Мы «перемалываем» факты, а иногда и косточки участников семинара. Если
учесть, что «Жернова» снабжены такой атрибутикой, как песочные часы, что
есть непременное условие, при котором берется слово — уложиться в один или
два «песка»; если учесть, что позволительно «молоть любую ахинею» и смеяться
столько же, сколько быть серьезным, то надо признать, что эффективность семинара
выше всяких самых смелых предположений. Шестой:
читательские письма — основной поставщик фактов, хотя лично я к этому каналу
отношусь весьма сдержанно, исходя из того, что преувеличивать значение
письма в газете так же опрометчиво, как и преуменьшать. Не буду
трогать классификацию писем по А. Верховской[8]:
письма-оценки, письма-жалобы, письма-информация и прочие, коснусь только тех,
которые содержат факт. Кстати сказать, писем-идей и писем-тем, справедливо
не упомянутых в классификации А. Верховской, чрезвычайно мало, в газетной
практике они буквально на вес золота. Итак,
письма-факты. Вариантов — множество. Одно письмо может отражать целое
явление, но бывает и так, что годовой поток писем с примерно одинаковыми
фактами не дает никаких оснований для газетного выступления. Однако не в этом
дело. Главное, что оценка фактов, содержащихся в письмах, принадлежит не
какому-нибудь «дяде», а нам, журналистам. Именно мы обязаны «увидеть» за
фактом нечто, «разглядеть», «угадать», «предположить», «почувствовать», и
все это совершенно невозможно без знаний, без информированности, без
социального опыта. Таким образом, мы возвращаемся на круги своя — все к тому
же разговору об уровне нашего профессионализма. Желая в
какой-то степени компенсировать недостатки на этом уровне, редакция
придумала «час письма» — форму коллективного обсуждения писем-фактов.
Совещание, условно ограниченное часом, проводится раз в две-три недели под
председательством заместителя главного редактора и с привлечением всех
«свободных мозгов» редакции. Цель — вынести на обсуждение наиболее
интересные письма, то есть содержащие интересные факты, с тем чтобы сообща
наметить тему, ее поворот, нащупать тактику сбора материала и его подачу в
газете, определить жанр будущей публикации. Программа, как видите, примерно
соответствует программе «Жернова», но разница существенная. Там — обучение,
здесь — практическая потребность; там — без обязательных выводов, здесь — с
обязательными решениями, принимаемыми председательствующим: положим, тема выбрана,
в командировку выезжает такой-то, срок исполнения тогда-то. Это не мешает
между тем добровольности посещения «часа письма», потому что ни одно
исполнение не навязывается, всегда учитываются интересы конкретных
сотрудников редакции, а сам ход обсуждения становится профессиональным уроком
мастерства. Итак,
заинтересованный отдел выносит «свое» письмо на коллективное обсуждение.
Кабинет заместителя главного редактора. На каждом стуле — по два человека.
Читается письмо. Вслух. «С выражением». Затем пауза. Затем первое робкое
предложение по поводу темы и модели будущего очерка. Тут же «протест» и —
новое мнение, высказанное чуть громче и чуть увереннее. Цепная реакция,
заканчивающаяся мощной «мозговой атакой» и всеобщим удовлетворением.
Организационный вывод. И — следующее письмо. «Тише, товарищи! — говорит
заместитель Главного. — У нас осталось всего полчаса!» В итоге факт
осмыслен, замысел рожден, тема нащупана, концепция есть. Кстати, не
грех сказать, что с помощью фактов рождается любой журналистский жанр, в том
числе и тот, который я бы назвал «перемешанным»; примерно так говорят о
нациях, из которых сегодня осталось мало «чистых». Буквально по Монтеню: «В
древние времена: все люди одного возраста — братья, кто старше — отцы, кто
младше — дети»[9]. |
[1] Энциклопедический словарь. Т.2. М,, 1964. С. 491.
[2] Горький М. Литературно-критические статьи. С. 588.
[3] См.: Известия. 1929. 17 ноября.
[4] Тиберий. Цит. по памяти.
[5] Мейерхольд В. Цит. по памяти.
[6] Вольтер. Философские повести. М., 1978. С. 21.
[7] Монтень M.
Опыты. В 2 т. T. 1. M; Л., 1958. С. 189.
[8] Верховская А. Письма в редакцию и читатель. М., 1972. С. 30.
[9] Монтень М. Указ. соч. С. 67.