НИЧЕГО КРОМЕ ПРАВДЫ
Льва узнают по когтям; хорошего автора – по стилю.
Авторство жизни выясняется мгновенно: эти диалоги не
высидишь за письменным столом; эти метафоры не родятся в пробирке...
Жизнь, по замечанию Бабеля, сама стремится быть
похожей на хороший рассказ.
Все нижеописанные истории произошли на самом деле – по крайней мере, так утверждают те, кто мне их
рассказывал. Кое-что я видел своими глазами. Ну, может, было не совсем так, как
мне рассказывали, – да и я, конечно... ну, не то чтобы... а исключительно
для красоты слога...
В общем, чистая правда!
Осень 1989 года. Совхоз под Ленинградом; устный выпуск
журнала «Крокодил». Перед выступлением – знакомство с
жизнью коров. Огромное, на полторы тыщи голов, коровье гетто, жуткая вонь,
тоскливое мычание...
Ведущий экскурсию парторг совхоза сыплет цифрами
удоев... А содержание коров у нас, говорит, беспривязное.
Тут, глядя сверху на обтянутые кожей скелетины, я
неосторожно спрашиваю: а как их кормят? Есть ли какие-то нормы питания? И как
оно вообще организовано?
А парторг мне застенчиво так отвечает:
– Там есть корова-лидер.
– То есть? – не понял я.
– Ну-у... – Парторг
помедлил, не зная, как еще объяснить, и наконец решился: – Она всех от кормушки отталкивает и жрет сама.
С тех пор я знаю, что такое лидер.
Летом 91-го года я с семьей отдыхал под Ригой, в тихом
местечке Пабажи. Восстав однажды ото сна часу эдак в одиннадцатом, я спустился
к кастелянше, взял у нее ключи от более просторного номера, освободившегося
накануне, и начал перетаскивать вещи.
Новый номер окнами выходил на море. За окнами
раскачивались под солнцем сосны. Я волок сумки по коридору, вполуха слушая
бухтение диктора из радиоточки.
«Всемерно укреплять колхозное движение...» – говорил диктор.
Находясь в полупроснувшемся состоянии, раздражился я
на этот пассаж, надо сказать, довольно вяло: какое колхозное движение, подумал
я, пятый год перестройки, что они там, с ума сошли...
Перетащив вещи, я спустился к кастелянше – доплатить за улучшение жилищных условий. Пожилая
строгая латышка, аккуратно заполнив квитанцию, дошла до даты и вздохнула:
– Девятнадцатое августа... Какой плохой день.
– Почему плохой? –
поинтересовался я. Дюны за окном, сосны, море... Не было в этом дне ничего
плохого!
Кастелянша внимательно посмотрела, проверяя, не
придуриваюсь ли.
– Вы радио не слушаете? –
спросила она наконец.
– Нет, – чистосердечно признался я.
– У нас переворот, – сказала
кастелянша.
– У вас? – уточнил я.
Я уже перенес вещи в новый номер и даже оплатил его,
но проснуться еще не успел. Я подумал: может, Рубикс сместил Горбунова...
– У вас? – спросил я.
Кастелянша холодно на меня посмотрела и ответила:
– У вас.
Так произошло отделение Прибалтики от Советского
Союза.
20 августа 1991 года, когда чаша весов колебалась и
неясно было, чья возьмет, – в Чите, под аккомпанемент
радиостанции, ведущей прямой эфир с улиц ночной Москвы, один мой приятель
сцепился с подполковником КГБ. Тот, разумеется, был за ГКЧП. Упершись друг в
друга лбами, они до полной хрипоты проспорили на чьей-то кухне целый день,
поминутно прерываясь на последние новости.
В Москве стреляли. Развязки не было, и они снова
упирались друг в друга лбами.
Наконец спор иссяк по причине полной непоколебимости
сторон, и, уходя, подполковник сказал... О, как он сказал!
Он сказал: «Запомните! Если победят ваши – этого разговора не было!»
И, подумав, добавил: «Если победят наши – вы ответите за свои слова!»
Почетный караул от Мавзолея убрали не сразу, и 25
августа 1992 года я своими глазами видел чудо: улыбку на губах кремлевского
курсанта при исполнении. То есть, он еще стоял у мумии навытяжку, но уже
улыбался – и это означало настоящий конец эпохи.
Жизнь, как муравей, давно проточила свои ходы в
замшелом дереве – падение этой трухи было вопросом времени.
У Алешковского герой совершает половой акт непосредственно на трудовом красном знамени. Чувства, которые автор испытывал к советской власти и ее символам, я разделял полностью, но все-таки, по молодости лет, метафора показалась мне грубоватой...
Я еще не знал, какие метафоры сочиняет жизнь.
...В начале восьмидесятых один студент ГИТИСа нанялся
ночным сторожем в музей Николая Островского в Москве. Работа не бей лежачего
(чуть ли не в прямом смысле), семьдесят целковых, внизу – ресторан Дома Актера... Но всей этой халявой не
удовлетворившись, студент начал сдавать кровать Николая Островского
проституткам с Тверской – по трешке за час.
Ту самую кровать, на которой было написано про жизнь,
дающуюся один раз.
Спустя много лет я рассказал эту историю Юзу, и
классик признал, что в споре метафор победила жизнь.
Программа «Время», конец 1994-го. На экране – выпадающая из самолетного нутра бомба. Бомба
разрывается на несколько кусков, те – еще и еще...
Внизу встает на дыбы земля.
Короче, ад в масштабе один к одному.
Все это комментирует приятный баритон за кадром. Вот
какое замечательное оружие производит НПО «Базальт», говорит баритон, и нет ему
аналогов в мире, и все хотят его купить: и Ирак, и Саудовская Аравия. Огромный
интерес в Латинской Америке... Но – разрыв
хозяйственных связей, невыплаты, инфляция... В результате: такое хорошее оружие
лежит на складах...
Последняя фраза репортажа стоит того, чтобы привести
ее дословно. «И в итоге, – сказал комментатор, – получается: ни себе, ни людям!»
Московская Олимпиада 1980-го. День, Лужники,
предварительные соревнования молотобойцев. По молодости лет бездельничаю на
трибуне и наблюдаю, как на арене мучаются здоровущие дядьки – человек десять-пятнадцать.
Каждому из них надо швырнуть этот самый молот за
метку, чтобы выйти в завтрашний финал. И вот они по очереди входят в круг, и
долго раскачиваются, и, раскрутившись, с дикими криками мечут это железо, и
пока оно летит, страшно орут ему вслед, чтобы оно испугалось и летело как можно
дальше.
А оно никак.
То есть хоть чуток, а до метки не долетит.
Это мучение продолжается почти час, когда наконец
огромный мохнатый турок забрасывает молот на пару сантиметров за черту. О,
счастье! Он в финале! Турок прыгает, продолжая кричать, но уже от торжества.
В это время из-под трибуны, где я сижу, выходит усатый
нечесаный мужик со спортивной сумкой в руке. И бредет в сектор для метания, где
уже полчаса исходят калориями эти олимпийские надежды.
С третьей попытки подвиг турка повторяет поляк – в экстазе он даже совершает кружок почета вокруг
сектора, аплодируя себе поднятыми над головой руками. Усатый тем временем
садится на скамеечку и начинает перевязывать шнурки. Среди окружающих его
энтузиастов молотометания он смотрится человеком, который крепко спал, никому
не мешал, а его растолкали, одели и велели идти на работу, которую он видел в
гробу.
Какой-то заморский бедолага срывает последнюю попытку,
в отчаянии хватается за голову и долго колотит огромной рукой по загородке, а
потом валится на колени и в сильнейшей скорби утыкается головой в покрытие.
Мужик, шнуровавший кроссовки, поднимается, снимает
«олимпийку» и берет молот. Той же ленивой походочкой он входит в круг,
останавливается в центре, секунду стоит так – и начинает
задумчиво раскачивать молот, наливаясь каким-то новым содержанием. Раскачка
переходит в медленное вращение, и вдруг что-то случается. Человек в круге
оказывается как бы в центре смерча, и этот смерч – он
сам!
Через секунду из этого смертоубийственного вихря вылетает снаряд, и летит, и, перелетев за линию квалификации, летит еще, и падает за флажком олимпийского рекорда. Выслушав рев стадиона и патриотический захлеб диктора, усатый мужик выходит из круга и, окончательно потеряв интерес к происходящему, берет свою сумку и бредет обратно в раздевалку.
Это был рекордсмен мира в метании молота Юрий Седых.
Он ушел, а в секторе продолжились соревнования на
уровне сдачи норм ГТО, сопровождаемые экстазами, заламыванием рук и кругами
почета.
Аристотель предупреждал задолго до Московской
Олимпиады: комическое – в несоответствии...
Однажды на экзамен по предмету «зарубежный театр»
пришел мой товарищ по табаковской студии – назовем его
Петей.
А принимал экзамен профессор, один из крупнейших
знатоков эпохи Возрождения. Назовем его Алексей Вадимович Бартошевич, тем более
что так оно и было.
И вытащил Петя билет, и достался Пете – Шекспир. А Петя про Шекспира знал примерно столько
же, сколько Шекспир про Петю. То есть, они находились примерно в равных
условиях.
В отличие от Бартошевича, который про Шекспира знает
чуть больше, чем Шекспир знал про себя сам.
И вот они сидят друг напротив друга (Петя и профессор
Бартошевич) и мучаются. Петя – потому что дело идет к двойке,
а Бартошевич – потому что если он эту двойку поставит, Петя придет к
нему снова. А он его уже видеть не может.
И оба понимают, что надо напрячься, чтобы эта их
встреча стала последней. И Бартошевич говорит:
– Петя! Я сейчас задам вам последний вопрос.
Постарайтесь ответить. Как звали отца Гамлета?
Петя напрягает все свои душевные силы и в каком-то
озарении отвечает:
– Клавдий!
Профессор Бартошевич вздрогнул, потом немного подумал,
удивился и сказал:
– Возможно.
И поставил Пете тройку.
Восемьдесят первый год, Забайкальский ордена Ленина
военный округ. Я здесь уже несколько месяцев, и в живых меня можно числить лишь
условно.
И вот однажды возвращаюсь из наряда в казарму – и слышу за спиной знакомый женский голос.
Оборачиваюсь: «деды» сидят перед телевизором, а в телевизоре красивая молодая
женщина в вечернем платье не из этого века говорит что-то совершенно родным
голосом.
Через несколько секунд я понимаю, что красавица в
телевизоре – это Лена Майорова, вместе с которой я учился в студии
Олега Табакова.
– Ой! – сказал я. – Ленка!
«Деды» обернулись. Я стоял, не в силах отвести глаз от
телевизора. Лена и Марк Прудкин играли «Дядюшкин сон» Достоевского. А я
последние полгода провел в ротном сортире, где чистил бритвой писсуары. Ее
голос был дошедшим ко мне через космос сигналом из родной полузабытой
цивилизации...
– Обурел, солдат? –
поинтересовался кто-то из старослужащих. – Какая Ленка?
– Майорова, – ткнув
пальцем в сторону телевизора, объяснил я.
Я не мог отойти от телевизора. Это был глоток из
кислородной маски.
«Деды» посмотрели в экран.
«Я прошу вас, князь!» –
низким, прекрасным голосом сказала Елена...
– Ты что, ее знаешь? –
спросил наконец один из старослужащих.
– Да, – ответил я. – Учились вместе.
«Деды» еще раз посмотрели на женщину на экране – и на меня.
– П...ишь, – сопоставив
увиденное, заключил самый наблюдательный из «дедов».
– Честное слово! – поклялся я.
– Как ее фамилия? – прищурился
«дед».
– Майорова, – сказал я.
– Майорова? – уточнил
«дед».
– Да.
– Свободен, солдат, – сказал
«дед». – Ушел от телевизора!
Справка для женщин и невоеннообязанных: приказы в
армии отдаются в прошедшем времени. «Ушел от телевизора!» Не выполнить такой
приказ невозможно, ибо в воображении командира ты уже ушел, а несовпадение
реальности с командирским воображением карается жестоко.
И я ушел от телевизора и, спрятавшись за колонну, в
тоске слушал родной голос Лены... Первая часть телеспектакля закончилась, по
экрану поплыли титры: «Зина – Елена Майорова»...
– Солдат! – диким
голосом крикнул «дед». – Ко мне!
Я подбежал и встал столбиком возле табуреток.
Старослужащие смотрели на меня со смесью изумления и восторга.
– Ты что, вправду ее знаешь? – спросил наконец самый главный в роте «дед».
– Да, – сказал я. – Учились вместе.
– Ты – с ней?
– Да.
Диалог уходил на четвертый круг. Поверить в этот сюжет
до конца они не могли. Впрочем, после полугода службы я и сам верил в него не
сильно.
– Красивая баба, – сказал
«дед», буровя меня взглядом.
– Очень, – подтвердил
я.
«Деды» продолжали испытующе рассматривать меня, и
прошло еще полминуты, прежде чем один из них родил вопрос, все это время,
оказывается, томивший старослужащих.
– Ты ее трахал?
– Нет.
Тяжелый вздох разочарования прокатился по казарме, и
дембельский состав тут же потерял ко мне всякий интерес. С таким идиотом, как
я, разговаривать было не о чем.
– Иди, солдат, – сказал самый
главный «дед». – Иди, служи.
В восемьдесят восьмом году я работал во МХАТе. Звучит
нагловато, но, тем не менее, факт: пластические номера в одном тамошнем
спектакле – моих рук дело. Особого следа в театральном искусстве
ни я, ни этот спектакль не оставили, но – какие
воспоминания!
Главную мужскую роль играл ныне покойный Петр Иванович
Щербаков. И должен был он танцевать с народной артисткой Гуляевой некое танго,
которое я, собственно, и ставил. Петр Иванович был не Барышников, и Нина
Ивановна тоже не Плисецкая, но, как говорится, терпенье и труд...
Опытным путем я выяснил, что если с двумя народными
артистами «пройти» танго три раза подряд, то на четвертый они начинают попадать
в нужную долю, и проблема, таким образом, заключалась в том, чтобы этот
четвертый раз приходился на спектакль.
Но именно этого добиться было совершенно невозможно:
на репетицию перед прогоном приходил я один. День сдачи спектакля приближался.
Я начинал вибрировать.
После очередной такой репетиции, видя мое состояние,
добрый Петр Иванович подошел ко мне сам.
– Маэстро, – сказал он, – ты не волнуйся. Мы же артисты. На сдаче все станцуем,
вот увидишь.
Отчасти слово свое Щербаков сдержал: я увидел. К сожалению, не я один.
– Маэстро, – сказал
Щербаков. – Ты, главное, не волнуйся. На премьере мы тебя не
подведем.
– Давайте пройдем хоть пару раз! – взмолился я. Щербаков приобнял меня за плечи.
– Маэстро, все будет замечательно. Мы же артисты!
Они были хорошие артисты, и к премьере резко
прибавили, но к танцу это не относилось. Я понял, что – не судьба.
Время от времени я еще приходил на спектакли – и после поклонов являлся Петру Ивановичу за кулисами.
Я чувствовал себя тенью отца Гамлета; различие заключалось в том, что я ничего
не говорил, а только тоскливо смотрел.
При крупном телосложении Щербаков был тонким
человеком.
– Знаешь что, маэстро! –
сказал он мне на пятый раз. – Ты не приходи. Когда тебя нет,
мы танцуем замечательно. Зал аплодирует, честное слово! А когда я знаю, что ты
смотришь, я волнуюсь, – сказал народный артист и
лауреат всего что можно безвестному ассистенту по пластике. – Не приходи!
И я перестал приходить. Но через пару месяцев все ж
таки тихой сапой проскользнул в зал ближе к девяти вечера, как раз к своему
номеру. Никто из артистов не знал, что я смотрю спектакль, и чистота
эксперимента была обеспечена. Я знал, что чудес не бывает, но по мере
приближения к танго сердце забилось учащеннее. Когда на сцене заиграл патефон,
я подумал: а вдруг?..
Народный артист Щербаков и народная артистка Гуляева
станцевали, что бог послал, умело миновали мой пластический рисунок – и устремились к финалу. Откланявшись после спектакля,
Петр Иванович вышел за кулисы и увидел меня...
– Маэстро! – воскликнул
он и развел руками. – Ты! Черт возьми! А я чувствую:
что-то мне сегодня мешает!
Инсценировка «Современной идиллии» Салтыкова-Щедрина,
задуманная театром «Современник» в начале 1970-х годов, с самого начала была
предприятием рискованным: слишком много обнаруживалось совпадений у эпохи
развитого социализма с эпохой имперского застоя...
Но Георгий Товстоногов был опытный тактик и заранее
начал обкладывать острые углы ватой.
Писать инсценировку пригласили Сергея Михалкова. Собственно,
никаких литературных усилий от гимнописца не требовалось (инсценировку театр
сделал своими силами) – требовалось от Сергея
Владимировича дать свое краснознаменное имя в качестве охранного листа. И,
будучи большим любителем не столько Михаила Евграфовича, сколько авторских
процентов, Михалков это согласие дал.
Как оказалось впоследствии, несколько опрометчиво.
На сдачу спектакля он пришел в полном иконостасе, со
звездами на пиджаке. Это было частью круговой обороны. К сдаче спектакля
Товстоногов вообще подготовился основательно. Над зеркалом сцены метровыми
буквами было написано: «Без Салтыкова-Щедрина невозможно понять Россию второй
половины XIX века. М. Горький».
Чтобы, значит, никаких вопросов к современности.
Но проверяющие были тертыми калачами, и запах
свободной мысли чуяли за версту. Вопросы у них возникли, и по ходу спектакля
вопросы эти начали постепенно переходить в ответы, если не в оргвыводы.
Просмотр завершился, в полупустом зале зажгли свет, и
повисла тягостная пауза.
– Ну, – произнес наконец один из
шауро-ануровых, – может быть, автор хочет что-нибудь сказать?
И, за неимением в зале Салтыкова-Щедрина, все
повернулись к Михалкову.
Герой Социалистического труда, неожиданно для себя оказавшийся автором совершенно антисоветского произведения, сидел в полном иконостасе, но по всему выходило, что новых цацек от «Софьи Власьевны» ему может уже и не обломиться.
– Сергей Владимирович, –
повторило начальство, – так какие у вас впечатления от
спектакля?
И Михалков сформулировал свои впечатления:
– Такой п-пощечины царизм еще не п-получал!
Однажды, когда советская власть в стране еще была, а
еда уже кончилась, я со своим юмором поехал по совхозам. Вместе со мной,
иллюстрируя известный постулат насчет горы и Магомета, тронулись в путь еще
десять человек нуждающихся: за пару-тройку концертов для тружеников села нам
обещали по нескольку десятков яиц, по три курицы и залейся молока.
Деньгами осенью 90-го можно было заинтересовать только
нумизматов.
Среди фокусников, дрессировщиков и прочих мастеров
искрометной шутки поехала по совхозам известная народная певица с двумя
подручными баянистами. Ее патриотический номер завершал нашу целомудренную
программу.
«Гляжу в озера синие...» – тянула певица, протягивая к народу белы рученьки
ладошками вверх. Потом одну переворачивала ладошкой вниз и проводила ею
направо, бесстыже любуясь воображаемыми просторами: «В полях ромашки рву...»
Отпев, она кланялась поясным поклоном, уходила за
кулисы, снимала кокошник, вылезала из сарафана – и,
отоварившись, мы ехали за следующими курицами.
Ехали в «рафике» по классическому бездорожью – и певица, вся в коже, замше и драгметаллах, только
что со своими кокошниками и баянистами вернувшаяся из Германии, из Западной
группы войск, в такт колдобинам повторяла:
– У, блядская страна!
Баянисты, покрякивая на ухабах, пили баночный
«Хольстейн».
В следующем совхозе певица нацепляла кокошник,
протягивала руки в воображаемые просторы – и все
начиналось сначала:
– Зову тебя Россиею...
И через полчаса, на очередной рытвине:
– У, блядская страна!
Из-за совпадения ритмики это звучало как неспетый
вариант куплета.
У Маяковского: «что такое го-ро-до-вой?»
А вот как теперь объяснить детям, что такое «совок»? У
меня, для пользы юношества, имеется два, по-моему, замечательных свидетельства
для объяснения этого феномена.
Рассказ товарищей по цеху. Начало девяностых, зима;
пародист Александр Иванов прибывает в гостиницу, предположим, «Центральная» в
уездном городе NN.
За неимением свободных рук входную дверь в гостиницу
Сан Саныч лягает ногой. Дверь распахивается и со скрежетом застревает на
неровно залитом цементном полу; Иванов, волоча в руках сумку и связку книг на
продажу, а вешалку с костюмом для выступления чуть ли не ухом прижимая к плечу,
направляется к стойке администратора.
И швейцар, сидящий на диванчике в нескольких метрах от
входа, интересуется ему в спину:
– А дверь за тобой – Пушкин
закрывать будет?
Вторая история произошла на гастролях в Минске, куда я
приехал вместе с одним уездным театром. У театра в Минске была премьера
спектакля, а я в том спектакле ставил пластические номера.
И вот сидим мы после премьеры в гостиничном номере,
трезвых нет, а в телевизоре скачет с группой дрессированных мулатов Майкл
Джексон – а год на дворе восемьдесят девятый, и эта радость
только-только появилась на наших телеэкранах. И, тыча пальцем в экран, я
дружелюбно говорю артистам: вот, смотрите, сволочи, что такое «синхронно»! Вот
это, а не то, что делаете вы: плюс-минус трамвайная остановка...
Пьяненькая заслуженная артистка К. поворачивается к
телевизору, несколько секунд довольно скептически смотрит на Джексона, хмыкает
и говорит прокуренным голосом:
– Ха! Вы заплатите мне миллион долларов, я вам так
станцую.
На пятой секунде того, что делал Джексон, она бы
умерла. Она бы задохнулась, но перед этим у нее бы отвалились ноги, и сошла с
винта голова. Означенный миллион я мог бы истратить только на надгробие...
Но мысль о том, что во всем мире принят обратный
порядок действий – сначала танцы, а потом назначение гонорара, – просто не приходила ей в голову.
Дети! Вы запомнили, что такое «совок»?
Драма на Ладожском озере. Несмотря на предупреждение,
почти тысяча рыбаков вышли на лед. Льдина откололась, шестеро погибли, людей
снимали ночью вертолетами...
Рассказ об этом спасенного – в прямом эфире ОРТ. Он полночи лежал на льдине, а
рядом с ним лежал его десятилетний сын, льдина таяла, и человек ждал – погибнет он вместе с собственным ребенком, или их
успеют спасти...
Успели.
В конце программы ведущий спрашивает:
– Ну что, еще пойдете на рыбалку на Ладогу? И человек
отвечает:
– Обязательно!
В январе 1993-го меня приняли в Союз Писателей – при весьма поучительных обстоятельствах.
Приезжаю я к назначенному часу в писательское
учреждение за заветной «корочкой» и, нахожу, как было велено, дверь с табличкой
«Отдел прозы». Там пусто, а в смежной комнатке сидит мужик в бороде и
разговаривает по телефону.
– «Макаровы», – говорит
мужик, – десять стволов. Новые, в масле.
Я еще раз посмотрел табличку на двери: отдел прозы.
Ладно, думаю. В отделе поэзии, небось, гранатометы ремонтируют. Времена
переходные, страна входит в рынок...
– Простите, – говорю, – а где?..
– Она отошла, щас будет, –
буркнул бородатый и махнул рукой: заходи. И как-то странно на меня посмотрел.
Я зашел. Посидел, послушал через стенку разговор
бородатого – всё про какие-то стволы и амуницию; поглядел на
разложенные веером книжки: Боков, Белов, Фирсов... Тетка, назначившая мне время
для получения проклятой корочки, всё не шла, и я начал медленно свирепеть.
Когда через полчаса она появилась наконец в кабинете, я подходил к точке белого
каления.
– Что это такое! Мы договаривались на одиннадцать!
Тетка опешила:
– Мы договаривались?
– Конечно! Я должен получить корочку.
– Какую корочку?
Я почувствовал, что начинаю дымиться.
– Члена Союза Писателей, –
раздельно произнес я, стараясь не ударить тетку по голове.
– Как ваша фамилия? Я сказал.
– Как?
Я повторил. Фамилия моя тетку явно озадачила.
– А мы вас принимали? –
уточнила она.
– Да! – крикнул я.
Тетка хмыкнула удивленно и как-то даже озадаченно.
– Сейчас посмотрю.
Она начала рыться в картотеке, но ничего похожего на «Шендерович» там не нашлось.
– А мы вас точно принимали?
Я понял, что сейчас из меня, как из чайника, пойдет
свист. Боясь совершить убийство по неосторожности, я обогнул тетку и ее стол,
дабы найти себя в картотеке – и убить ее уже с полным
основанием. Но до картотеки я не дошел, потому что зацепился взглядом за
машинописный лист, лежавший под стеклом, на столе.
Это был список членов правления Союза Писателей:
Белов, Бондарев, Проханов, Распутин... Весь комплект. Через пару секунд до меня
дошло, что я уже полчаса скандалю в самом логове «заединщиков», требуя своего
приема в их жидоморские ряды.
Видимо, я все-таки ойкнул, потому что тетка, понизив
голос, сказала:
– Вам, наверное, в другой Союз.
– Наверное, – шепотом
ответил я.
– Так это дальше по коридору, – тихо произнесла моя собеседница, косясь в сторону
смежной комнаты, откуда продолжали доноситься телефонные разговоры о ценах на
огнестрельное оружие.
– Извините, – прошептал я
и на цыпочках вышел из отдела этой прозы.
В альтернативном Союзе на меня коршуном набросилась
альтернативная тетка: мы, говорит, договаривались на одиннадцать часов.
Вот дура! Я жизнью рисковал, а она о таких мелочах.
На одной из демонстраций нашей т.н. оппозиции я увидел
замечательный лозунг. Выглядел он так: огромными буквами, черным по белому – «Жиды погубили Россию!» И внизу подпись: Ф.М.
Достоевский.
Не знаю, писал ли такое Федор Михайлович, – чтобы родить эту сентенцию, Достоевским быть
необязательно. Но предположим, писал – и что?
А вот что: из всего Достоевского (30 томов) они
выбрали и выучили наизусть именно эти три слова! Берусь проэкзаменовать весь
этот ходячий скотопригоньевск – никто не отличит Алеши от
Ивана... Но насчет жидов – это до них дошло! Один
раскопал, принес в горсти братьям по крови, намалевали, пошли по Тверской с
Достоевским на знамени!
Тут задумаешься.
Мир огромен; мир гения огромен бесконечно. Вопрос лишь
в том, что из этого космоса человек отбирает себе, для своей жизни. Можно
унаследовать от Достоевского антисемитизм. От Мусоргского – алкоголизм, от Тулуз-Лотрека – сифилис... Вольному воля.
Вечная еврейская тема продолжает рождать удивительные
по силе диалоги. Мой приятель, журналист Георгий Елин, работая над
документальным фильмом о Викторе Астафьеве, с классиком подружился. И вот,
рассказывает Елин, как-то раз Виктор Петрович позвал его в гости к своему
приятелю, там же, в красноярской Овсянке... Но только, предупредил Жору Виктор
Петрович, ты при нем о евреях плохо не говори. Он их любит отчего-то. (Астафьев
был, как видно, толерантный человек – и был
способен на дружбу с человеком, который любит евреев.)
На астафьевское предупреждение Жора Елин среагировал
вполне честно.
– А чего мне плохо о них говорить – я к ним нормально отношусь.
– Да ну! – не поверил классик
такой концентрации юдофилов в Овсянке и, по словам Жоры, даже задумался.
– Виктор Петрович, – сказал Жора,
осторожно ступая на заминированное поле. – Ну,
смотрите: вот, например, Бакланов... Хороший человек?
– Гришка? – переспросил
Астафьев. – Гришка человек золотой!
– Ну вот видите, – сказал Жора.
– А ведь он...
И тут классик, что называется, закрыл тему.
– Гришка, – сказал он, – такой хороший человек, что даже не еврей!
У меня в квартире ремонт. Работают двое мастеров,
приглашенных по объявлениям независимо друг от друга. Дима стругает плинтусы,
Миша кладет плитку в ванной. Я сижу в комнате и стучу на компьютере всякую
всячину, имея в виду заработать на оплату их труда.
В середине дня мы прерываем наши занятия и сходимся на
кухне к накрытому столу.
За обедом происходит обсуждение ряда проблем из
области прикладной психологии (в этом особенно силен столяр Дима),
сравнительный анализ Ветхого и Нового Заветов с выявлением ряда противоречий
внутри каждого из них (с цитированием по памяти в исполнении Михаила), а также
краткая дискуссия, посвященная постмодернизму как последней стадии мировой
культуры (здесь некоторое время солирую я).
Потом мы с Димой пьем чай, а Миша кофе – и расходимся по рабочим местам, очень довольные друг
другом. А моя жена, все утро готовившая нам троим обед, приступает к уборке
стола и мытью посуды.
А что ей остается, если она ничего не знает о
постмодернизме?
Одной моей знакомой в день ее рождения позвонила
приятельница. С Кипра.
– Я желаю тебе, – сказала она,
– чтобы твоя жизнь всегда была такой же безоблачной и
прекрасной, как этот день.
– Спасибо, милая, – сказала моя
знакомая, прижимая трубку плечом к уху. Она стояла на кухне, варганя детям
обед.
За окном стояла пасмурная, беспроглядная московская
осень.
Везет меня на «жигуле» некий подмосковный дядя и всю
дорогу матюкается на милиционеров, которых иначе как «волками» не называет.
«Волки», «волчары»...
– А давно вы за рулем? –
спрашиваю.
– Двадцать пять лет кормлю этих волков!
– И что, – интересуюсь,
– за двадцать пять лет не было ни одного, который
сделал бы все по закону: квитанция, штраф, просечка?
Дядя задумался, вспоминая – и вспомнил:
– Нет, был один... Ну, козе-ел! Чем, собственно,
полностью исчерпал тему наших животных отношений с родным государством.
Дело было в Америке. У одного нашего (слабо
говорившего по-английски, а по-американски не понимавшего вообще ни слова)
прихватило сердце, причем прихватило крепко. Он набрал номер 911, о
существовании которого знал по одноименному сериалу – и вскоре, действительно, приехала «скорая».
Больше жестами, чем словами, россиянин объяснил:
сердце. Его отвезли в больницу, поставили капельницу... Лучше не становилось.
Весь в испарине, он лежал, не имея ни сил, ни возможности что-либо попросить. И
долежался. Над каталкой склонился здоровенный негр в зеленом врачебном халате и
спросил:
– Ну что, браток, х…во тебе?
На чистом русском, хотя и с легким акцентом.
Оклемавшийся впоследствии пациент описывал свои
ощущения в тот момент так: «И я понял, что я умер». Но это был не ангел, а
медбрат, найденный администрацией больницы.
Он закончил медучилище в Тамбове.
Несколько лет назад я увидел ужаснувшую меня картину.
По аэропорту с чемоданчиком в руке шел хорошо одетый господин и громко говорил,
обращаясь в пространство:
– Я в Шереметьево! Через час лечу во Франкфурт, оттуда
в Оттаву...
Никакого собеседника вблизи господина не наблюдалось,
и я понял, что слежу за сумасшедшим. Всяко же бывает. Вот, думаю, тронулся
мозгами человек от счастья, что скоро увидит Оттаву...
Человек продолжал на ходу оповещать пространство о
своих планах на жизнь – и прошло полминуты, прежде чем
я увидел, что от уха говорящего под пальто тянется проводок.
Человек разговаривал по телефону – только и всего. А я в ту пору не подозревал о
существовании телефонной гарнитуры – и крался за
ним с выпученными глазами, готовый звать санитаров.
И кто, спрашивается, сумасшедший?
Сладчайшее мужское воспоминание.
В середине 90-х мне посчастливилось принять участие в
работе над спектаклем «В нумере города NN» (по «Мертвым душам»). И вот, по просьбе одной
знакомой театроведки, я добыл ей контрамарку.
Спустя примерно неделю – сижу
в театральной библиотеке, мараю бумагу. Зальчик небольшой, слышно, когда
страницу переворачивают. В дверях появляется моя контрамарочница, видит меня и
в порыве благодарности сообщает:
– Витя, как это было замечательно!
В библиотеке становится совсем тихо. Девушки,
составляющие основное население «театралки», перестают писать свои рефераты и
поднимают головы. Они с интересом смотрят на меня, потом на мою знакомую – между прочим, молодую интересную брюнетку, потом
снова на меня... Они ждут продолжения диалога!
И моя знакомая не обманывает девичьих ожиданий.
– Витя, – говорит она.
– Я хочу попросить тебя еще раз о том же, но не для
себя!
О, как мне было хорошо в тот вечер в театральной
библиотеке!
Рассказ моего знакомого, человека весьма известного.
Нелегкая судьба продюсера занесла его в Лондон, где, непосредственно в
аэропорту Хитроу, у него прихватило живот.
И вот он сидит в туалете – и слышит голос из-за перегородки. По-русски.
– Ну, как долетел?
– Нормально, – ответил
продюсер, немного удивившись обстоятельствам беседы. Впрочем, к тому, что с ним
заговаривают незнакомые люди, он давно привык. Все было бы ничего, но разговор
вдруг перешел в практическую плоскость.
– Сколько взял денег? –
спросил человек из-за перегородки.
– Нормально взял, – ответил
продюсер. И напрягся – потому что, судя по содержанию
вопроса, за перегородкой находился знакомый.
– А когда назад? –
поинтересовался туалетный собеседник.
– Через три дня, – ответил
продюсер, судорожно пытаясь понять, с кем говорит. Голос был совершенно
неизвестный, но, будучи человеком корректным, продюсер, хотя и уклончиво,
продолжал беседовать с незнакомцем, пока из-за перегородки не раздалось:
– Прости, не могу разговаривать, тут какой-то м...к в
сортире отвечает на мои вопросы.
В новейшее политическое время обком в полном составе
рванул в сторону духовности. И вот – очередная
Пасха, Кремль, Соборная площадь; из церкви, под перезвон колоколов, выходят
президент Ельцин и патриарх Алексий. И Борис Николаевич, расчувствовавшись,
говорит:
– Россияне! Поздравляю вас с Пасхой – и, значит, с рождением Христа!
Как говорится, чтобы два раза не вставать.
Примерно в это же благословенное время в церковь
рангом поменьше, предварительно собрав вокруг себя несколько телекамер, пришел
Жириновский. Пришел, решительным шагом прошел к образам, собрал в горсть
пальцев (сколько Бог дал) – и начал класть на себя крест.
Путь ото лба к животу Владимир Вольфович прошел
безошибочно, а дальше задумался. Стоит, жменю у пупа держит и к которому плечу
ее вести – не знает, благодетель. Был бы я Господом – убил бы к чертовой матери.
Впрочем, наш брат журналист тоже отличился на ниве
православия. Пасхальный репортаж из Елоховского собора корреспондент НТВ
закончил так:
– Христос воскресе! С места события – Иван Волонихин...
Счет на восстановление храма Христа Спасителя был
открыт в Дзержинском отделении Жилсоцбанка, в Безбожном переулке... Есть еще
вопросы?
Лечу из Азербайджана в Россию. В хвосте у туалета
курит южный гражданин – и меланхолически стряхивает
пепел на пол.
Я ему говорю:
– Мужик, не надо тут курить.
– Почему?
– Потому что, – отвечаю, – неделю назад вот так вот покурил один пассажир – и самолет сгорел. Гражданин напрягся и уточнил:
– Баку – Москва?
Мой друг Иртеньев вернулся из путешествия по Родине и
божится, что, проплывая под Вытегрой, видел пустынную пристань без малейших
следов человеческого присутствия.
И на пристани этой метровыми буквами написано – , «X.. всем!»
Игорь считает, что это и есть национальная идея. Он
даже предлагает скинуться и прорубить в тайге просеку соответствующего
содержания, чтобы из космоса видно было.
Впрочем, есть и другие формулировки. Вот, например,
диалог моей жены-путешественницы и местного мужика – в Новгороде, в кафе. Местный, вросши в стойку, среди
бела рабочего дня сосредоточенно и целеустремленно пил медовуху.
Они разговорились; жена поинтересовалась, где работает
ее собеседник, и собеседник ответил: «Нигде». Продолжая поход в глубь чужой
ментальности, жена полюбопытствовала, каково это – нигде
не работать, и собеседник ответил: «В кайф».
А когда моя любознательная половинка спросила, чем же
он коротает время, мужик ответил без паузы:
– До обеда – вспоминаю,
после обеда – мечтаю...
Наблюдение одного моего зоркого приятеля: чуть ли не
главная народная песня (про Стеньку Разина и княжну) содержит признаки
нескольких особо тяжких преступлений.
Лето 94-го. Еду по Москве в троллейбусе, читаю
«Спорт-экспресс». Передо мной сидят два северных корейца – синие пиджаки, значки с Ким Ир Сеном... А его аккурат
в это время по Пхеньяну лежачего возят, помер он.
И вот, значит, один кореец вежливо так трогает меня за
рукав и спрашивает – что бы вы думали?
– Бразилия?
Я не понял, говорю:
– Чего?
Он повторяет:
– Бразилия? – И пальцем в
мою газету тычет. А накануне как раз чемпионат мира по футболу закончился.
Я говорю:
– Бразилия, Бразилия!
Он тогда широко улыбается и второго корейца локтем в
бок: мол, что я говорил! И они начинают оживленно лопотать про футбол.
Вместо чтоб скорбеть.
Кажется, идеи чучхе в опасности.
Тут на баяне играть надо, щипать секретарш, мочиться
прилюдно, летать на истребителе... А Гайдар, возражая в 1992-м кому-то из
народных депутатов, позволил себе слово «отнюдь». Те взревели от возмущения – даже, кажется, ногами затопали. Им показалось, что
над ними издеваются.
Чуть позже, перечисляя порядок действий, необходимых в
российской экономике, Егор Тимурович разгибал пальцы из кулака, начиная с
большого (молодость российского премьера прошла в Принстоне). И я,
симпатизирующий правым, смотрел на это с ужасом, понимая, что в стране, где при
перечислении пальцы загибают, начиная с мизинца, у Егора Тимуровича нет
политических перспектив.
И макроэкономика тут ни при чем.
Тунис, отель «Коломбо», весна 96-го. Музыкант,
играющий в баре мимо нот, узнав, что я из России, радостно сообщил, что про
Россию знает. Вот что он знает про Россию (дословно, с загибанием пальцев):
– Ленин, then...
Сталин... then (вспоминая) Тоцкий? Потоцкий?
(стуча ребром ладони по голове) killed
in America...
(подтверждая мою версию), yes, Троцкий! Then – Хрущев... then – Брежнев... then – another (Андропов с Черненко, слипшись под фантастическим
именем Эназэр, ухнули в небытие), then – Горбачев, and now – Ельцин (музыкант постучал себя по сердцу) – капут (музыкант сочувственно развел руками), водка,
водка...
Я остолбенел. Такого краткого курса ни слышать, ни
читать мне еще не приходилось. К счастью, музыкант ошибался насчет капута, но в
остальном – какая точность и какой лаконизм!
Декабрь 95-го, первый инфаркт Ельцина. Мы наблюдали
этот процесс честными глазами президентской пресс-службы: у президента ОРЗ, он
четвертую неделю в реанимации, и ему с каждым днем все лучше. А рукопожатие
крепчает вообще не по дням, а по часам.
И вот – ближние подступы к ЦКБ, зимняя
ночь, холодрыга с пронзительным ветром в придачу. К Наине Иосифовне, выходящей
из больничных дверей, бросается стайка насмерть промерзших журналистов:
– Наина Иосифовна, как Борис Николаевич? И она, в
порыве искренней материнской жалости, восклицает:
– Ребятки, что ж вы стоите тут, мерзнете? Идите домой,
завтра в газетах все прочтете!
1999 год. Звонок из одной редакции.
– Скоро первое февраля – день
рождения Бориса Ельцина. Что бы вы хотели ему пожелать через нашу газету? – А в голосе ехидство провокаторское.
– Здоровья, – отвечаю.
– А еще?
– Просто здоровья.
– И больше ничего не хотите сказать?
– Нет.
– Ну-у... –
разочарованно тянет голос в трубке, – это редактор
не напечатает...
Им надо было, чтобы я схамил.
У них подзаголовок: «газета московской интеллигенции».
Санкт-Петербург, 1997 год. Поздний вечер. На улице
Салтыкова-Щедрина стоит пьяненькая тетушка в возрасте между «ягодка опять» и
среднепенсионным.
– Мужчина, – говорит она
мне, – ну куда вы торопитесь?
– В гостиницу, – отвечаю, – а что?
– Зачем же в гостиницу, –
говорит ночная бабушка и улыбается мне довольно интимно.
Несколько ошарашенный (ибо на проститутку она похожа,
как я на Марлона Брандо), интересуюсь: что же она может мне предложить взамен?
И бабушка с готовностью выкладывает свой нехитрый прейскурант. Сауна, несколько
ее товарок на выбор... Видимо, на моем лице отразился сыновний ужас, потому что
женщина, смутившись, сказала (дословно):
– Мужчина, вы не подумайте чего, мы приличные
домохозяйки... Просто у нас сейчас период оплаты счетов!
Старый советский адмирал N, выйдя в отставку, последнее десятилетие прожил почти
безвыездно на своей подмосковной даче. И немного приотстал от городских реалий.
И вот однажды, выбравшись в кои-то веки на своей
«Волге» в Москву (что-то надо было забрать из квартиры), едет он обратно в свою
Фирсановку. И видит: на Ленинградском шоссе, у обочины, стоит девушка. Вроде не
голосует; наверное, стесняется. А за окном «Волги» зима, и девушка, наверное,
мерзнет...
Офицерская честь сдетонировала в старом адмирале, и
он, притормозив, открыл дверь.
– Минет, – сказала
девушка. – Двести рублей.
– А Минет – это до
Зеленограда или после? – уточнил адмирал.
А это было – вместо
Зеленограда.
Спустя несколько лет после эмиграции Ян Левинзон,
бывший капитан команды «Одесских джентльменов», приехал в Москву и поселился в
одноименной гостинице. И едет, значит, Левинзон в лифте, а вместе с ним едут
два мужика со значками на лацканах – избранники
народа. Один избранник смотрит Яну в лицо, смотрит и наконец спрашивает:
– Простите, вы на утреннем заседании были? А вы лицо
Яна представляете... Такой фракции еще нет. Ян, честный человек, отвечает:
– На утреннем заседании я не был. Депутат уточняет:
– А на вечернее – пойдете? Ян
говорит:
– Даже не подумаю.
Они едут еще несколько секунд, и первый депутат
говорит второму:
– Вот и я говорю: не хрена нам там делать!
Шла вторая неделя кризиса 1998 года. Доллар летал
где-то между двадцатью и тридцатью, наличности в стране не было, лекарств тоже,
наверху искали крайних и симулировали мозговой штурм.
Костистый мужчина, подвозивший меня до работы, крыл
ветви власти последними матюгами. За полчаса поездки не осталось ни одного
сколько-нибудь заметного политика, обойденного его вниманием. Я по преимуществу
молчал, наслаждаясь развернутыми оценками персоналий. Завершив обсуждение
вопроса «кто виноват?», перешли на «что делать?»
Он так и спросил.
Сначала я подумал, что вопрос носит риторический характер, но водитель ждал ответа. А Чернышевский из меня никакой: понятия не имею, что делать. Но вопрос был задан и, помучившись, я ответил что-то нехитрое в том смысле, что кризис кризисом, а делать мы должны свое дело, каждый свое, а там уж как получится. Как говорится, по специальности.
– А что, – сказал
водитель, – я могу по специальности...
И как-то нехорошо задумался. Надолго.
– А вы кто по специальности? – решился я наконец. И мужчина ответил:
– Артиллерист.
Кажется, я навел человека на мысль.
Картинка с выставки, рассказ моего
приятеля-бизнесмена.
В один прекрасный день сотрудник его фирмы исчез
вместе с кассой – 70 тысяч долларов. В милиции даже не стали делать
вид, что собираются кого бы то ни было ловить. Сказали: ищи сам, нам не до того
(что можно считать проявлением как искренности, так и особого цинизма).
Через знакомых бизнесмен вышел на офицера ФСБ, и тот,
войдя в ситуацию, пообещал свести его с бандитами, заведующими в этом районе
Москвы организованной преступностью. За отдельные деньги пацаны взялись помочь
бизнесмену в борьбе с преступностью неорганизованной.
Офицер слово сдержал, и встреча состоялась. Бизнесмена
ознакомили с расценкой работы (50% от «вынутой» суммы), и он с расценкой
согласился. А что ему оставалось?
Пацаны обещали через какое-то время перезвонить – и перезвонили. И сообщили моему приятелю три вещи:
первое – что найти беглеца не смогли, второе – что больше заниматься этим не намерены, других дел по
горло; и, наконец, третье – что он должен им три штуки
баксов.
– За что? – спросил
бизнесмен. На том конце провода подумали несколько секунд и ответили:
– За знакомство.
Бизнесмен подумал, что это такая шутка, но через
неделю ему позвонил тот самый бандитский связной (по совместительству сотрудник
ФСБ) и передал, что «обстановка накаляется» и «ребята ждут бабок».
Теперь бизнесмен прячется на конспиративной квартире,
а обиженные пацаны ищут его со своими паяльниками и корешами из ФСБ.
А власти удивляются, почему мы не платим налоги.
Дочка так рассказывала про первое гуляние с собакой
Джулькой:
– Представляешь, она выкрутилась из ошейника, немного
понаслаждалась свободой и в ужасе побежала домой!
Очень похоже на рассказ о России в историческом
отрезке от Горбачева до Путина.
Осень 1999 года; лечу на концерт в Петербург. В
бизнес-классе тусуется большая компания государственных мужей во главе с
вице-спикером Чилингаровым. Лету до Питера час с небольшим, но коньяк в
«бизнесе» наливают бесплатно, и к посадке государственные мужи смотрятся уже
довольно неофициально.
Через несколько часов я встречаю всю эту гоп-компанию
уже в ресторане «Астория», куда меня привозят на ужин щедрые организаторы моего
концерта.
В точности по Довлатову, меню в ресторанах я всегда
читаю справа налево – начиная с цены. А в «Астории»,
надо вам сказать, цены такие, что даже ужиная за счет организаторов, я время от
времени вздрагиваю.
А за соседними столами гуляют слуги народа во главе с
вице-спикером Чилингаровым. Мелькают ананасы в шампанском, льются марочные
коньяки; пиджаки от Версаче сняты, у рубашек от Армани закатаны рукава. После
показа коллекции нижнего белья (причем не самого по себе, а на девушках) часть
этих девушек, еще не вполне одевшись, переселяется за столики к государственным
мужам...
В начале второго ночи, когда я отправляюсь в гостиницу, жизнь за соседними столиками только выходит на расчетный уровень.
Спустя часов семь, продрав глаза в своем номере, я
плещу в лицо воды – и по дурной профессиональной привычке включаю
телевизор, чтобы, не дай бог, не пропустить какую-нибудь новость. И, щелкая
пультом, дощелкиваюсь до петербургского канала, а там...
Там – в прямом эфире – учредительный съезд движения «Отечество – вся Россия». Таврический дворец. На трибуне стоит
губернатор Яковлев, а в президиуме, среди прочих, сидит вице-спикер Чилингаров
и пьет воду. И вокруг него сидят люди из вчерашнего бизнес-класса, все с серыми
лицами – и тоже пьют воду.
И губернатор Яковлев говорит (дословно): настало,
говорит, время, когда в российскую политику должны прийти ответственные силы!
А ответственные силы, сидя в президиуме, не могут даже
кивнуть головой на эти судьбоносные слова, а только пьют воду. Лица у всех
тяжелые, мрачные. Ясно, что эти люди всю ночь накануне съезда не спали, думали
о России...
Боль за Россию и тяжелое похмелье дают на лице
примерно один и тот же результат – вот ведь что
интересно!
1999 год. Предвыборная реклама ОВР. Имперский кабинет,
двухтумбовый стол красного дерева, гардины с кистями... Короче, в кадре – бюджет небольшого города. А за столом сидит Евгений
Максимович Примаков. И первые его слова – такие:
«народ в нищете»...
Это крутилось несколько месяцев. Потом я узнал, что
снимал рекламу мой давнишний товарищ по программе «Куклы», кинорежиссер Василий
Пичул.
Я и раньше знал, что у Васи отменное чувство юмора.
Во время своей предвыборной проповеди в программе
«Глас народа» (16 декабря 1999 года) на словах «прикрывать срамные места»
Никита Сергеевич Михалков прикрыл ладонью сердце.
Да здравствует Фрейд.
В послевыборную ночь в компанию, где уже расслаблялся
я, зашел ведущий ОРТ Паша Шеремет. А ОРТ, надо сказать, в те месяцы сильно
отличилось по части черного пиара – в чем Паша в
меру таланта участвовал. И вот он подсаживается ко мне, кладет руку на мой
локоть и дружелюбно говорит: «Как хорошо, что закончился этот цинизм!»
Президентство Ельцина должно было закончиться летом
2000 года, и телекомпания НТВ заблаговременно сняла про Бориса Николаевича
документальное кино. Так сказать, на посошок.
Делал кино мой друг, кинорежиссер Сергей Урсуляк. И к
Новому 2000-му сделал он его почти полностью; оставалось произвести некоторые
технические операции. В запасе было полгода.
31 декабря 1999-го года с утра пораньше Урсуляк с
чистой совестью отключил мобильник и пошел с друзьями – не в баню, но вроде того. В общем, отдыхать.
Практически одновременно с Урсуляком пошел отдыхать
президент Ельцин – и вся страна встала на уши. Встало на уши и НТВ: прощальный
фильм про «Большого Бена» надо было давать сегодня.
А режиссера дома нет и по мобильному он «временно
недоступен». И друзья, с которыми он провожает старый год, «временно
недоступны», причем уже несколько часов. И жена на грани нервного срыва, потому
что из Останкино ей звонят каждые пять минут.
А счет уже и шел на минуты. К подъезду дома, где жил Урсуляк, послали машину и еще одну с мигалкой, чтобы сократить время пути в Останкино до минимума. Машина есть, мигалка есть, Урсуляка нет.
...Он вошел во двор своего дома и увидел: у подъезда
стоит милицейская машина, а навстречу, чуть ли не в тапочках по снегу, бежит
простоволосая жена с криком «Сережа!»
Всякий, у кого есть дети, поймет, что почувствовал в
эту минуту бедный отдыхающий Урсуляк.
– Сережа, – кричала
жена, – Ельцин ушел в отставку!
Дорогой Борис Николаевич! Низкий вам поклон за
новогоднее счастье семьи Урсуляков.
Судьбоносный день 31 декабря 1999, репортаж по РТР про
отставку Ельцина: «Исполняющему обязанности президента Владимиру Путину был
передан ядерный чемоданчик» (в кадре – Ельцин,
Путин и офицер с чемоданчиком). И – далее:
«Также исполняющему обязанности были переданы и другие атрибуты власти».
В кадре – Ельцин,
Путин и Алексий Второй...
Январь 2002-го, только что ликвидировали ТВ-6. Дочь
Валентина, девица пятнадцати лет, за завтраком интересуется новостями с фронтов
войны за свободу слова. А я едва продрал глаза, мне лень шевелить языком, сижу,
отмалчиваюсь.
Минут через десять Валентина интересуется:
– У тебя что, тоже лицензию на вещание отобрали?
Летом 2000-го главный раввин России Адольф Шаевич
прогневал администрацию нового президента поддержкой Гусинского. Ему позвонили
и предложили подать заявление об уходе.
Адольф Соломонович, говорят, спросил только: «Кому?»
«Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская
любовь...»
Рассказ покойного ныне артиста Мамуки Кикалейшвили о
его встрече с Шеварднадзе (тот привечал деятелей культуры, противостоявших
Гамсахурдия):
– Когда Шеварднадзе сказал мне: «Ты не представляешь,
как я тебя люблю», – у меня внутри все похолодело. А
когда он сказал: «Мамука, ты мне дороже родного сына», – я понял, что надо уносить ноги.
Мы разговаривали с Мамукой в Москве...
Зима 2000 года, горные районы Чечни. Командующий
федеральными войсками генерал Казанцев угощает журналистов и в застолье
добродушно шутит:
– С вас всех, – говорит, – надо снять по паре дней отпуска. Смотрите, куда я вас
привез! Красота! Горы, сосны, воздух... Швейцария!
– Лишь бы швейцарцы не вернулись, – мрачно заметил телеоператор N.
Прилетаю на концерт в Казань.
У выхода на трап оказываюсь первым. Дверь открывается – и я остолбеневаю: прямо на летном поле стоит джип,
вокруг люди с цветами, а у самого трапа расположились три девушки в
национальных татарских платьях с чем-то типа хлеба-соли на руках.
Предчувствие публичного позора накрывает с головой.
Микроавтобус с надписью VIP с летного
поля меня возил, с джипом и охраной меня однажды встречали, но хлеб-соль!..
Я понимаю, что скандал вокруг НТВ поднял мое имя на
нездешнюю высоту – и, набравши в грудь побольше воздуха, ступаю на трап.
Краем глаза вижу размазанные по иллюминаторам лица зрителей. Ужас. Иду, глядя
под ноги, чтобы как можно позже встретиться глазами со встречающими; иду,
судорожно соображая, что делать с этим хлебом, с этой солью, с этими
девушками... Что во что макать?
Так ничего и не сообразив, на последней ступеньке
трапа, в полном отчаянии, надеваю на лицо радостную улыбку – вот он я, ваш любимый! – и
шагаю навстречу всенародной любви.
Девушки в национальных костюмах без единого слова
устремляются мне за спину. Я оборачиваюсь. Толпа встречающих суетится вокруг
миловидной женщины средних лет, сошедшей по трапу следом за мною. Хлеб-соль,
цветы и джип – весь этот публичный позор предназначается ей.
По моим устаревшим понятиям, так в России можно
встречать только двух женщин: Аллу Пугачеву и Валентину Матвиенко. Но тут явно
какой-то третий случай, и это размывает мои представления о жизни.
Своими ногами бреду с летного поля – и двое суток живу в Казани в тяжелом раздумье. А
через два дня, на обратном пути, в кресло рядом со мной садится она! И я
понимаю, что Господь дает мне шанс.
– Простите мое любопытство, – говорю, – но... кто
вы?
Женщина виновато улыбнулась и ответила – и картина жизни встала на место, сияя новыми
красками. Какая там Пугачева, какая Матвиенко?
Федеральная налоговая инспекция.
Лужков, человек без комплексов, говоря о рачительном
ведении городского хозяйства, давеча (лето 2003 г.) начал цитировать «Скупого
рыцаря». Цитировал своими словами, разумеется, на радость психоаналитикам. В
частности, упомянул Юрий Михайлович «седьмой сундук, сундук еще неполный».
У пушкинского Рыцаря, как сейчас помню, сундуков было
шесть. А у московского мэра где-то, стало быть, есть и седьмой. Я бы на месте
Счетной палаты заинтересовался этим фактом.
Звонок моей жене в восемь утра:
– Вы, наверное, жена Шендеровича.
– Да.
– Простите, что звоню в такую рань, но я решила, что
лучше сказать сразу...
Жена от таких слов сразу проснулась.
– Я должна вас предупредить, – сказала женщина на том конце провода. – Я занесла Виктору вирус... Не нарочно, я не знала...
Впоследствии оказалось, что звонила редактор с
телевидения – и речь шла о письме, которое она послала мне по
имейлу.
Как мало надо для счастья!
Шофера, которого мне выдала родная телекомпания, звали
Лешей. По правую руку от него два года напролет я проводил значительную часть
своей жизни. Шофер Леша замечательный, но масштаб его личной надежности я понял
не сразу.
Дело было так. Как-то вместе с женой и дочкой пошел я
в театр. В антракте разболелась голова, и оставив семью досматривать сюжет, я
поехал домой. Едучи, инструктирую:
– Алексей, – говорю, – отвезете меня, вернетесь сюда и привезете девушек.
– Хорошо, – отвечает
Алексей. Едем по Тверской примерно с минуту. Вдруг Алексей уточняет:
– А девушек куда привезти?
– Домой, – говорю, – в Сокольники. Алексей посмотрел на меня с интересом и
уважением.
– Хорошо, – говорит. – Сделаем. Мы проехали еще метров триста, прежде чем я
тоже решил уточнить.
– Леша, – говорю, – а вы каких девушек имели в виду?
Эх! Зря я уточнил. Представляете: звонок в дверь. Я
открываю. На пороге стоит Леша – и девушки. Кого бы он мне
привез, сколько, почем? Впрочем, Леша двадцать лет работал в такси, и в его
квалификацию я верю.
А вот его же, Леши, диалог с ментом – диалог до слез российский и, практически, святочный.
Мент остановил Лешу ближе к Новому году и без лишних околичностей просто
попросил дать ему денег на праздник, хоть сто рублей.
Если бы Леша поинтересовался, с какого бодуна должен
отдавать менту свои сто рублей, это было бы резонно, но глубоко не по-нашему...
Даже, я бы сказал, подозрительно. Но и шофер, и мент были местными гражданами,
и разговор продолжился в русском народном ключе.
– Ты чё, командир! – сказал Леша.
– Откуда у меня деньги? Нам за ноябрь зарплату не
заплатили.
– Да ну!
– В газетах писали! – заверил
Леша.
– Да? – огорчился мент и вздохнул. – Вот и нам премию не выдали. Эх...
Они еще немного потоптались на морозе, поматерили
начальство, поздравили друг друга с наступающим – и
простились друзьями.
Я лег спать ночью, среди отчаянной московской зимы, в
пору образцово-показательных крещенских морозов, а проснулся от звука капели.
Я встал и раздернул шторы. По карнизу тарабанила вода.
Она била в цинк и, отскакивая, сверкала на солнце. Это было прекрасно. Я открыл
окно настежь, вдохнул всей грудью бодрящий утренний воздух, подставил руку под
нежданную капель... О Господи, ведь действительно – весна! В совершенно элегическом настроении я высунул
башку на улицу. Мимо меня с шипением пронеслась дымящаяся балка.
Я всунул башку обратно в квартиру, подумал и осторожно
высунулся на улицу снова.
Внизу стояли две пожарные машины. Наверху, через
несколько этажей и точно надо мной, горела квартира. Бойцы в касках поливали ее
из брансбойтов.
Вот тебе и вся оттепель.
Звонок. Застенчивый мужской голос.
– Простите, вы меня не знаете, ваш телефон дал мне
Александр Володин...
Имя Володина – как пароль.
– Слушаю вас.
– Тут такая глупая ситуация, – виновато говорит трубка, и становится слышно, как
там, на другом конце провода, человек переживает неловкость своего звонка. – Я в Москве, у меня украли деньги... Не хватает на
билет. Я сразу, как приеду домой, верну.
Рекомендация Володина делает отказ невозможным.
– Разумеется!
– Буквально сто рублей...
– Ну, о чем речь!
Договариваемся о встрече. При встрече я силком
впихиваю в незнакомую руку вместо ста рублей двести, умоляя взять купе, а не
мучиться на плацкарте. Немолодой разночинец (тип сельского учителя) от двухсот
сначала отказывается в некотором даже ужасе, но потом ужас превозмогает и
деньги берет. Затем несколько раз повторяет слова благодарности и довольно
сильно волнуется относительно скорости возвращения долга. Он готов послать
деньги в день приезда, но нужен мой почтовый адрес.
– Отдайте Александру Моисеевичу, – говорю я, млея от собственного ума и благородства. – А я потом у него возьму.
– Да? – радуется человек. – Хорошо. Я – завтра же!
На прощанье он совершает в мою сторону несколько
поясных поклонов. Я взаимным образом кланяюсь в адрес нашего общего друга,
великого драматурга Володина. Действие происходит на троллейбусной остановке, и
публика с интересом наблюдает за сеансом этого невыносимого человеколюбия.
Через пару недель звонит Татьяна Александровна Гердт.
– Витя! Я хочу вас предостеречь. Вам будет звонить человек
от Володина, просить денег...
– Уже.
– И вы дали?
– Разумеется.
– Витя! Это жулик!
...Немолодой разночинец с лицом сельского учителя взял
деньги у Табакова, взял у Юрского, взял у Елены Камбуровой, взял в
«Современнике», взял в театре «Сатирикон», взял у вдовы Зиновия Гердта и вдовы
Михаила Львовского. Ни один человек ему не отказал, и каждый норовил дать денег
побольше. Отсвет володинского благородства сиял на челе тихого жулика, ослепляя
окружающих.
Вот что такое – репутация.
И вот что такое – психологический
расчет.
Стояли мы как-то в скверике, в тихом московском дворе – я, Вадим Жук и Юлий Малакянц (известный в Москве
продюсер).
И подошел к нам мальчик с ладошкой и скорбным голосом.
Мы, конечно, понимали, что с вероятностью десять к
одному у мальчика – не обстоятельства, а работа, но работал он довольно
убедительно, и скорее из уважения к профессии лицедея, чем из жалости, мы
выгребли из карманов мелочь и отдали ее юному дарованию.
Разговор соскочил на тему профессионального нищенства,
и каждый вспомнил историю на этот счет.
Вадик рассказал о своем друге, питерском скульпторе
Василии Аземше, к которому как-то подошел несчастный бомж и сказал:
– Брат! Дай на хлеб.
А Аземша как раз шел из булочной. И из авоськи у него
торчал батон (или, говоря по-питерски, булка). И поняв просьбу буквально,
скульптор отломил свежую горбушку и протянул ее страдающему брату.
Страдающий брат плюнул на поребрик, грязно выругался – и еще некоторое время потом грязно ругался в
удаляющуюся спину доброго скульптора.
В ответ я поделился воспоминанием о Григории Горине:
мы стояли с ним в тамбуре поезда Нижний Новгород –
Москва, ожидая отправления, когда с аналогичной просьбой (насчет финансовой
поддержки в счет человеколюбия) у ступенек возник вполне половозрелый юноша. На
юноше были кроссовки «Адидас», джинсы «Левайс» и куртка – тоже вполне кондиционного происхождения.
И Григорий Израилевич сказал:
– Юноша! Вы недостаточно плохо одеты.
Возможно, продюсер Малакянц тоже рассказал бы
какую-нибудь историю на эту трехгрошовую тему, но тут Жук заметил, что на
парапете чугунной ограды, возле которой мы стоим, лежит горстка десятикопеечных
монеток. Происхождение этой мелочи мы поняли через пару секунд: монетки оставил
мальчик, просивший у нас подаяния. Серебро взял, а медью – побрезговал.
Чтоб зря карманы не оттягивать.
– Ни фига себе, – сказал я.
– Да, неглупо, – сказал Жук.
А продюсер Малакянц аккуратно собрал монетки и, положив себе в карман,
наставительно произнес:
– Мальчик никогда не будет богатым. Мы с Жуком, видимо,
тоже.
Тихим февральским вечером щелкаю пультом на первую
кнопку телевизора и слышу взволнованный монолог Никиты Михалкова.
– Это не имеет никакого отношения к борьбе с
терроризмом, – говорит он. – Когда людей
обыскивают, когда унижают их человеческое достоинство...
Я подумал: это он о Чечне, и еще успел удивиться
внезапному гражданскому мужеству Никиты Сергеевича. Вот, думаю, орел. Ничего не
боится. С чего бы это? Через пару секунд выяснилось, что Михалков говорит о
мерах безопасности на Олимпиаде в Солт-Лейк Сити.
Все в порядке с Никитой Сергеевичем. Зря я за него
волновался.
Комментатор Перетурин: «Московские динамовцы
разгромили команду с Фарерских островов со счетом 1–0».
Если человек – патриот, то
это надолго...
Встречает меня литератор N. и интересуется:
– Я слышал, в «Табакерке» твою пьесу ставят?
– Ставят.
– Поздравляю, – говорит. – Я тут тоже, неожиданно для себя, написал шесть
пьес...
Дело было в Нижнем Новгороде.
Ясным весенним днем иду через главную площадь и у
памятника Минину вижу какой-то митинг: транспаранты, мегафон, тетки-активистки
собирают подписи... Оказалось: в защиту Климентьева (этот чисто конкретный
предприниматель как раз в ту весну победил на выборах мэра – и тут его, разумеется, посадили).
Я, как та гоголевская крыса, пришел, понюхал да и пошел
от митинга прочь. И как раз мобильный зазвонил. И вот я иду по главной
нижегородской улице, Покровке, и разговариваю по телефону – глядь, откуда ни возьмись, человек с телекамерой.
Узнали, думаю. Слава. Приятно. Но откуда этот
папарацци? Неужели караулил?
Вдруг – вторая телекамера, третья... И
все забегают передо мной – и снимают, как я иду. Тут я
заподозрил неладное. Что-то думаю, густовато. Я все-таки не принцесса Диана.
Оборачиваюсь – мама миа! Все климентьевские страдальцы идут за мной
по Покровке. Я – в Дом Актера, а они – к
прокуратуре.
Телевизионная картинка в тот день была классная:
митинг в Нижнем в защиту Климентьева, впереди, с мобильником в руках – Шендерович. Координирует народный протест...
Светская жизнь бьет ключом. Неизвестный мне господин,
невесть откуда добывши мой домашний телефон, приглашает на тусовку в честь
открытия нового пивного ресторана:
– Встреча старых друзей! Приходите! Все будут!
– Кто «все»? – уточняю.
– Ну, вообще – все!
Жириновский, Пенкин, Митрофанов, Аллегрова... Все!
Концерт в Бостоне. После выступления стою, надписываю
книжки эмигрантам: «Борису, дружески», «Льву Семеновичу, на память», «Инне, с
симпатией»... Подходит дама больших достоинств, с брошью на выдающейся груди.
– Как вас зовут? – спрашиваю,
готовя стило.
– Как? – говорит она. – Вы меня не помните?
В голосе дрожит нескрываемая обида. Ощущение такое,
что довольно длительное время мы с ней просыпались в одной постели. Публика
перестает прицениваться к моим книжкам и кучкуется поближе к диалогу.
Я холодею и внимательно всматриваюсь в лицо дамы. Вот
убей меня бог, если я ее помню! Хотя где-то, кажется, видел. Но не в постели.
Я, конечно, склеротик, но не до такой степени.
– Простите, – говорю, – но...
И развожу руками, изображая забывчивость гения.
– ...Как вам надписать книжку? Жалкая попытка слинять
из сюжета позорно проваливается.
– Конечно, – громко
говорит дама, – где же вам меня помнить. Вы же теперь – звезда!
Немедленно покрываюсь холодным, мелким потом стыда.
Моруа, блин. Встречи с незнакомкой. О господи! Эмиграция рассматривает меня с
нескрываемым презрением. Припертый к стенке, с отчаяния бросаюсь в атаку:
мадам, говорю, если мы знакомы, напомните, где и каким образом это счастье мне
привалило...
Лицо дамы складывается в печальную гримаску – и, выдержав паузу, она многозначительно произносит:
– Сургут...
И я вспоминаю.
Лет за пять до Бостона я действительно выступал в
Сургуте, в доме культуры – и эта дама приходила ко мне за
кулисы. Она вела там детский хоровой кружок и хотела затащить меня на это
пиршество духа, но я отбоярился. Минут пять, помнится, кивал головой,
соображая, как бы завершить этот культпросвет. И через пять лет:
– Как? Вы меня не помните?
...Недавно, уже в Москве, в Доме актера, я увидел ее
снова. Дама интимно беседовала с Марком Розовским, приперев его к стене. У дамы
на груди была брошь в виде рояля, Марк был красен, как рак. Когда ему удалось
просочиться между этим роялем и стеной – и выйти на
свободу, я интимно поинтересовался:
– Что у тебя было с этой мадам?
– В первый раз ее вижу! – вскричал
Розовский. – Клянусь!
Ну, зачем же оправдываться? Люди не слепые...
Популярность все-таки –
хорошая вещь.
Ужинаю, например, однажды и вижу, что девушка, сидящая
за соседним столиком, меня узнала – и смотрит. А
хороша, надо сказать, до мурашек по спине.
Ой, думаю. Сижу, преодолеваю соблазн познакомиться,
пытаюсь есть медленнее, любуюсь тайком. А она, болтая с подружкой, нет-нет, да
и стрельнет глазами. А глаза!..
К концу ужина успеваю влюбиться в девушку по уши – и в таком состоянии покидаю кафе. И когда уже стою с
номерком у гардероба, она настигает меня сама. Обрыв сердца. Лет ей
восемнадцать, и хороша...
– Простите, – говорит, – могу я попросить у вас автограф?
Господи, думаю, солнышко, да только ли автограф? Пишу
ей что-то непозволительно нежное. Она читает, прижимает листок к своей груди, о
которой ничего не пишу, потому что слов все равно нет, – и говорит:
– Господи, какая я счастливая!
Женюсь, думаю я. Вот прямо сейчас и здесь – женюсь, и меня оправдают.
– ...какая я счастливая, –
говорит она. – Я ведь сегодня утром и у Укупника автограф взяла,
представляете?
А недавно меня узнала дама предбальзаковского возраста
и с интригой в голосе поинтересовалась:
– Ну, Виктор, что новенького?
– Да вот, – отвечаю, – третья мировая война начинается.
Это сообщение отвлекло даму не сильно.
– Ну, – сказала она, – а еще?
А еще – вот что. Подходит ко мне на
улице человек, берет за руку, трясет ее, трясет, а потом говорит:
– Леонтьев! Молодец!
Ну, этот хоть обознался. А другой (который не
обознался) просто схватил за рукав и сообщил:
– Виктор! Вы – совесть
России. Подумал и уточнил:
– Вы – и Хинштейн.
ИСКУССТВО ПРИНАДЛЕЖИТ НАРОДУ
Причем иногда – буквально.
Вместе с деятелями искусства и реквизитом.
...Говорят, это произошло во время шефского концерта
артистов Большого театра – что называется, «в рабочий
полдень». К Мстиславу Ростроповичу, исполнявшему концерт Дворжака,
непосредственно на сцену зашел здоровенный детина из числа невольных слушателей
и добром попросил:
– Уйди.
По другой версии, никто на сцену не выходил, а просто
крикнули из зала:
– Лысый, кончай перепиливать ящик!
Если хоть что-то из этого правда, странно, как Мстислав Леопольдович в тот же день не эмигрировал.
А в другой рабочий полдень (не исключено, что на то же
предприятие) приехал струнный квартет. На свою голову, музыканты решили
побаловать рабочий класс одним малоизвестным произведением Вивальди, в котором
итальянский композитор, ничего не знавший о рабочем полдне, предусмотрел
несколько ложных финалов.
То есть тема как бы заканчивается, а потом начинается
снова.
Первый финал, случившийся очень вскоре после начала,
трудящиеся восприняли с энтузиазмом – и бурно
зааплодировали, полагая, что их отпустят восвояси и дадут покурить или забить
козла. Но после небольшой паузы музыканты заиграли снова.
Трудящиеся решили, что музыканты их неправильно поняли
и играют «на бис», поэтому, когда Вивальди закончилось вторично, похлопали
совсем тихо, боясь спровоцировать дальнейший приступ музыкальности.
Но струнные завели свою пластинку опять.
На шестой раз трудящиеся поняли, что над ними
издеваются. В зале начался стихийный протест. На сцену полетели мелкие предметы
– бумажки, монетки, гайки. Музыканты, съежившись,
продолжали искушать судьбу. Корректировать партитуру Вивальди им не позволяло
призвание.
Но пришлось.
Не доиграв несколько проведений темы, струнный квартет
упаковал свои гварнери-страдивари – и бежал с
завода, избежав линчевания в последнюю минуту.
Антонио Вивальди был хороший композитор, но чувства
меры в рабочий полдень не знал совершенно.
Семейное предание из начала семидесятых. Мои родители
поймали такси: – На улицу Герцена!
Таксист смилостивился, и они поехали. Через пару
минут, сопоставив адрес с внешним видом пассажиров и временем посадки, таксист
не спросил даже, а уточнил:
– В консерваторию.
– Да.
– Угу...
Проехали еще немного.
– И что там, в консерватории? – поинтересовался служитель баранки.
– Леонид Коган, – честно
ответил отец.
– Скрипка, – пояснила
мама. Повисла пауза, завершившаяся грандиозным классовым афоризмом.
– Работать никто не хочет, все хотят на скрипочках
играть!
Однажды в конце пятидесятых, в выходной день, в
Ленинграде на стоянке такси встретились, подойдя одновременно, артист Юрий
Толубеев и некий гегемон с семьей.
– Ой! – сказал гегемон. – Я вас знаю.
Толубеев улыбнулся привычно и обаятельно. После фильма
«Дон Кихот» он, сыгравший Санчо Панса, стал всенародно знаменит.
– Маш! – сказал гегемон. – Ты узнаешь? Это же артист! Из кино!
Толубеев доброжелательно кивал, подтверждая догадку
зрителя.
– Ой! – говорил гегемон, не в силах
поверить своему счастью. – Вы же наш любимый артист! Вы
просто не представляете! Да, Маш?
Маша пискнула что-то радостное.
– Мы вас так любим! Три раза смотрели! Просто нет
слов...
Так продолжалось несколько минут. Наконец подъехало
такси, и Толубеев, согретый лучами народной любви, благодаря и прощально
улыбаясь публике, шагнул к машине. Тут его собеседник резко помрачнел.
– Куда-а! – загородив
артисту дорогу стальной рукой, протянул он. – Клоун...
И гегемонское семейство стало загружаться в такси.
Игорь Иртеньев рассказывал об одном из первых своих
выходов в народ. Прошу представить. Начало восьмидесятых, лето, воскресенье,
парк культуры и отдыха, посреди которого происходит то, что на профессиональном
сленге называется «сборняк».
Перед эстрадой – хилыми островками
– человек двадцать культурно отдыхающих. Кто пьет, кто
целуется, кто просто загорает. Между рядами прогуливаются мамы с колясками,
бегают дети...
И вот в этот незамысловатый пейзаж вошел со своей
поэзией Иртеньев.
Фурора его появление, следует прямо сказать, не
произвело: народ как отдыхал, так и продолжал отдыхать. И только, представьте,
одна бабуля смотрит на него, улыбается и доброжелательно, ободряюще даже кивает
головой...
Всякий, кто выходил на сцену, знает, как важно, чтобы
в зале был хотя бы один такой зритель: чуткий, бросающий тебе спасательный круг
своего внимания... Эх, да что говорить!
Благодарный Иртеньев, персонально для бабули, исполнил
свои лучшие стихи – и все десять минут, что он стоял на сцене, она
улыбалась ему и доброжелательно кивала головой, поддерживая поэта в его
неравной борьбе с социумом.
Когда поэт ушел за кулисы, бабуля продолжала улыбаться
и кивать головой. У нее была болезнь Паркинсона.
А одно из моих первых выступлений случилось году эдак
в восемьдесят четвертом – на окраине Москвы, в парке
имени Дзержинского.
Дзержинского там как раз не хватало. Придя за кулисы,
я обнаружил пьяного в зюзю конферансье – москонцертовского
детинушку в розовой рубахе. Детинушка явно нуждался в расстреле.
– Старик, – сказал он,
когда я объяснил, что в числе прочих приглашен выступать. – Как тебя объявить?
Видя состояние товарища по эстраде, я печатными
буквами написал в тетрадке свое имя и фамилию, выдрал лист и отдал его в
нетрезвые руки. Конферансье прочел и сказал:
– Это мало.
– Нет-нет, – торопливо
заметил я. – Совсем не мало. Больше ничего не надо!
– Старик! – ответил
детинушка и, приобняв, обдал меня запахом Родины. – Ты не волнуйся, я тебя объявлю. Это моя работа – подать артиста публике...
И он меня подал.
– Выступает! – крикнул детинушка,
как будто за кулисами ждал выхода как минимум Кобзон. – Лауреат премии журнала «Крокодил», лауреат «Клуба 12
стульев» «Литературной газеты», лауреат...
Минуты за полторы он напророчил все звания, которые
мне предстояло получить в будущем, – и закончил:
– Виталий Шендрякевич!
Говорят, давным-давно, чуть ли не в первую «оттепель»,
группа столичных (и очень известных уже тогда) писателей-сатириков поехала на
«чёс» по необъятной Родине. И дочесали они до вахтовки где-то посреди Тюмени.
Там, на вахтовке, и произошла встреча юмора с
реальностью.
Московские гости – в штиблетах
и велюре – шутили, стоя под специально сооруженным навесом, а
зрители, пришедшие непосредственно от буровых, сидели в робах под проливным
дождем.
Никаких чувств, кроме классовых, приехавшие не
вызвали. Самые проверенные столичные репризы гасли, как спички под водой.
Ситуация усугублялась национальным составом гостей – представителей титульной нации там не имелось даже
для маскировки.
Концерт, начинавшийся в вежливой тишине, закончился в
атмосфере осязаемой ненависти и без единого хлопка. Подавленные столь суровым
приемом, гости под дождем поплелись к своему автобусу. Заходивший в автобус
последним, уже поставив ногу на ступеньку, не выдержал напряжения и
пробормотал:
– Ну, мы к вам еще приедем...
– Я тебе, б...., приеду! –
посулил ему в спину ближайший нефтяник.
Двери закрылись, и автобус уехал.
В семьдесят каком-то году на окраине Москвы открывался
новый очаг культуры. В день открытия в опостылевший, их же руками построенный
Дворец согнали на культурный досуг работяг-строителей: как по другому поводу
сказал Бабель, это был их день.
Конферансье, отряженный Москонцертом на встречу с
рабочим классом, подготовил несколько экспромтов.
– Какой прекрасный Дворец! – воскликнул он. – Какой замечательный
Дворец построили вы, дорогие товарищи...
Виновники торжества, частично уже теплые с утра,
угрюмо слушали эти соловьиные трели.
– Но меня как сатирика этот факт огорчает! – вдруг заявил конферансье.
Строители насторожились.
– Все меньше в нашей стране остается поводов для
сатиры! – закончил конферансье – и
улыбнулся мудро и печально.
– Пошел на ...! – крикнул ему
из зала самый чуткий на фальшь строитель. – Пошел на
..., жидовская морда!
– Что вы сказали? – переспросил
не ожидавший диалога конферансье. На что (в полном соответствии с просьбой) ему
громко и без купюр повторили сказанное еще раз. Тут боец сатирического фронта
пришел в себя.
– Пока этого негодяя не выведут из зала, – заявил он, – я
отказываюсь продолжать вступительный фельетон!
Жуткая эта угроза подействовала. Гегемона взяли под
микитки и поволокли прочь. Перед тем, как покинуть собрание, он, зацепившись за
косяк двери, успел еще несколько раз огласить свое нетленное пожелание.
Дружинники отлепили мозолистые пальцы от косяка, и мат, постепенно отдаляясь,
затих в недрах Дворца культуры.
Удовлетворенный расправой, конферансье поправил
бабочку и продолжил вступительный фельетон.
– На чем мы остановились? – спросил он. – Ах да! Все
меньше в нашей стране остается поводов для сатиры!
В конце восьмидесятых в пансионате «Березки»
происходило Совещание (именно так – с прописной
буквы) молодых советских писателей. Я там был, мед-пиво пил. По результатам
Совещания должны были раздавать цацки: рекомендации в Союз, письма в
издательства, дававшие право на прохождение рукописи при жизни автора...
Приглашенные в «Березки» автоматически становились будущим советской
литературы.
Но особо одаренным было невтерпеж.
Вечером третьего дня не сильно молодой писатель по
фамилии, ну, скажем, Сеструхин начал агитацию среди собратьев по перу. Целью
операции было скорейшее внедрение в литературу.
– Идти на полставки, –
инструктировал Сеструхин, – садиться в редакции, брать
отделы...
– Зачем? – спросил
кто-то. В сумерках голоса звучали вполне конспиративно.
– Печататься, – лаконично
отвечал Сеструхин. – Пора вытеснять сорокалетних!
Стоял летний вечер. Стрекотали кузнечики, плыла луна. Молодые писатели, скучковавшись вокруг лидера, прикидывали свои возможности по вытеснению сорокалетних.
– Иначе не пробиться, –
говорил Сеструхин.
Он был похож на уцененного Пестеля. Чтобы преодолеть
цензуру, предлагалось стать ее частью.
Здравая сеструхинская идея была пошловатой (как
большинство здравых идей), и все-таки – за
нескрываемой личной обидой виделись забитые рукописями столы, грезились
невидимые миру слезы, вечные истины, ждущие своего часа под спудом безвременья,
практически из-под глыб...
– Миша, – спросил я, – а много ли у тебя написано?
Сеструхин пошевелил губами, глядя в закатное небо,
что-то перемножил в уме и ответил:
– Тыщ на двадцать!
Сейчас он в Алабаме, работает гинекологом.
Зиновий Гердт ездил за границу с сорок девятого года,
и у него накопилось там много знакомых. Был среди них и японец, славист по
специальности. Этот удивительный японец говорил по-русски – то есть он думал, что говорит по-русски, а сказать
ему правду в Японии было некому. Но речь не об этом.
Однажды Гердт спросил своего знакомца при встрече, чем
тот сейчас занимается.
– Пишу диссертацию, – ответил
японец. Гердт поинтересовался темой, и японец с поклоном ответил:
– Ранний Блок.
Гердт сначала немного испугался, а потом спросил: кому
в Японии нужен Блок, тем более ранний? Японец немного подумал и ответил:
– Мне.
В конце шестидесятых денег в стране в обрез хватало на
космос и Фиделя Кастро, а тут еще хоровое пение...
Изыскивая резервы экономии, министр культуры Фурцева с
изумлением обнаружила, что под ее чутким руководством благополучно существуют
целых два казачьих хора. Это очевидное излишество и было приведено на ближайшей
встрече с творческим активом как пример расточительства.
– Зачем в одной стране два казачьих хора? – задала риторический вопрос товарищ министр. – Донские казаки, кубанские казаки... Надо их
объединить!
– Матушка, Екатерина Алексеевна! – взмолился знаменитый конферансье Смирнов-Сокольский. – Это не удалось сделать даже Деникину!
Говорят, довод подействовал.
Некий молодой человек написал фортепианный концерт и
пришел с ним к Шостаковичу. Захотелось поделиться.
Вежливый гений пригласил гостя к роялю – и молодой человек начал самовыражаться. Через полчаса
гость нанес роялю последний аккорд и, весь в мыле, повернулся от клавиатуры.
Шостакович сидел на диване, обхватив себя руками.
Исполнителю удалось произвести на гения сильное
впечатление.
– Ну как? – спросил
молодой человек.
– Очень хорошо, – забормотал
Шостакович, – очень...
И неожиданно уточнил:
– Гораздо лучше, чем водку пить!
Кстати, о водке и музыке. Одно другому мешает отнюдь
не всегда, что, как говорят, вполне подтверждал пример самого Дмитрия
Дмитриевича.
Рассказывают, что как-то, живя в Доме Творчества под
Москвой, он пошел в пристанционный буфет. Купил бутылку, но не пить же
одному... Правильно оценив нерешительность в фигуре стоящего, рядом с
Шостаковичем быстро возник человек. Человек тут же позвал третьего – и кворум был сооружен. Они встали к буфетной стойке,
открыли, нарезали, разложили, налили...
– Ну, – сказал первый собутыльник
Шостаковича и протянул руку. – Федор!
Они познакомились. Истинные имена и профессии двоих
участников процесса история, разумеется, не сохранила, но важно, что оба они
были местные работяги.
– А ты? – спросили
Шостаковича. Шостакович замялся.
– Я, – сказал он наконец, – композитор. Случилась пауза.
– Ну ладно, – подытожил
диалог собутыльник Шостаковича. – Не хочешь – не говори!
Дело было в Питере, где-то в середине семидесятых.
Рассказывают, что к Александру Володину прицепился
какой-то не сильно трезвый бард и начал, что называется, меряться статью.
– Вот вы, – сказал бард,
– драматург. Ладно. А я, – бард
загнул палец, – поэт! – Бард загнул
другой палец. – Композитор, кандидат наук, гитарист, альпинист...
Когда бард загнул все, что у него было с собою, и
иссяк, Володин встал и молча поклонился ему в пояс.
Свое восьмидесятилетие Володин начал отмечать с вечера
накануне. Впрочем, вполне трезвым в поздние годы Александр Моисеевич уже не
бывал, а незадолго до смерти перестал даже закусывать...
В последний раз я видел его за месяц с небольшим до
смерти. Володин лежал на кушетке, а рядом на столике стоял графинчик с водочкой
и стопка, и время от времени Александр Моисеевич отпивал из стопки, как
отпивают лекарство.
В каком-то смысле, это и было ему лекарством.
Никакой закуски, хоть блюдечка с кусочком сыра, на
столике замечено не было.
Но это – уже совсем
перед концом, а за два года до этого, в день своего восьмидесятилетия, Володин,
с вечера теплый, был разбужен в восемь утра звонком в дверь.
– Кто? – спросил он.
– Телеграмма, – ответили
из-за двери.
– Положите в почтовый ящик, – попросил Володин.
– Не могу, – ответили
из-за двери. – Это телеграмма от президента России.
Полуголый классик приоткрыл дверь; прячась за ней,
через порог, черкнул корючку в почтальонской книжке – и втянул внутрь простыню правительственной
телеграммы, с двуглавым орлом и вензелями.
– И вот, – рассказывал
Володин, – я стою в трусах в коридоре и читаю: «Дорогой
Александр Моисеевич! Вы, выдающийся российский драматург, автор пьес и
сценариев к кинофильмам: «Фабричная девчонка», «Пять вечеров», «Звонят,
откройте дверь»...»
И так до конца простыни, а потом, разумеется,
поздравление с юбилеем. Но что поздравление?
– Представляете? – сказал
Володин. – Президент России с утра напомнил мне, кто я!
В те же примерно времена известный телеведущий Кирилл
Набутов зашел в пивнушку на Петроградской стороне – и увидел там Володина, заподлицо с другими стариками
прилипшего к стойке со своими обязательными утренними ста граммами.
Но поприветствовать Александра Моисеевича Кирилл не
успел, потому что узнали его самого.
– Набутов! – воскликнула
продавщица. – Ой! Дайте автограф!
Тут же с аналогичной просьбой набежали из подсобки и
другие.
– Девочки! – сказал
благородный Кирилл. – Вот у кого вы должны брать
автограф! – И указал на Александра Моисеевича.
– Этот? – Продавщица
кинула взгляд в сторону старенького драматурга. – Да он
каждый день тут ошивается!
А продавщица эта была, может быть, внучкой Тамары из
володинских «Пяти вечеров» – просто не знала этого...
Дело было в пансионате.
– Чем там заканчивается «Война и мир»? – поинтересовалась у меня выпускница средней школы.
Она сидела в холле, положив красивые длинные ноги на
журнальный столик. В руках у нее лежал затрепанный «кирпич» толстовского романа
из местной библиотечки.
В мае у девушки были выпускные экзамены, вот она и
мучилась.
Я с удовольствием отметил про себя, что произвожу
впечатление человека, который дочитал роман до конца – и вкратце рассказал, что там дальше.
Сообщение о предстоящем браке Н. Ростовой и П.
Безухова искренне удивило выпускницу.
– Да ну, п...ишь! – сказала она.
Девушка собиралась поступать в юридический.
К Константину Райкину пришла молодая журналистка из
светского журнала – и спустя несколько секунд выяснилось, что она, как
говорится, не в материале. То есть, совсем.
В худруке «Сатирикона» взыграла педагогическая жилка – он предложил журналистке хорошенько подготовиться к
интервью, почитать прессу, посмотреть спектакли театра...
Журналистка позвонила через месяц – и доложила о завершении ликбеза. Педагогический
талант Кости торжествовал. Была назначена новая встреча. Чай, диктофон на
столе...
– Ну, – сказала журналистка, – первый вопрос, Константин... Простите, как вас по
отчеству?
Журналисты бывают талантливые – и очень талантливые.
Пару лет назад в Москву приезжал с концертом Рей
Чарльз, слепой черный гений. В числе прочего, на первой пресс-конференции, его,
говорят, спросили:
– Как вам понравился Кремль? Переводчик, слава богу,
выкрутился...
Первые годы демократии, прощальный ужин
первоапрельской Юморины в Одессе. Моря спиртного, горы снеди, девушки танцуют
на столах (последнее – не метафора).
К тихо выпивающим Жванецкому с Аркановым вразвалочку
подваливает спонсор в «Адидасе» и, положив по полуцентнеру бицепсов на плечи
классиков, интересуется:
– Шой-то вы нами брезгуете? Вы не брезгуйте; прошу к
нашему столу...
Рядом действительно гуляют спонсоры – внучатые племянники Бени Крика (если не Левки Быка).
Пить с ними Арканову со Жванецким хочется, как зайцу отжиматься, но спонсорские
ананасы в шампанском рождают понятное чувство вины.
В итоге Арканов ложится на амбразуру один. Спустя
какое-то время, побратавшись с классиком, расчувствовавшийся хозяин жизни
сообщает:
– Аркадий, вот – люб ты мне!
И, желая сделать гостю приятное, интересуется:
– Хочешь, я для тебя кого-нибудь замочу? Это
предложение временно отбивает дар речи даже у Арканова.
– ... Ты просто скажи, –
оберегая писателя от лишних хлопот, продолжает спонсор. – Просто покажи его – и сиди,
отдыхай, пей...
Тут самое время заметить, что за соседним столом, в
большой компании ничего не подозревавших коллег, сидел я.
– Ну что вы, – торопливо
(насколько можно представить себе торопливого Арканова) отвечал тот. – Мне тут все нравятся!
– Но если что, ты скажи! –
настаивал спонсор.
Арканов пообещал сказать, в свою очередь взяв со
спонсора слово до специальной просьбы никого в этом зале не мочить. Они
посидели еще, и спонсор, остатком мозга, видимо, ощутив неловкость за свой
искренний порыв, объяснил:
– Это потому, что люб ты мне... И, подумав, закончил:
– Был бы не люб – совсем бы
другой разговор...
Сочи, кинофестиваль «Кинотавр». В баре меня узнает
девушка (в данном случае это – профессия). Смотрит на меня,
смотрит – где-то видела, но где? Мучается, бедолага, минуты
три, наконец спрашивает:
– Мы с вами знакомы? Я говорю:
– Еще нет.
– А вы в прошлом году тут были?
– Нет.
– А в Дагомысе?
Труженица пола начала перебирать места работы, но я не
сознавался.
– Ну, где я вас видела? –
спросила она наконец с некоторой уже обидой в голосе. Тут я мысленно расправил
плечи и намекнул, предвкушая сладость узнавания:
– Ну-у... может быть, в телевизоре... Я ждал не
напрасно. Лицо девушки просветлело, и она в восторге выдохнула:
– Глоба!
Так я встретился со славой.
Главное – знать свое
место.
Сообщение по радио: «Сегодня в Кунцевском районе
состоится праздник. В программе: сатира, лошади и так далее...»