А. Ремизов. Из огненной России. К
звездам. Памяти Блока – ему и о нем
Ст. Иванович. Германский урок
России
С. Левин. Ваше мнение о кутежах
русских?
А. Ковров. Пробелы в немецких
переводах
В. Россов. Два восприятия
революции. (Ал. Толстой и Ал. Ремизов)
В.Д. Набоков. К приезду П.Н. Милюкова
П. Милюков. Памяти старого друга
Писатели
в Петрограде. (Доклад В.И. Немировича-Данченко)
О. Мандельштам. Пшеница человеческая
М. Цветаева. Открытое письмо А.Н.
Толстому
Факт.
В мире бутербродопитающихся
М. Булгаков. Москва краснокаменная
Тихая
колония (письмо из Дрездена)
К. Спасский. Разговор с Шаляпиным
Поверь,
мой милый друг, страданье нужно нам;
Не
испытав его, нельзя понять и счастья...
Баратынский.
Новый год... Опять Новый год на чужбине, в
огромном, чужом городе, который пригрел нас, где наши нервы, измученные
неизвестностью завтрашнего дня, произволом наступающего часа, отошли,
отдохнули, где налаженная жизнь идет, где, как в огромной машине, на месте
каждый винтик, каждое колесико. Тысячи людей на улицах, тысячи людей спешат
куда-то, с их горестями и радостями, а радостей везде меньше, чем горя. Я не
знаю, Париж ли это, или Берлин, или Лондон, да и не все ли это равно, когда
везде – всюду в душе одно воспоминание, одна мысль о
Родине, о России.
Такая простая, такая элементарная мысль,
вспоминаешь ли тихие московские переулки и хрустящий под ногами снег, и мороз,
пощипывающий щеки, и главы старых церквей, встает ли в воспоминаниях чудесная
линия набережных Невы с призрачными дворцами и с «Медным Всадником» на
вздыбившемся коне, или уходящее в бесконечную Даль покрытое снежной пеленой
Заволжье, видимое с откоса в Нижнем Новгороде или с Венца в Симбирске.
Там наши корни, там наша юность, наша
молодость, бесконечные споры, то тяготение к «недосягаемому», в чем поглотилось
бы личное, вечно ноющее, назойливое, то тяготение, которое так характерно для
нашей стихии и так чуждо для Европы, в котором и корень нашей разрухи и наших
бед, и ключ к переживаемому кошмару.
Это тяготение к недосягаемому красной нитью
проходит через всю нашу историю: подвижники российские, пустынники и старцы,
скитники и искатели правды в лице бесчисленных сектантов, уходивших в леса в
поисках за этой самой настоящей правдой, изуверы и самосожигатели, –
всех их одушевляло, всеми ими двигало, всех их направляло это недосягаемое.
Всегда и во все эпохи нашей истории... В
шестидесятые годы прошлого столетия нашу передовую молодежь окрестили прозвищем
«нигилистов», и она сама, кажется, гордилась этим именем, а между тем, были ли
натуры более бескорыстные, более самоотверженные, идеальные в своих
стремлениях, чем эти русские нигилисты. Разве их лозунг, их знамена, социальный
переворот во что бы то ни стало и немедленно, не был обречен на бесплодие,
разве не были они группой мечтателей, которые сеяли какие-то умопротивные
семена на пользу стада тупоголовых, и не умели и не хотели –
быть может – наметить себе никаких ближайших целей. Нити
современного кошмара идут из гораздо более глубокого прошлого, но они через
этих нигилистов, у которых хоть пафос подвига был, доходят до дикого в своей
жестокости опыта над целым народом, который вот уже пятый год производят над родиной
кучка изуверов, которые убили даже пафос революции, которые, пользуясь
стихийными обстоятельствами и безумием всего мира, сумели уничтожить и задавить
недосягаемое, объявив все достигнутым.
Какая-то проклятая судьба в течение столетий
преследовала Россию: «Рассудку вопреки, наперекор стихиям» система не хотела
понять, какая безграничная сила таится в этом тяготении к недосягаемому, не
хотела понять и не умела использовать этой силы. И в обществе, где личная и
общественная добродетель, где нравственный долг – были делом
исключительно личного темперамента, а не каких-либо твердых, утвержденных общим
сознанием начал, было только два пути – или школа ожесточения
или позор приспособления и отказа от всяких стремлений.
Был и третий путь –
путь добровольного отречения от своего я, путь, по которому пошел Печорин,
который в поисках железной руки, под которую он мог бы с доверием и страхом
отдать всецело строптивость своей внутренней личности, стал монахом...
католического монастыря в Англии, когда он почувствовал, что в условиях родной
действительности для него выхода нет...
И невольно думается здесь, в Европе, где
столетиями эволюции выработались, и уже сотни лет тому назад, как в Англии,
незыблемо сложились неписаные законы прав человеческой личности и форм народного
достоинства и правопорядка, невольно думается, что не пройдут для России
бесследно эти годы унижения, горя и позора. Так хочется думать, что именно это
тяготение к недосягаемому претворится, наконец, в ту действенную силу, которая
спасет и восстановит родину и создаст ту Великую Россию, в которой все
народности, входящие в состав ее, получат право свободно развиваться согласно
своим особенным теоретическим и бытовым условиям, в которой каждая отдельная
личность найдет для себя гарантии индивидуальной нефинословесности.
Ужас родной действительности таков, что нет
человеческих сил, чтобы его выразить, нет языка, который был бы общим для тех,
кто не видел, не переживал этого ужаса: передать его нельзя, рассказать о нем
невозможно, но ведь и царедворцы Людовика XVI рукоплескали первым революционным
речам в jeu de Paume...
И вспоминаются вещие слова Герцена (Сборник
поем, соч. 1874): «Нельзя людей освобождать в наружной жизни более, чем они
освобождены внутри. Как ни странно, но опыт показывает, что народам легче
выносить насильственное бремя рабства, чем дар известной свободы».
Чужда нам Европа, теперь она нам более чужда,
чем когда-либо: «Звериный лик» есть у всякого народа, а теперь все народы
показывают его, этот «звериный лик», но зато и цели народов одинаковы, и в
историческом масштабе нет пропасти между Западом и Востоком, есть только
разница в напряжении действенности, разница потенциалов, дающая вечное
стремление к совершенству идеала, подчас неуловимого и всегда непостижимого,
составляющего смысл исторического процесса и индивидуального бытия. Это то
великое, то святое тяготение к недосягаемому, в котором корень и стихия родины,
это – свое, дорогое, из-за чего легли там миллионы
смиренных и великих душою, из-за чего пали десятки и сотни тысяч молодых жизней
и невинных жертв. Это – то великое, то вечное и неизбежное, что
спасет и оживит Великую Россию.
И, несмотря на весь ужас настоящего, и именно
потому, что мы здесь, все равно – в Париже, или в Берлине, или в Лондоне, где
чувствуешь строение жизни, где видишь работу и осязаешь ее результаты, мы опять
можем верить и знать, что «все-таки впереди – огни!»
А сердце наше там, в тихих ли московских
улицах, занесенных снегом, в древних храмах, или в прекрасном призрачном
Петербурге, – оно на родине, дома, и хочет крикнуть ей
сквозь гул и шум урагана: «С Новым годом, многострадальная; поверь, страданье
нужно нам, не испытав его, нельзя понять и счастья!»
«Руль»
от 1 января. Подпись: Л.П.
Из огненной России. К звездам.
Памяти Блока – ему и о нем
Девушка пела в
церковном хоре
О всех усталых в
чужом краю,
О всех кораблях,
ушедших в море,
О всех забывших
радость свою.
И голос был сладок
и луч был тонок,
И только высоко у
царских врат
Причастный тайнам – плакал ребенок
О том, что никто не
придет назад.
Бедный Александр
Александрович
Покинуть
так рано землю, никогда уж не видеть ни весен, ни лета, ни милой осени и
любимых белоснежных зим, И звезд не видеть – сестер манящих –
как только они нам светят.
Не
видеть земли, без «музыки» – это
такая последняя беда, и от этой беды не уйти – а если вовсе не беда, а первое великое счастье? Но почему же
для вас так рано?
Это я, бедующий здесь вместе с веснами и
любимыми вьюгами и моей звездой серебряной, это я стучу в затворенную дверь, не
могу никак не свыкнуться с этим вашим – счастьем.
В то утро – а какая ужасная была
ночь – лирова,
какой рвущий ветер и дождь,
Ветер вввиил –
И сам щечавый зверь содрогнулся б!
Ветер вввиил до –
сердца!
В суровое августовское утро, когда, покорные
судьбе, в скотском вагоне, как скот убойный, мы подъезжали к границе, оставляя
русскую землю, дух ваш переходил тесную огненную грань жизни, и вы навсегда
покинули землю.
И еще огонек погас на русской земле.
]
]
]
А в день похорон, когда вашу Трудовую книжку
с пометкой –
литератор грамотен
ПТО
отдали в Отдел Похорон, я свою с той же самой
пометкой и печатью, только нарядную, единственную, узорную по черному алым с
виноградами, птичкой и знакомыми нумерами Севпроса, Кубу, Серабиса отдал в
Нарве в Отдел Пропусков.
Счастлив ли дух ваш?
Хоть на мгновенье вы обрадовались там - вы
радовались за гранью этой жизни, этой бушующей лировой ночи?
Или вам еще предстоит встреча –
счастливые дни?
А я скажу – про себя вам скажу –
ни на минуту, ни на миг. И не жду.
Это такое проклятие –
вот уж подлинное несчастье – оставить родную всколыхнутую землю, Россию,
где в бедующем Злощастье наперекор рваной бедноте нашей, нищете и голи
выбивается изумрудная молодая поросль.
Помните, в Отделе Управления мы толкались в
очереди к Борису Каплуну: вы потеряли паспорт – это было вскоре после
похорон О.Д. Батюшкова – и надо было восстановить, а я с прошением о
нашей погибели на Острове без воды и дров – помните, вы сказали,
поминая Батюшкова, что мы-то с вами –
–
Мы выживем, последние, но если кто-нибудь из нас –
И я в глазах ваших видел, не о себе вы тогда.
Бедный Александр Александрович –
вы дали мне папиросу настоящую! пальцы у вас были перевязаны.
И еще вы тогда сказали, что писать вы не
можете.
–
В таком гнете невозможно писать.
А знаете, это я теперь тут узнал за границей,
что для Русского писателя тут, пожалуй, еще тяжче и писать не то, что
невозможно, а просто нечего. Ведь только в России и совершается что-то, а тут –
для русского-то – пустыня.
Уйти временно в пустыню, конечно, для человека
полезно, в молчании собрать мысли – ведь нигде, как в пустыне, зрение и чувства
остры. – И Гоголь уходил в римскую пустыню для
«Мертвых душ»! Тоже и поучиться следует на камнях-то Европы –
«одним х...м (хоботом) мазать невозможно!» – правильно Толстой
заметил Алексей Н. Только вот насчет прокорму – писателям и художникам
везде приходится туго! – нада какая-то работа, а всякая посторонняя
работа, вы-то это хорошо знаете, засуетит душу. И выйдет тоже на тоже. И если
судьба погибнуть, так уж погибать там у себя на миру в России.
]
]
]
Это хорошо, что на Смоленском –
и проще и не суетно – и никто-то вас не тронет, не позарится на
вашу домовину, и Горького не надо просить и Марью Федоровну беспокоить.
Помните, как вас из вашей-то насиженной
выгнали?
А может быть, и там ваша душа проходит еще
злейшие мытарства? и эта жизнь – четырехлетний опыт социального
переустройства – ясно говорившая вам уж одним своим началом
всеобщего уравнения, когда вы недоумевая спрашивали, «нужны мы или не нужны?»
да, конечно, такие не нужны, эта жизнь, прицепившая к вам бестий ярлычок
«буржуазного поэта» – изобретение всеупрощающее, подхваченное умом
не очень взыскательным и отнюдь не беспокойным, а также примазавшейся шкурой и
прихвостившейся мразью, загнавшая вас в третью категорию со всякими трудовыми
повинностями – сгребанием снега на мостовой, сколкой льда,
разгрузкой барок с дровами, чисткой загаженных дворов, эта жизнь, которая не
давала вам никакой воли, заставляя вас быть, как все, и как всякий служить и
как всякого без конца учитывая, регистрируя и заставляя заполнять анкеты, а за
каждую милостыню – ведь ученые, писатели и художники это
вытянувшийся дрожащий хвост нищих на паперти Коммуны! –
за каждый брошенный кусок и льготу (праву «просачиваться»), тычащая вас носом,
как кошку, и не однажды честившая вас, как ломового извозчика –
«Мы художники-писатели, а с нами обращаются, как с ломовыми извозчиками,
говорили вы в гневе, и наконец отнявшая у вас досуг и «праздность», эта наша
переустраивающая русская жизнь, в конец искалеченная войной и войнами, и вот
доканавшая, покажется вам легким сном?
Но я верю, за ваше слово, за «музыку» и там,
в норах и канавах – в безнадежном томящем круге, в кольце
ожесточившихся стражей муки, и там найдутся, кто станет за вас, и там найдется
свой – Горький.
Впрочем, что это я –
это я все о «гнете» – горькое слово ваше запало! –
это я по-русски, – а ведь было ж и совсем другое! –
по закоренелому нашему злопамятью –
И знаете, Александр Александрович, да это вы
знаете, и это говорю я не для пуга, не всегда-то и Марья Федоровна может: перед
уходом из ПТО какую она мне подпись подписала под прошением в Петрокоммуну
царскую, а все-таки отказали и уж в Ревеле в замятинской рвани с вокзала я
каблук в руке нес.
И Гумилева – расстреляли! –
Николай Степанович покойник теперь – и Горький не всегда может, стало быть.
]
]
]
Да, хорошо, что на Смоленском –
Федору Ивановичу, хоть и обидно –
помните, покойника О.И. Щеколдина, любил он вас! – это когда с
Гороховой-то нас выпустили он вскоре и помер, на советских мостках в
Александро-Невской Лавре лежит, – ну, Федор Иванович поймет.
Я.П. Гребенщиков и его сестры, они на
Острове, соседи наши, от них до Смоленского два шага, они-то уж как будут
могилу вашу беречь, знают там каждый холмик, придут и на Радоницу –
красное яичко принесут, похристуются, и на зеленый Семик, и в Дмитровскую
субботу. Гребенщиков – книгочий, всякую вашу книгу имеет и на
иностранном, он один такой в Петербурге, он и могилу не оставит, князь
обезьяний –
А ваш обезьяний знак, Александр Александрович
– его ни в какой отдел не потребуют – забыл я, с чем он –
картинка – с каким хвостом или лапами? –
у П.Е. Щеголева с лапами гусиными и о трех хвостах выдерных. И вам будет легко
лежать в родной земле. Мы тоже коробочку взяли с русской землей.
Глаза ваши пойдут цветам,
Кости – камню,
Помыслы – ветру,
Слово – человеческому сердцу.
]
]
]
Бедный Александр Александрович –
Все никак не могу убедить себя, что вас уже
нет на свете.
Вот тоже когда О.И. Щеколдин помер, я тоже
долго не мог: схвачусь и все будто папиросу ищу – сам курю и ищу как в
бестабашье.
Передали ли вам мое последнее слово?
–
Что ж сказать Блоку?
А я точно испугался –
чего-то страшно стало – не сразу ответил.
–
А скажите Блоку: нарисовал я много картинков, на каждую строчку «Двенадцати» по
картинке.
Пусто и жутко было в моей комнате: пустые
полки, и игрушек не было, пустая зеленая стена с серебряными гнездышками, и
ваша «ягиная черпалка» – помните, на Островах нашли? –
убралась в жестяную довоенную коробку из-под бисквитов вместе с «гребнем ягиным»,
и только огонек перед образом неугасимый светит, как всегда, в последнюю ночь,
разбирали последнее, как после похорон.
–
А это значит, – объяснил я, – за эти три месяца я
думал о нем.
Евгения Федоровна так и обещалась передать. А
незадолго перед тем заходил к нам Евгений Павлович Иванов –
и каждый вечер друг единственный он, как
всегда, вошел боком и, стоя, завели разговоры, без слов, больше мигом, ухом и
скалом, вас поминали и, как Чучела – чуми-чела и кум его Волчий хвост
шептались долгое время.
Евгений Павлович тоже кавалер обезьяний –
с лягушачьим глазом и хвостом рогатого мыша! – с Гребенщиковым
снюхаются и пока живы, бородатые, один рыжий, другой темный как бесы из
«Бесовского действа», дико козя бородами, станут на страже, не покинут вашего
Креста.
]
]
]
Трижды вы мне снились.
Два раза в городе рыцарей –
в башенном Ревеле и раз тут в зеленом Фриденау в Fremdenheim y Fr. Pfeifer над
Weinstube по нашему над кабаком.
Видел вас в белом, потом в серебре и я
пробуждался с похолодевшим сердцем. А тут – над Weinstube –
вы пришли совсем обыкновенным, всегдашним, и мне было совсем не страшно. Я вас
просил о чем-то и вы, как всегда, слушая, улыбаясь –
что-то всегда было чудное, когда я говорил с вами.
Из разных краев разными дорогами проходили
наши души до жизни и в жизни по крови разные – мне достались озера и
волшебные алтайские звезды, зачаровавшие необозримые русские степи, вам же
скандинавские скалы, северное небо и океан, и не даром выпала вам на долю
вихревая песня взбаламученной вздыбившейся России, а мне –
погребальная над краснозвонной отшедшей Русью.
Где-то однажды, а может, не раз мы
встречались – на каком перепутье? –
вы закованный в латы с крестом, я в моей лисьей острой шапке под вой и бой
бубна – или на росстани какой дороги? В какой
чертячьей Weinstube – разбойном кабаке? Или там –
там, на болоте –
]
]
]
И сидим мы, дурачки, –
Нежить немочь вод,
Зеленеют колпачки
Задом наперед.
Судьба с первой встречи свела нас в жизни и
до последних дней.
И в решающий час по запылавшим дорогам и
бездорожью России через вой и вихрь прозвучали наши два голоса России –
на новую страдную жизнь
и на вечную память
]
]
]
Никогда не забуду, он был или не был
Этот вечер, пожаром зари
Сожжено и раздвинуто бледное небо
И на желтой заре фонари –
1905 год. Редакция «Вопросов Жизни» в
Саперном переулке. Я на должности не канцеляриста, а Домового –
все хозяйство у меня в книгах за подписями (сам подписывал!) и печатью хозяина
моего Д.Е. Жуковского, помните, «высокопоставленные лица» обижались, тогда под
деловыми письмами я подписывался «старый дворецкий Алексей». Марья Алексеевна,
младшая конторщица, убежденная, что мой «Пруд» есть роман, переведенный мною с
немецкого, усумнилась в вашей настоящей фамилии:
–
Блок! псевдоним?
И когда вы пришли в редакцию –
еще в студенческой форме с синим воротником – первое, что я передал
вам это о вашем псевдониме.
И с этой первой встречи, а была весна
петербургская особенная, и пошло что-то чудное, что-то, от чего, говоря со
мной, вы не могли не улыбаться. Театр В.Ф. Комиссаржевской на офицерской с
вашим «Балаганчиком» и моим «Бесовским действом» – Вс. Мейерхольд –
страда театральная.
Неофилологическое общество с Е.В. Аничковым –
весенняя обрядовая песня и ваше французское средневековье. Вечера у Вяч.
Иванова на Таврической с вашей «Незнакомкой» и моей «Калечиной-малечиной»
посоленной. Разговоры о негазетной газете у Ар. В. Тырковой, толкования на ваши
пьесы И.В. Жилкина и трогательная память А.В. Руманова.
1913 год. Издательство «Сирин» –
М.И. Терещенко и его сестры – канун войны, когда мы встречались всякий
день и еще по телефону часовали. Вы жили тогда на Монетной, помните, Острова,
помните, двугривенный, ведь я отдал его последний! –
как вы смеялись и после, еще недавно, вспоминая, смеялись.
Р.В. Иванов-Разумник –
«Скифы» предгрозные и грозовые.
1918 год. Наша служба в ТЕО –
О.Д. Каменева – бесчисленные заседания и затеи, из которых
ничего-то не вышло. И наша служба в ПТО – М.Ф. Андреева –
ваш театр на Фонтанке, помните, вы прислали билеты на «б. Короля Лира» –
Комитет «Дома литераторов» с А.Ф. Кони под
глазом H.А. Котляревского.
И через все четырехлетие «Опыта» Алконост –
С.М. Алянский, «вол исполком» обезьяний, мытарства и огорчения книжные,
бесчисленные, как заседания, прошения Луначарскому, разрыв и мировая с
Ионовым...
Помните, на новый год из Перми после долгого
пропада появился влюбленный Слон Слонович (Юрий Верховский) –
вот кому горе, как узнает! – ведь вы первый в «Вопр<осах>
жиз<ни>» отозвались на его стихи слоновьи, на «Зеленый сборник», в
котором впервые выступил Слон с М.А. Кузминым и Менжинским.
Помните Чуковские вечера в «Доме искусств»,
чествование М.А. Кузмина, музыканта обезьяньей великой и вольной палаты, и наш
последний вечер в «Доме литераторов» – я читал «Панельную
сворь», а вы стихи про «французский каблук», домой мы шли вместе –
Серафима Павловна, Любовь Александровна и мы с вами –
по пустынному Литейному зверски светила луна.
Февральские поминки Пушкина –
это ваш апофеоз.
И опять весна – Алконост женился –
растаял Невский, заволынил Остров, белые ночи –
Первый день Пасхи –
1-ое мая – первая весть о вашей боли.
И конец.
Глаза ваши пойдут цветам,
Кости – камню,
Помыслы – ветру,
Слово – человеческому сердцу.
Странные бывают люди –
странными они родятся на свет.
Лев Шестов, о нем еще с Петербурга, когда он
начал печататься в Дягилевском «Мире искусств», пущен был слух, как о забулдыге
горькой пьянице. А на самом-то деле, – поднеси рюмку, хлопнет
и сейчас же песни петь! – трезвейший человек, но во всех делах –
оттого и молва пошла – как выпивши.
Розанов В.В., тоже от странников, возводя
Шестова в «ум беспросветный», что означало верх славословия, до того уверился в
пороке его винном, всякий раз, как ждать в гости Шестова, вином запасался и
всякий раз, угощая, не упускал случая попенять, что зашибает.
А настоящие люди –
ума юридического – отдавая Шестову должное как книжнику и
философу, в одном корили, что водится, деликатно выражаясь, со всякой сволочью,
куда первыми входили мы с Лундбергом, и все приписывалось «запойному часу» и
«по пьяному делу».
А дело-то, конечно, не в рюмке, –
это П.Е. Щеголев не может! – а если и случилось дернуть и песни петь, что
ж? и какой же это человек беспесенный? – дело это такое, что
словами не скажешь, оно вот где –
А бывает и не только что странные, больше –
Андрей Белый –
Андрей Белый вроде как уж и не человек вовсе,
тоже и Блок не в такой степени, а все-таки.
И Е.В. Аничков это заметил.
«Вошел ко мне Блок, –
рассказывает Аничков о своей первой встрече, – и что-то такое...»
А это такое и есть как раз такое, что и
отличает нечеловеческого человека.
Блок был вроде как не человек.
И таким странным –
«дуракам» – и как не человекам дан великий дар: ухо,
какое-то другое, не наше.
Блок слышал музыку.
И это не ту музыку –
инструментальную – под которую на музыкальных вечерах любители,
люди сурьезные и вовсе не странные, как собаки мух ловят, нет, музыку –
Помню, в 1917 году после убийства Шингарева и
Кокошкина говорили мы с Блоком по телефону – еще можно было –
и Блок сказал мне, что над всеми событиями, над всем ужасом слышит он –
музыку, и писать пробовал.
А это он «Двенадцать» писал.
И тоже музыка однажды, не сказавшаяся словом,
дыхом своим звездным вывела Блока на улицу с красным флагом –
это было в 1905 году.
Из всех самый крепкий, куда ж Андрей Белый –
так мля с седенькими пейсиками, или меня взять – червяк в три дуги
согнутый, и вот первый – не думано! – раньше всех первый
Блок простился с белым светом.
Не от цинги, не от голода, и не от каких
трудовых повинностей – ведь Блоку это не то, что мне полено
разрубить или дров принести! – нет, ни от каких неустройств несчастных,
Блок погиб и не мог не погибнуть.
В каком вихре взвихрилась его душа! на какую
ж высоту. И музыка
–
Я слышу музыку, – повторял Блок.
И одна из музыкальнейших русских книг
«Переписка» Гоголя лежала у него на столе.
Гоголь тоже погиб такой же судьбой.
Взвихриться над землей, слышать музыку и вот будни –
один Театральный отдел чего стоит! – передвижения из комнаты в комнату, из дома в
дом, реорганизация на новых началах, начальник – на –
начальнике и – ничего – весь Петербург, вся
Россия за эти годы переезжали и реорганизовывались беспоследственно.
С угасающим сердцем Блок читал свои старые
стихи. «В таком гнете писать невозможно».
И как писать? После той музыки? С вспыхнувшим
и угасающим сердцем?
Ведь, чтобы сказать что-то, написать, надо со
всем железом духа и сердца принять этот «гнет» – Россию, такую Россию,
какая она есть сейчас всю до кости, русскую жизнь, метущуюся из комнаты в
комнату, от дверей к дверям, от ворот до ворот, с улицы на улицу, русскую жизнь
со всем дубоножием, шкурой, потрохом, орлом и матом, а также с великим желанным
сердцем и безусловной свободной простотой, русскую жизнь –
ее единственную огневую жажду воли.
Гоголь – современнейший
писатель Гоголь – к нему обращена душа новой возникающей
русской литературы и по слову и по глазу.
Блок читал старые свои стихи.
А читал он изумительно: только он один и
передавал свою музыку. И когда на вечерах брались актеры, было неловко слушать.
Ритм – душа музыки, и в этом
стих.
Стихи не для того, чтобы понимать, их и не
надо понимать, стихи слушают сердцем, как музыку, а актеру –
профессиональным чтецам – не ритм, выражение –
все, а выражение ведь это для понимания, чтобы слушая стих, лишенные «уха»,
мухи по-собачьи не ловили.
Про себя Блока будут читать –
стихи Блока, а с эстрады больше не зазвучит – не услышишь, если,
конечно, не вдолбят актеру, что стих есть стих, а не разговоры, а безухий есть
глухой.
У Блока не осталось детей –
к великому недоумению и огорчению В.В. Розанова – но у него осталось
больше и нет ни одного из новых поэтов, на кого бы не упал луч его звезды.
А звезда его – трепет сердца слова
его, как оно билось, трепет сердца Лермонтова и Некрасова –
звезда его незакатна.
И в ночи над простором русской земли, над
степью и лесом, я вижу, горит.
«Голос
России» от 8 января. Подпись: Алексей Ремизов. Писатель активно сотрудничал с
этой газетой. Данный текст, впоследствии достаточно известный, мы приводим в
том виде, в каком он появился в газете.
«Нельзя не признать, что Революция захватила
наших писателей врасплох, как, впрочем, и все остальные чины и сословия бывшей
Российской Империи. По традиции русские литераторы, особенно же поэты и
беллетристы, обычно довольно невежественные по части политики, все-таки считали
себя левыми, подчас даже крайними левыми. Но Революция, нагрянувшая, как тать в
нощи, после стольких привалов и стольких лет напрасного ожидания, застигла
своих теоретических обожателей отнюдь не в брачных одеждах. Почти все они
почувствовали себя чуждыми революционной стихии, а она, на первых порах, их
знать не хотела и, ломая без пощады весь старый строй жизни, опрокинула заодно
множество маленьких писательских благополучии. Тут отчужденность перешла во
вражду, и чуть ли не впервые за всю историю русской литературы послышались
горькие, озлобленные проклятия по адресу Революции и народа, ее свершившего,
проклятия, доныне раздающиеся на страницах русских зарубежных изданий. Эти
выклики бессильной ярости оказались, впрочем, совершенно никчемны... почти так
же никчемны, как те благословения, которые победоносная Революция вызвала со
стороны отдельных представителей литературной среды. По совести говоря, трудно
решить, что производит более тягостное впечатление: исступленные
анафематствования Д.С. Мережковского или революционная осанна Белого, Брюсова,
Городецкого и некоторых других. Дело в том, что как литературные враги, так и
литературные друзья Революции оказались ниже своей темы. В каждом из них под
театральным плащом поэта, трибуна либо пророка таился мирный, благополучный
буржуа, органически неспособный воспринимать трагическое в жизни и в истории.
Поэтому они не могли ни передать пафос Революции, ни даже хоть сколько-нибудь
убедительно описать и изобразить ее. Из этого общего правила можно назвать только
два исключения. Одно из них у всех на устах: это Александр Блок и его
знаменитая поэма, о другом исключении, почти никому неизвестном, мне хочется
сказать здесь несколько слов». (Далее следует рецензия на книгу Бориса
Пильняка.)
Да не подумает читатель, что эту убийственную
цитату мы выписали из какого-нибудь партийного большевистского издания или что
она принадлежит перу «большевиствующего» или приспособляющегося публициста. Ни
то, ни другое, ни третье. Вышеприведенная характеристика «писателей и всех
остальных чинов и сословий бывшей Российской Империи», сколь бы горька она ни
была фордыбачащей политич<еской>, духовн<ой> и кошельковой
эмиграции, исходит от ее друга. Она принадлежит лицу, стоящему, пожалуй, обеими
ногами «по сю сторону», но не вынужденному к исступленному анафематствованию и
просто лжи, лжи, катящей на буере при сильном ветре, к коим вынуждается всякий
удравший во имя восстановления «опрокинутых маленьких благополучии». Это пишет,
повторяем, друг, но друг, которого «положение» не обязывает. А не обязан он
извергать клочья ругательств и звать на помощь несуществующее «культурное
человечество», потому что он сидел и продолжает сидеть в Петербурге. Редакторы
его удрали, а он сидит на месте. Поэтому глаза его, научившиеся видеть, могут
видеть, и язык его не вынужден заплетаться от потери рассудка и совести.
Это пишет бывший постоянный сотрудник газеты
«Речь» (нынче она – «Руль») П. Губер. Он написал этот приговор
своим друзьям не в «казенной газете». На страницах «Летописи Дома литераторов» он
напечатал вышецитированную главу. Заподозрить Губера в пристрастном отношении к
«той стороне» не удается даже сорвавшемуся со всех педалей г. Амфитеатрову. А
вчерашнего социал-демократа Ст. Ивановича, сегодня так ретиво распинающегося за
интересы «честных» кадетов на столбцах газеты П.Н. Милюкова, такая правда
Губера про утраченные брачные одежды «левых писателей» лишит последних остатков
воспоминаний о своем прошлом, ликвидированном, по-видимому, вместе с его
«ликвидаторством». Уверял себя каждый вития, что носит на груди своей талисман
Революции и горд был мечтой – талисманом. А если ему когда-нибудь довелось
пройтись по Владимирке «за други своя», то и совсем чувствовал себя в Гвардии
чинах и творцом Храма Революции, в коем непременно должен причаститься весь
народ.
Ну вот и пришла Революция после стольких
призывов. В писательском храме не причащался народ. Талисман не помог.
Революция опрокинула множество всяких, в том числе, конечно, и писательских
маленьких благополучий...
Тут и посыпались проклятия на Революцию и
народ, ее свершивший. Революция была чем-то вроде украшения маленького
душевного благополучия писательского. Была мечтой красивой, которая так нужна,
чтобы украсить далеко не всегда праведную жизнь писателя, мечтавшего быть
праведником. Но, придя. Революция из мечты превратилась в повелителя урагана и
отняла у писателя Гвардии чины. Революция повелительно потребовала себе
служить. Легко простился писатель с талисманом, а на Революцию-Реальность стал
скалиться волком. Скоро, однако, волк превратился в лающего пса. «Писатель
оказался ниже темы...» Бессильная ярость, никчемные выклики, отсутствие
пафоса... Одним словом, гвардии офицер в штатском сюртуке. Теперь и сюртук
пообтерся и потерял приличный вид. И остался писатель «без галстука». Ругается
непристойно. Теперь он знать больше не хочет о мечте и талисмане, даже
вспоминать о них ему противно. Верни ему прежнее маленькое его благополучие в
старом нерушимом виде, но без мечты, а при одном городовом. Иначе... Иначе он
ругаться будет ругательски, век сидеть в парижских и берлинских кафе и уверять,
что Революции не было, что Революцию делал он, писатель, но ему помешали и что
не народ помешал, а варвары-предатели, что развратили народ, сыграли на темных
инстинктах толпы. И «о будьте вы прокляты!» – не перестанет
повторять он до гроба.
«Новый
мир» от 19 января.
Германский урок России
Не унимающийся спор между
социал-демократической партией большинства и независимыми по вопросу о коалиции
полон огромного интереса для русской общественной мысли, в особенности для ее
демократических течений. Приглядевшись немного поближе, мы замечаем нечто
близкое, знакомое, пробуждающее довольно живые, хотя и горькие воспоминания.
В эпоху Временного правительства шли, в
сущности, такие же споры между социалистами, стоявшими за коалицию, и их
противниками из той же партии. Тогда так же остро стоял вопрос о спасении
российской республики, как ныне остро стоит вопрос о спасении республики
германской. Тогда тоже из левого социалистического лагеря раздавались упреки по
адресу министров-социалистов, что они предают интересы пролетариата, что они
попирают ногами основные принципы революционного марксизма. Ныне подобные же
упреки раздаются со стороны независимых по адресу с.-д. большинства.
Там, у нас в России, победили левые, чтобы
затем оказаться раздавленными реакционной диктатурой... коммунизма. Германии
грозит не коммунизм. Германии грозит реакция классического типа, без всяких
социальных масок, без дутых лозунгов и бесшабашной демагогии. И когда с.-д.
большинства говорят, что все силы народа и наиболее активной и зрелой его части
– пролетариата – должны быть отданы на спасение завоеваний
революции, то в этих положениях нам слышатся русские голоса, голоса Плеханова,
Потресова и многих других, которые предупреждали российских социалистов о том
же.
Русский опыт был доведен до конца –
до конца российского государства, российской революции, российской демократии.
Конечно, были для этого причины гораздо более серьезные, чем тактика Чернова и
Мартова. Но в системе сил, бросивших Россию на дно, и эти силы сыграли свою
печальную роль. Нам вспоминается, как тогда в России социалисты, стоявшие за
коалицию, говорили своим противникам: вы на нас нападаете, возбуждаете против
нас массы, хорошо зная, что если нас не будет, то придет реакция. Левые
отвечали: нам нужно социалистическое правительство. Нам нужен единый
социалистический фронт.
Единое социалистическое правительство пришло,
но это было социализмом большевистской диктатуры.
Здесь и начинается отличие между Россией и
Германией. Германии грозит не большевизм. Он вообще перестал быть угрозой тому
или иному существующему порядку. Он медленно, но верно разлагается на месте
своего рождения. Германии грозит незамаскированная реакция. И это понимают
германские левые социалисты. Они понимают и еще одно, чем они выгодно
отличаются от русских левых социалистов. Они понимают, что в Германии чистое
социалистическое правительство невозможно, и они к нему не стремятся. К чему же
они стремятся? К чисто буржуазному правительству? Да, они бы этого хотели,
чтобы развязать себе руки, чтобы классовая борьба пролетариата не стеснялась
общенациональными нуждами, чтобы дело социализма не переплеталось с делом
буржуазно-демократического строительства. Но здесь роковой провал всей их
позиции, ибо германское правительство без социал-демократии –
это не буржуазно-демократический режим, а режим оголенной реакции.
Поэтому наиболее дальновидные из числа
независимых предупреждали их лейпцигский конгресс: не принимайте никаких
решений о коалиции. Редактор «Социалиста» Брайтшейд перед съездом дал свободу
своему чувству волнения, которое его охватывало при виде многочисленных
предложений, сыпавшихся со стороны всякого рода местных организаций по вопросу
о коалиции. Не связывайте партии - говорил он своим товарищам.
Но товарищи не вняли. Лейпцигский конгресс
прошел под знаком решительного отрицания коалиции, выраженного в весьма
догматической форме. Не внял конгресс и предостерегающему голосу Каутского,
который также боролся против окончательных решений в этом вопросе. То же самое
случилось и с пресловутой диктатурой пролетариата. Независимые издали книжку
Каутского, где он предлагал раз навсегда выбросить из социалистического
лексикона этот злосчастный термин. Но на съезде диктатуре вновь воздали честь и
славу.
Несомненно, все это очень опасно с точки
зрения того единства рабочего движения в Германии, которое является самой
главной предпосылкой его дальнейшего развития. Но германская социал-демократия
слишком мощный фактор в системе политических сил, чтобы значение его могло быть
подорвано борьбой против нее независимых. Германская республика будет спасена,
если не в союзе с независимыми, то против них. Ибо Германия –
не Россия. Ибо германская социал-демократия – это не правые меньшевики-оборонцы.
Ибо германский рабочий класс – это не социально-политически чахлое тело,
как русский пролетариат.
Тем не менее, описываемый конфликт полон для
нас волнующего интереса. Россия еще придет к тому положению, когда вопрос о
спасении завоеваний мартовской революции упрется в вопрос о коалиции.
Большевизм, так или иначе, будет преодолен. И тогда опасность будет грозить не
слева, а справа. Не красная сотня, а черная будет подстерегать каждый ошибочный
шаг русской демократии. Тогда вопрос о коалиции станет самым волнующим, самым
трагическим вопросом политического бытия России. Тогда надо будет тщательно
взвесить германский опыт, и ныне происходящий в среде германского социализма
спор будет для нас живым источником политического просвещения.
«Голос
России» от 24 января. Подпись: Ст. Иванович. Автор – Семен Осипович (Иосифович) Португейс. Журналист, публицист,
мемуарист; меньшевик. С 1921 г. –
в Берлине.
Ваше мнение о кутежах
русских?
(Наша анкетка)
Архимандрит проф. Тихон, настоятель русской
посольской церкви в Берлине.
Что мне ответить на ваш вопрос? Поведение
русских в том смысле, о котором вы говорите, – позор и преступление.
Этот вопрос даже на недавнем церковном соборе подвергся резкому осуждению. На
второй день Рождества Христова я в своей проповеди более чем резко высказался
по этому поводу. Тем не менее, под Новый год, после того, как я служил молебен,
происходило грандиозное пьянство. Тот разгул, который наблюдается среди русских
за границей, беспримерен в истории: это бесшабашное настроение –
Вальтазаров пир в полном смысле этого слова. Что же мне делать, когда после
молебна отправляются кутить, ведь это пир во время чумы. Это кутеж среди
покойников. Достаточно сказать, что здесь есть театр, вход в который стоит
около сотни марок. Постройка этого театра-ресторана обошлась в 3
милл<иона> мар<ок>. В этом театре русские люди пропивают
колоссальные суммы. В то же время на учебники по Закону Божию денег достать
нельзя, а в лагерях люди корчатся от холода и голода. Меня очень утешило
полученное на днях от одного священника письмо, в котором он, между прочим,
касаясь этой печальной стороны русской жизни, пишет мне: «Многие из русских
перестали быть русскими. Народ осатанел. Духовные чужие изменники, не боюсь
этого слова, встанут без масок, и странное, думается, неожиданное случится, и
кажется, что между ними и комиссарами лишь та разница, что эти вовремя успели.
Carperere momentum, а те прозевали, зато старая Русь светило, светило украсно,
украсное засветит тихим светом своим и вечерней зарей сиять будет, и многие из
заграничных плясунов почувствуют себя чужими.
Часто спрашивают, после падения большевиков
примут ли беженцев? Принять-то примут, ибо христиане незлобивыми будут, но... я
со своей стороны сделаю все возможное с этим печальным в русской жизни
явлением.
В конце концов мне остается только одно:
одеть клобук и тоже пойти в какое-либо из этих веселых учреждений и там им вот,
русским людям, забывшим Бога, Россию и страдания своих соотечественников, я скажу
то, что нужно.
Я.Л. Тейтель, представитель союза русских
евреев Германии.
Кутежи русских эмигрантов –
что об этом сказать, это не вопрос, а преступление. Главным образом
дискредитируют русскую эмиграцию своим поведением т<ак>
наз<ываемые> нувориши, заполняющие все злачные места. Мне лично это
явление кажется столь омерзительным, что я людей этого пошиба положительно
чуждаюсь. Мои знакомые удивляются, как могло случиться, что я, несмотря на свой
преклонный возраст, ни разу не слышал очень известного русского певца. Я ценю
его как артиста, но как человек он мне несимпатичен. Я ненавижу его нутро
фальшивое и по этому одному я уже лишен удовольствия его слушать. Может быть,
эти русские бонвиваны - и талантливые люди. Мне противны люди, которые в годину
величайших бедствий, переживаемых нашей родиной, проводят дни не в горестном
раздумье, а в кабаках и шантанах. Они забыли или, лучше сказать, знать не
хотят, что тысячи беженцев мрут от голода и холода, но эти, видимо, решили во
что бы то ни стало утонуть в шампанском. Зато, когда к этим людям обращаются за
вспомоществованием, они очень скромны, а зачастую и глухи.
Сенатор В.Д. Набоков, председатель
объединительной комиссии русских организаций в Германии.
Вопрос этот настолько ясен, что нет
необходимости его дебатировать. Не говоря уже о том вреде, который приносят
пьянство, и разгул, и кутежи, создается очень невыгодное впечатление о
моральном уровне русской эмиграции.
«Время»
от 30 января. Рубрика: Пир во время голода. Подпись: С.И. Левин. Начинающаяся
инфляция в Германии создала такую ситуацию, при которой люди, имевшие «старые
запасы» в твердой валюте, чувствовали себя многократно лучше, чем живущие на
зарплату. Инфляция также позволила развернуться предпринимателям. Легкие
заработки стали одним из символов времени.
Пробелы в немецких переводах
В литературном приложении недавно основанной
берлинской газеты «Die Zeit» напечатана очень любопытная статья Эмми Гертель о
пропусках и искажениях, допущенных немецкими переводчиками русских авторов.
Г-жа Гертель прослеживает эту странную практику на двух главнейших русских
писателях, Толстом и Достоевском. В немецкой печати уже и раньше было обращено
внимание на произвольное и, по-видимому, намеренное изменение текста в переводах
русских классических произведений. Еще 20 лет тому назад Фридрих Дукмейер
сравнил немецкий перевод «Войны и мира» с оригиналом, и результаты своего
исследования опубликовал в особой брошюре под названием «Немцы в изображении
Толстого» (Die Deutschen in Tolstojs Schilderung, München, 1902). При этом
сравнении обнаружились два факта. Во-первых, оказалось, что изменения текста
имели целью скрыть от немецкого читателя те места в романе Толстого, которые
могли задеть его национальные чувства, во-вторых, что данный перевод, сделанный
д-ром Эрнст Штренге в 1883–1886 гг. и впоследствии переизданный также
известной популярной библиотекой Реклама, был авторизован самим Л.Н. Толстым.
Фридрих Дукмейер стоял перед недоуменным вопросом: считал ли сам «великий писатель
земли русской» необходимым допустить такую «обработку» своего гениальнейшего
романа или авторизовал немецкий перевод, которого раньше не проверил!..
Г-жа Гертель в своей подробной статье
возвращается к этой теме, принципиальная важность которой, по ее мнению,
особенно велика в настоящее время, когда наиболее выдающиеся произведения
русской литературы завоевывают себе все большие круги читателей во всех слоях
немецкого общества и народа и когда интерпретирующие их немецкие исследования и
монографии разрослись до размеров большой библиотеки, В этом случае необходимо
блюсти интересы как немецкого читателя, так и русского оригинала. Немцы,
говорит автор, не перестанут читать и любить Толстого и Достоевского; но им
следует знать, что думали о них эти два писателя, а вместе с ними и большая
часть интеллигентной России в эпоху расцвета русской литературы 19 века.
Г-жа Гертель рассматривает под этим углом
зрения несколько произведений Толстого и Достоевского. В общем, жатва,
извлеченная ею из этого расследования, не особенно обильна и надо признать, что
чувство национальной обиды, ею выдвигаемое, слишком преувеличено. Как главный
пример она приводит то место в романе «Война и мир», где Наташа Ростова
восклицает: «Разве мы немцы какие-нибудь?» Один немецкий переводчик, Штренге,
совсем пропустил эту фразу. Но д-р Левенфельд, биограф Толстого, и перевод
которого именно был авторизован автором, перевел ту фразу: «Sind wir Deutsche
oder was?» Г-жа Гертель находит, что пропущено русское слово «разве», которое
следовало бы перевести немецким «denn», придающим фразе особый и именно обидный
для «немцев» оттенок.
В разборе переводов Достоевского г-жа Гертель
особенно подробно останавливается на одном месте в «Братьях Карамазовых». Речь
идет о показаниях на суде немецкого д-ра Герценштубе, «картофельное и всегда
радостно-самодовольное немецкое остроумие», которое было хорошо знакомо
прокурору...
В самом известном и полном немецком издании
произведений Достоевского от 1908 и 1920 гг. (Pieper, München) переводчику
более старого издания заблагорассудилось пропустить из приведенной фразы слово
«немецкое». А в новейшем немецком издании (от 1920 г.), выходящем под редакцией
Мережковского, пропущено не только слово «немецкое», но и «картофельное». И вся
эта фраза вообще искажена в том смысле, что «д-р Герценштубе сам очень обольщен
своим тяжеловесным радостно-самодовольным юмором». Между прочим, для вящего
смягчения дурного впечатления этой фразы и в том и в другом издании «остроумие»
переведено «Humor» вместо «Scharfsinn».
Так переводчики трогательно охраняют
самолюбие немцев! – иронизирует по этому поводу г-жа Гертель.
Она думает, что немецкий читатель, искренно интересующийся русской литературой,
не будет им за это благодарен, и с несколько трагикомической решимостью
заявляет: Пора перестать мудрить над русскими авторами; горькая правда лучше
неправды...
«Новый
мир» от 31 января. Подпись: А. Ковров.
Духовный голод
О голоде русских пишут довольно много и в
иностранной прессе. Журналы помещают снимки из голодающих местностей, газеты
печатают отчеты специальных корреспондентов. Голод, в самом деле, ужасен. О нем
не нужно было бы забывать ни на минуту, кричать и призывать на помощь как можно
громче.
Но не об этом голоде я сейчас хочу говорить.
Я думаю о духовном голоде, который переживает мыслящая часть русского общества.
Конечно, тамошняя жизнь настолько кошмарна, условия материального существования
таковы, что читать книги, интересоваться какими-либо более сложными вопросами
для большинства интеллигенции является делом совершенно недоступным. Книга
вообще понемногу исчезает из рук интеллигента. Одни книги реквизированы,
растащены, разграблены, пошли на папиросы или на заворачивание селедок на
базаре, другие распродаются самой же интеллигенцией, превращающей пищу духовную
в пищу телесную, собрание сочинений любимого писателя в фунт масла или мерку
картофеля. Новые же книги совершенно недоступны, не говоря уже про, по большей
части, особую специфичность их содержания, потому что они почти целиком
«распределяются» между различными учреждениями: комячейками, губкомами, особыми
отделами, волисполкомами и т.д., попадая часто в руки людей не столько
читающих, сколько курящих книги. Та же часть новых и старых изданий, которая
все же попадает в продажу, идет по таким, с одной стороны, дешевым (по
существу), а с другой стороны, недоступно высоким для обычных смертных ценам,
если их сравнить с советским жалованием, что о приобретении их нужно отложить
всякое попечение.
Но если книга для рядового, хотя и
интеллигентного обывателя все же являлась некоторого рода роскошью, то газета
была всегда необходимостью. Сколько людей и в прежнее время даже на Западе не
были в состоянии купить себе книгу, но газету читали ежедневно. Человек,
желавший разбираться в окружавшем, давать себе в нем хоть какой-нибудь отчет,
не мог обходиться без газеты. И вот этого-то необходимого условия культурного
общественного существования вот уже сколько лет лишена мыслящая Россия.
Советские газеты, конечно, совершенно не
заслуживают названия периодической печати. Они настолько противны по своему
тону и характеру, настолько неудовлетворительны с чисто газетной точки зрения,
настолько пристрастны и лживы, что совершенно отбивают всякую охоту их читать.
Хотя, к сожалению, некоторая часть интеллигенции их все же читает, и более
недостойные лица из ее среды понемногу, совершенно незаметно для себя,
заражаются мировоззрением Стекловых и Радеков.
Но большинство, широкая масса интеллигенции
не читает этих газет, которые, к тому же, и не так легко достать. Таким
образом, население, даже его мыслящие верхи, остаются совершенно без всякого
печатного слова, предоставленные исключительно своим ежедневным материальным
заботам, собственным тяжелым мыслям и передаваемым из уст в уста обывательским
слухам, в девяти случаях из десяти не подтверждающимся и часто явно нелепым.
Это очень тяжело. Скажу даже более: это
опасно. Ведь не будем скрывать от себя, – людей, вполне
самостоятельно мысливших, имевших по поводу всего окружающего совершенно
определенные твердые установившиеся мнения, выработанные долгим,
предшествовавшим трудом, не так много. Большинство черпало свои текущие взгляды
из окружающей среды, из газет или общественного мнения, создававшегося в
значительной степени теми же газетами. Газета определенного направления играла
в жизни большинства людей очень большую роль. И это было тогда, когда жизнь
была совершенно иною, когда наряду с текущей ежедневной прессой имелись
журналы, книги, когда люди общались друг с другом; были налицо разнообразные собрания,
общества, доклады, лекции, наконец, люди имели просто досуг и возможность для
взаимных бесед. – Теперь все это исчезло. Нет не только всех
прежних способов организованного выражения людских мнений, не только нет
публичного обсуждения общественных интересов, но люди даже не разговаривают
друг с другом. Не приходится видеться даже с близкими знакомыми, ибо всем
некогда, все донельзя устали и всем не до посещений, а во-вторых, во многих
случаях разговаривать и страшно, и люди говорят только оглянувшись предварительно
на все стороны, да и то полушепотом. При таких условиях каждый предоставлен
самому себе, и мудрено ли, что многие давно уже ни в чем не могут разобраться.
Получается какой-то хаос мыслей.
Что делается за границей? Неизвестно. Ибо,
судя по советским газетам, там или готовится мировая революция, или когда
надежды на нее несколько ослабевают, происходят повсеместные стачки и
беспорядки, настолько заполняющие собой всю общественно-экономическую жизнь,
что кроме них нет уже места ничему, и можно на этом основании предположить, что
там давно уже все остановилось и людям живется хуже, чем в Советской России.
Что же касается внутренней жизни, то, с одной
стороны, печатаются бесчисленные декреты, сопровождаемые торжествующими
статьями, раздаются поучающие речи Ленина, возвещающего новые пути
коммунистического строительства наизнанку, упражняется Стеклов в ущемлении
коварной Антанты или последних остатков презренной белогвардейской «сволочи», а
с другой, – все это остается без какой бы то ни было
критики и оценки в обывательской массе, влияет на слабые умы. Кроме того, и в
среде этой последней начинают кое-где раздаваться соглашательские речи в стиле
«Смены вех», приглашающие строить «великую Россию» под эгидой большевиков,
слышатся призывы отказаться от бесплодной оппозиции и заняться творческим
созиданием при содействии ВЧК, Губчека, Ортчека и прочих бесчисленных названий
с тем же окончанием. И противовеса всему этому нет никакого.
А ведь за границей издается русская пресса,
говорящая о тех же русских нуждах, болеющая теми же горестями. Но она почти не
доходит до внутренней России. Кое-что просачивается в Москве и Петербурге через
некоторые иностранные или особо привилегированные русские учреждения, но это
отдельные разрозненные номера, да и те расходятся только в небольшом кругу лиц,
мало заинтересованных в их распространении. А между тем, жажда в этой
зарубежной прессе среди интеллигенции громадная. Попадавшие в провинцию изредка
отдельные номера «Руля», «Общего дела», «Воли России» да и всяких вообще органов
русской вольной прессы проходили через сотни рук, зачитывались до дыр. Обаяние
свободного слова так велико, люди так изголодались по сколько-нибудь
человеческой речи, что их интересует всякая газета, безотносительно даже к
характеру ее направления, лишь бы на ее листах чувствовалось веяние свободной
жизни, не скованной боязнью советского застенка.
Но если в Москве и Петербурге эту прессу
можно еще видеть, хотя и с большим трудом, то уже в ближайшей к ним провинции
ее почти не бывает, а в более глухих местах ее никогда и не видели. Одной из
насущнейших задач русской эмиграции, людей, вырвавшихся из советского ада и
живущих в сравнительно прекрасных, во всяком случае, человеческих условиях
существования, должна была бы быть забота о снабжении оставшихся духовной
пищей, об утолении их духовного голода... Этот последний тоже достаточно тяжел,
и, при отсутствии возможности его утоления, люди окончательно теряют под собой
почву, не находя поддержки, вязнут в засасывающем советском болоте.
«Руль»
от 31 января. Подпись: М. Курчинский.
Вопрос об отношениях между эмиграцией и
оставшейся в России интеллигенцией неоднократно поднимался в зарубежной печати.
В большинстве случаев эмиграцией этот вопрос решался в том смысле, что
оставшаяся в России интеллигенция – за исключением тех, кто продался
большевикам, – мыслит и чувствует так же, как публицисты из
«Руля» или «Общего дела». Вот почему особенный интерес приобретают те голоса,
которые – теперь все чаще и чаще –
доносятся к нам из России.
В №7 «Летописи Дома литераторов» (от 1-го
февраля 1922) этот вопрос обсуждается в двух статьях. В первой из них –
передовой – говорится: «Возьмем то, что пишут по-русски
о России вне пределов России. Ведь там царит почти всеобщая уверенность, что,
будь только наша воля, наши голоса зазвучали бы в унисон с зарубежными; там
даже часто претендуют говорить от имени интеллигенции, оставшейся в России, и
громко вещают то, о чем она якобы думает. Мы знаем, что эта претензия
неосновательна, и тем более мы хотим говорить сами за себя. Мы хотим рассеять
надоевшие нам зарубежные толки о параличе, атрофии, маразме русского
общественного мнения и публицистического мышления, ибо мы знаем, что именно в
России, внутри нынешних русских границ, зреет и формируется новое общественное
мнение, накапливается новая великая сила, благодетельность которой со временем
должны будут признать и те, кого теперь она еще пугает и раздражает. За эту
силу – дух времени и логика, на нее работают тысячи
видимых и невидимых влияний, из которых важнейшее –
хозяйственное возрождение и оздоровление страны».
В другой статье, отвечая г. А. Яблоновскому
на его фельетон о «Летописи», редакция журнала замечает: «Яблоновский
использовал попавший к нему номер «Летописи» для того, чтобы лишний раз
засвидетельствовать в «Общем деле» свою ненависть к советскому строю и
обрушиться на «коммунистического помпадура», который «выпорол русскую музу
собачьим хлыстом – чтобы помнила силу рабоче-крестьянской
власти и не забывала величия пролетариата». Так Александр Яблоновский
заступается за русскую литературу и, в частности, за наш журнал, который из-за
нагайки, «поднятой над скованной литературой», «ни русской боли, ни русского
позора, ни русского отчаяния не отражает».
«Да, не отражает, –
отвечает «Летопись», – и не потому, что мы издаем, как отмечает это
сам Яблоновский, «литературно-исследовательский и критико-библиографический
журнал», а не политический, и не потому даже, что не разрешает цензура,
наличность которой однако нисколько не создает в нас хорошего настроения и не
облегчает наших задач. А потому, что за четыре года революции мы очень много
пережили, очень много передумали и очень много поняли такого, чего тем, кто
сидит в Париже, да еще сотрудничает в «Общем деле», по-видимому, уже никогда не
понять. Потому-то русскую боль мы чувствуем, но совсем по-иному, чем они, а о
русском позоре и отчаянии думаем, что пора уже в себе эти ощущения преодолеть
глубокой, действенной верой, что наша родина, несмотря на все понесенные ею
жертвы и переживаемые ею ужасы, не умаленной выйдет из неизбежного
революционного урагана, а исцеленной от многих своих вековых недугов. И все мы –
случайно или намеренно оставшиеся в России – счастливы теперь, что
по мере своих сил кой-что сохранили и кой-что создаем для новой России, а не
для возрождения России прежней. Когда у нас будет независимая политическая, а
не только «литературно-исследовательская» печать – мы надеемся, что она
скоро будет, – об этом можно будет говорить подробнее».
В качестве непосредственных выводов из этих
рассуждений «Летопись» выдвигает требование свободы печати «Новая экономика
порождает новую идеологию», – замечает журнал: –
«Свободный товарообмен неразрывно связан с допущением свободного обмена идей»,
«русской интеллигенции необходимо высказаться о понимании ею стоящих перед
Россией огромной важности задач». И редакция выражает уверенность, что эта
возможность близка.
Для того чтобы правильно оценить
вышеприведенные рассуждения, надо отметить, что вокруг «Дома литераторов»
сгруппировалась та часть литературы, которая являлась наиболее оппозиционной по
отношению к коммунистическому режиму и которая в настоящий момент менее всего
поддается идеологии «Смены вех».
«Голос
России» от 4 марта.
(От нашего корреспондента)
В Петрограде К.И. Чуковским получены известия
о Репине, до сих пор живущим в Куоккале на своей известной даче «Пенаты».
Судя по полученным известиям, И.Е. Репин
находится в очень тяжелом материальном положении.
Однако художник настроен довольно бодро,
несмотря на свои 78 лет.
С глубоким интересом относится художник к
каждой весточке из близкой, но далекой для него России и, в частности,
Петрограда. У себя в «Пенатах» художник продолжает усиленно работать:
«Пусть, – пишет Репин
Чуковскому, – Вера (дочь художника) приедет сюда. Здесь мы
заведем кустарный промысел искусств. И Юрий, и Гай, и Дий (сын и внуки Репина)
также все будем работать: конкурсы, выставки и т.д.»
По-прежнему Репин пользуется большой
популярностью и служит центром внимания.
Кипучая энергия и отчасти нужда толкнули
Репина далеко за пределы «Пенат»: «Дня три назад закрылась наша выставка в
Выборге».
Любопытны следующие строки письма, в которых
художник дает характеристику настроениям финской буржуазии. «Теперь дела
финских финансов очень, очень скорбны, и им не пойдут в голову такие
расточительные мысли, как приобретение картин. Без русских им трудно. Все
хиреет и замирает, а налоги, налоги в конец изводят скромных обитателей.
Трудно...»
Интересно отметить, что, живя, в сущности,
под боком у Петрограда и России, Репин отделен от нас высокой стеной
сознательной лжи и фантастических представлений о положении и жизни в
Петрограде.
Так, в одном из предыдущих своих писем к
Чуковскому он спрашивал: «Правда ли, что у вас по Неве плывут трупы и как вы
вообще сноситесь с Васильевским островом, когда в Питере мостов нет».
«Новый
мир» от 8 марта. Рубрика: Культура и искусство.
Берлин,
8 марта.
Шестнадцать лет тому назад в этот день вышел
первый номер газеты «Речь», вот уже четыре года покоящейся в братской могиле
русской независимой печати. Тернист и полон невзгод был жизненный путь этой
газеты, и тяжки были условия ее существования. За все двенадцать лет только
восемь месяцев той полной, ничем не стесненной свободы, которая на западе давно
уже стала неотъемлемой, бесспорной принадлежностью печатного слова. И вслед за
тем короткий период упорной, но явно непосильной борьбы с новыми хозяевами
положения, всей пятерней схватившими печать за горло и с каждым днем
сдавливавшими его все крепче и крепче. А там – насильственный конец,
грубый, нелепый, безобразный. И одновременно – конец всей независимой
печати.
Да, тернист был путь независимой
прогрессивной печати при старом порядке. Но от одного греха эта печать была
чиста и одно унижение не выпало ей на долю. Она не была свободна. Ей нельзя
было говорить все обо всем. Но она никогда не говорила рабьим языком, оставляя
его для прислужников и клевретов деспотизма. Вынужденная мириться с ограничением
своей свободы, она сохранила неприкосновенным свое достоинство. И если у нее
есть воспоминания мучительные, то нет постыдных и унизительных...
Эти мысли навеяны не одной только случайной
датой, связанной с таким богатством воспоминаний. Перед нами лежит четвертый
номер литературного журнала, в прошлом году начавшего выходить в Петербурге, не
включающего в число своих сотрудников ни одного большевистского прихлебателя. В
списке имен этих сотрудников есть и такие, с которыми нас связывают общие дорогие
воспоминания. И мы с бесконечно горьким чувством сознаем, что в той почти
незримой борьбе, которую им теперь приходится вести, они отброшены к худшим
временам крепостнической эпохи и вынуждены говорить тогдашним языком осторожных
и почтительных рабов, которому, казалось, русская печать уже более полувека
разучилась.
Взятая тема острая и опасная: свобода и
независимость печати. Редакционная статья, разрабатывающая эту тему, проводит
грань между этими двумя понятиями. С ограничениями свободы –
по крайней мере, с «некоторыми» – она считает возможным, «на худой конец»,
примириться, – хотя к числу этих «некоторых» ограничений
относит и «предварительный просмотр текста», и изъятие определенных вопросов из
цикла тем, подлежащих обсуждению, – другими словами, то самое, против чего
десятки лет подряд боролись русская общественная мысль и русское полусвободное
слово. Но независимостью печати статья поступиться не хочет –
и вот какими аргументами она ее защищает.
«Независимая печать нужна всем партиям без
изъятия, и верховной государственной власти бывает полезна не меньше, нежели
подвластным и управляемым». Такова основная мысль, изложенная стилем
екатерининской эпохи. И дальше идут иллюстрации. Оказывается, что
«правительство, прежде всего стремящееся быть сильным внутри страны, и
непререкаемо диктовать свою волю всем общественным элементам, обязательно
сталкивается с одним роковым противоречием: расширяя во имя авторитета власти
полномочия исполнительных и особенно местных органов за счет прав отдельных
граждан, освобождая эти органы от всякого ограничения снизу, центральное
правительство незаметно, понемногу делает их невосприимчивыми и для всякого
руководства сверху... Тогда наступает административная анархия, против которой
нет никаких лекарств, кроме независимой печати. Эта последняя, каковы бы ни
были ее собственные политические стремления, всегда будет стоять на стороне
центра, против местных и ведомственных сатрапов...» Всегда –
даже тогда, когда этот центр – большевистское правительство...
И еще иллюстрация:
«В условиях современного международного
соперничества нередко случается, что государственная власть испытывает нужду в
активном содействии общественного мнения. Солидарность правительства и общества
в некоторых основных вопросах (пусть при этом в других вопросах их разделяет
непроходимая бездна) во много раз увеличивает государственную мощь и позволяет
мирным, дипломатическим путем достигать таких успехов, которых иначе пришлось
бы добиваться силою оружия. Но нельзя опираться на общественное мнение, имея в
стране только казенную, правительственную печать».
Невыносимо тяжкое впечатление производят эти
строки, стремящиеся убедить большевистских властителей, что независимая печать
нужна им в их собственных интересах, – но мы понимаем их
смысл и можем понять продиктовавшую их психологию. Для того чтобы почувствовать
всю жуть проделанного пути, подумаем только: каким шутовским, позорным
анахронизмом показались бы эти строки на страницах первого номера «Речи», 23
февраля-8 марта 1906 года!..
«Руль»
от 9 марта. Передовая статья.
Два восприятия революции
(Ал. Толстой и Ал. Ремизов)
Всякий воспринимает революцию по-своему. Но в
то время как историк, политик, социолог воспринимают ее под углом зрения
определенной теории, художник воспринимает ее интуитивно. Он ловит «душу», или,
как выражался Блок, «музыку» революции.
Но «души» бывают разные. Бывают «души» вроде
тех, которые у Щедрина учитель Липкин открыл у лягушек: «видом малые и
небессмертные».
Такую вот «душу» в русской революции открыл
гр. Алексей Толстой. Не Толстой как Толстой, ибо почем знать, как он относится
к революции? Да и «почему сие важно в-пятых?» А. Толстой не политик и не
специалист в революциях. Интересно и важно лишь одно: что уловил он в ней своим
психологическим чутьем как художник, что сумел он передать в своем романе
«Хождение по мукам».
Если его художественный ответ прозаически
подытожить, то окажется прежде всего и больше всего, что «музыка» революции
сводится к колоссальнейшей какофонии, а душа революции –
в массовом помешательстве народных толп, демонстрируемом публично и свободно по
недосмотру и бездействию власти.
Впрочем, предоставим слово самому гр. А.
Толстому. Вот как изображает он нам начало «революционного действа».
«Как выяснилось впоследствии, ни у кого из
вышедших на улицу не было определенного плана, но когда обыватели увидели
заставы на местах и перекрестках, то всем, как повелось это издавна, захотелось
именно того, что сейчас не было дозволено: ходить через мосты и собираться в
толпы... Распалялась и без того болезненная фантазия. По городу полетел слух,
что все эти беспорядки кем-то руководятся». Потом «открыли продольный огонь по
любопытствующим и по отдельным прохожим». И тогда «обыватели стали понимать,
что начинается что-то очень похожее на революцию». А к тому же, ничего не
понимал «диктатор и временщик, симбирский суконный фабрикант, которому в свое
время в Троицкой гостинице в Симбирске помещик Наумов проломил голову, прошибив
им дверную филенку, каковое повреждение черепа и мозга привело его к головным
болям и неврастении, а впоследствии, когда ему была доверена в управление
Российская империя – к роковой растерянности».
И вот откуда «пошла есть революция на русской
земле».
Вы хотите знать ее духовную сущность?
Извольте.
«Очаг революции был повсюду, в каждом доме, в
каждой обывательской голове, обуреваемой фантазиями, злобой и недовольством...»
«У всех было странное чувство неперестающего
головокружения... В городе росло возбуждение, почти сумасшествие –
все люди растворились в общем каком-то головокружении, превратились в рыхлую
массу, без разума, без воли, и эта масса, бродя и волнуясь по улицам, искала,
жаждала знака, молнии, воли, которая, ослепив, слила бы эту рыхлую массу в один
комок»...
«Растворение всех в этом встревоженном
людском стаде было так велико, что даже стрельба мало кого пугала. Люди
по-звериному собирались к двум трупам... Ветром трепало красную тряпку на
шесте. В кучках городовых, рослых и хмурых людей, было молчание и явная
нерешительность. Иван Ильич хорошо знал эту тревогу в ожидании приказа к бою –
враг уже на плечах, всем ясно, что надо делать, но с приказом медлят, и минуты
тянутся мучительно...»
Вот вам и революция, возглавленная «красной
тряпкой» и раскованная «роковой растерянностью» некстати посаженной в диктаторы
«проломанной головы». Это – головокружительное, сумасшедшее, без разума
и воли, по-звериному наросшее возбуждение обуреваемого фантазиями, злобой и
недовольством рыхлого людского стада. На фоне его орудуют случайные люди –
рабочий Васька, который «ужасно сволочь, злой стал –
револьвер где-то раздобыл и все в кармане прячет», вечно выскакивающий вперед
«юноша с прыщавым бабьим лицом»; прозелит революции, инженер Струхов, из
своеобразного эстетизма мечтающий «устроить хаос первоначальный, оставить
ровное место», чтобы не было «ни государства, ни войска, ни городовых, ни этой
сволочи в котелках»; крикуны с «жестами, протыкающими насквозь старый порядок»;
трафаретный большевик с «зеленоватыми, холодными и скучными глазами», твердящий
«нам нужна Гражданская война»; нелепый «фронтовой комиссар Временного
правительства», растерзанный солдатьем несмотря на обещание, что «отныне
солдатский палец будет гулять по военной карте рядом с карандашом главковерха»,
теоретик «планетарного анархизма», грабящий ювелирные магазины и проектирующий
взорвать землю у экватора, чтобы сорвать ее с ее орбиты и бомбой пустить в
пространство. Все это вертится, кружится на фоне всероссийской обломовщины,
какого-то «ленивого и злого непротивления всему, что бы ни случилось», а по
этому случаю целые города и села колобродят, словно пьяные; люди обнимаются,
плачут от радости, ибо «после трех лет уныния, ненависти и крови растопилась,
перелилась через края доверчивая, ленивая, не знающая меры славянская кровь»...
О, конечно, «в народе, что в туче: в грозу
все наружу выйдет». Потому-то так пестра картина революции, и рядом с
героическими деяниями, золотыми буквами, врезающимися на страницы истории, мы
видим жалчайшие авантюры и позорнейшие падения. В революциях, наряду с
великанами мысли и чувства, мы видим и психически неуравновешенных людей, и
истериков, и искателей приключений. И все сильные, и все слабые стороны, и
достоинства, и пороки народа в эпоху революции равно достигают своего апогея.
Но то ли мы видим у Алексея Толстого? Где же у него революция? Неужели не было
в ней и нет чего-то такого, чего он не досмотрел? Или он прав, и никакой
великой исторической революционной трагедии в России не было, а был какой-то
«дьяволов водевиль»?
Обширному роману А. Толстого мы противопоставим
крошечную вещицу – истинную жемчужину –
что-то вроде стихотворения в прозе из «Шумов города» А. Ремизова,
озаглавленного «Искры».
В ней тоже есть свое «хождение по мукам».
Ремизов слишком хорошо знает, слишком хорошо чувствует:
«Тяжко на разоренной земле.
«Родина моя!»
«Душа изболела.
«Если бы были такие могилы, куда бы клали
живых – я бы лег».
Но одно дело – раздираться душевной
болью до желания самому живьем лечь в могилу. И «другое дело –
хоронить живьем наши надежды, наши порывы, нашу веру и силу.
«Душа не острунелая, душа, не задохнувшаяся в
мертвых тисках, еще живая ищет чудес.
И в этом последнее спасение ее. Хочет
воплотить не бывшее, но всем сердцем желаемое и всем духом требуемое.
«Посмотрите, как бьется живая, как
плясица-птица в руках, и смотрится в ночь, не мелькнет ли?
«Но нет света.
«Ниоткуда не светит.
«Неразумная, есть свет, и этот свет вечно
горит изнутри, из тебя же самой!
«Ты жаждешь, хочешь приблизить срок –
твори же из мысли своей!»
Вот оно, трепетное ощущение бьющегося пульса
живой жизни, горение революционного духа, биение сердца художника в такт с
лихорадочными перебоями сердца народа, которому все в настоящем опостылело,
который «зде града не имат, но грядущаго взыскует». Вот то, чего не хватает А.
Толстому. Вот то, что позволяет А. Ремизову не анатомическим ножом разъять
хладный труп революции, а проникнуть в самую ее душу:
«И вот восстал и бродит по Руси призрак
великого чаяния истинной веры, истинной свободы.
Если б поджечь цельным огнем, какие бы
запылали костры!
«Не костры – искры бессильные, как
потухающие угольки, сыплются по снегу на ледяной череп измученной земли и
сверкают.
«Там -
«Как ложные звезды.
«Я протянул руки.
«И пали искры и обожгли мне ладони».
Обжегших себе ладони около костров революции
много. Но мало тех, кто, несмотря на все ложные звезды, фальш-фейгеры и
блудящие болотные огни, не превратились в бывших людей и дезертиров
революционного «откровения в грозе и буре». И гораздо во много раз больше число
тех, кто, пораженный куриною слепотою и огнебоязнью, только рукой махнет на
мечту о зажигании «цельным огнем» и спешит записаться в цех пожарных для
заливания всех великих и малых исторических костров...
Ремизов, как и Блок, как и Андрей Белый,
сохранили себя от этого гнилого поветрия. И в этом –
их сила.
«Голос
России» от 12 марта. Рубрика: Литературная неделя.
Подпись:
В. Россов.
Под прессом
Под прессом большевизма Русь изошла не только
кровью и слезами, но и всеми ее слабостями и пороками. О них так много
говорилось. На эту благодарную тему так набросились и в России, и за границей.
Баланс нашего быта как на верхах, так и на низах, –
нашей политики, экономики и этики, указал, что русскую катастрофу накликали мы
сами.
С этим уже не спорят. Вшивость физическая,
как и моральная – следствие, а не причина. Оттого, вероятно, и
решили, что генеральная чистка России более доступна коммивояжерам, чем
полководцам. Оттого распря между вшивыми полчищами Троцкого и вшивыми полчищами
Врангеля интересовала Запад меньше, чем переговоры элегантного Красина со
Стинесом. Теневая сторона России так всем надоела, что стали искать солнечную.
А так как легче всего находят именно то, чего ищут, то солнце русского быта
нашли и в советской луже. Солнце это привозят с собой из России знатные и
незнатные иностранцы. Более экспансивные из них даже захлебываются.
–
Помилуйте, да в Москве все есть, и жизнь там бьет ключом. Помилуйте, да с
большевиками можно...
Не бывать бы счастью, да несчастье помогло.
Западу надоела гниль Востока. Запад отвернулся от русской помойной ямы и
нагнулся над русским озоном. Легкие Запада, сдавленные миазмами собственных
испарений, жадно ловят атомы свежего воздуха русских просторов. Пирожное,
съеденное в московской кофейне, милее иностранцу торта, поданного на родине.
Тощий цыпленок из Эрмитажа слаще пухлого гуся у Вилли и жирной пулярки
café de Paris. Когда спускаются в погреб и находят под сводами его свет,
уют и комфорт, такой погреб славят громче бельэтажа. В роли такого погреба,
куда спускаются с дрожью и выходят навеселе, теперь Россия. Всякому хочется
сказать о ней теперь что-нибудь отрадное.
Но ведь Россия не только по ту сторону
Советов – Россия теперь во всех пяти частях света. Не
воспользуется ли и Россия заграничная этим благоприятным настроением
человечества, чтобы поднять свой кредит?
Недавно мы отметили самую мрачную из сторон
эмигрантщины – кутежи. На днях еще полицейская хроника
Берлина открыла новую страничку в этой области. Очевидно, кутит горсточка. Но
по ней судят о целом. И когда изнемогающий под гнетом дороговизны эмигрант
жалуется на нее, ему бросают:
–
У русских деньги есть. С русских надо брать дороже...
Если Европа и впрямь готова воспринять
положительные черты нашего характера, быта, наших душ, ей незачем
путешествовать в Москву и в Питер: эти черты при желании она усмотрит на
бульварах Берлина и Парижа, в Пере и Галате, в Праге, Белграде, Софии, в
Нью-Йорке, Чикаго и даже в Монтевидео, даже у врат Сахары. Всюду, куда брызнуло
Россией, – брызнуло живой водой. Похороненная Толстым
«Зеленая палочка» распустила клейкие листочки во всех широтах и долготах.
Грядущая пятая весна эмигрантского безвременья застает эту палочку не высохшей
и сгнившей, а в соку и в зелени. Не в кабаках зеленеет она, а –
в редакциях газет, в издательствах, в союзах, в театрах, на митингах, в
торговле, в ремеслах вплоть до сапожных и портняжных мастерских. Тот самый
Обломов, о котором на днях поведал своей пастве Ленин, –
безвольный и без инициативы, – на чужбине переродился в закаленного бойца,
в идейного труженика, в приспособляющегося, не стыдящегося мозолей рабочего.
Вот что пора отметить Европе. Азии, Америке и Африке.
Эмигрантская Россия насаждалась всего четыре
года. В этот же срок разрушалась Россия большевистская. И не знаешь, чему
отдать в смысле интенсивности предпочтение: двум миллионам людей уничтожавших
или двум миллионам людей созидавших. Культурная Россия не исчезла, а лишь
сдвинулась с своего географического и этнографического фундамента. Не знаю,
сколько уничтожили русских газет большевики, но вот передо мной список газет,
созданных эмиграцией, за четыре года основалось во всех частях света только
лишь политических органов на русском языке – 104. Цифра эта почти
удвоится, прибавив к ней органы специальные, журналы художественные –
и органы, посвященные России на иностранных языках. В Харбине и в Америке
издаются газеты размеров, о которых не снилось даже Сытину. Но дело не в
размерах: миниатюрный, сравнительно с «Речью», «Руль» с честью несет на
Markgrafen-strasse знамя, развевавшееся на улице Глинки. Мы брюзжим на эмигрантскую
прессу – мы на все брюзжим. Очевидно, технически
здесь немыслимо было создать ни «Русск<ое> Слово», ни «Речи», ни
«Киевск<ой> Мысли», но удельный вес эмигрантских органов ничем не
уступает весу старых русских изданий, а даровитость их сотрудников представляется
мне даже выше. Исчезли Меньшиковы, Розановы, Дорошевичи, –
но явились Дроздовы, Горные, фаланга искристых юных дарований, подлинных сынов
русского солнца, обожженных, как дорогой фарфор, в огне раннего опыта и тяжких
страданий. В наши времена 25-летних публицистов не бывало; теперь они вытесняют
нас. Эмигрантская Россия, что парниковый ананас – спеет не по дням, а по
часам. Тоска по родине вызвала пафос любви к ней – жемчуг несравненной
русской речи, мозаику неиссякаемой русской образности, лиризм воспоминаний
умирающего лебедя. Эмигрантская публицистика стала художественной,
трогательной, как песнь этого лебедя. Вслед за Герценом и Тургеневым, верная их
музыкальным заветам, их славянской шири и глуби, их обожанию России, она
свидетельствует, что русский талант пересаживается, как породистая яблонька,
набирает запас вдохновенья, как верблюд воды. Сотни и тысячи таких верблюдов
бредут теперь по Сахаре чужбины, и у всех еще налицо запас вдохновения, любви и
прощения, и не иссякнуть этому запасу до края пустыни. Порукой нам тому не
только самоцветная русская мысль, но и сверкающее, как райская птица, порхающее
во всех частях света, как колибри, русское искусство.
Пятнадцать русских издательств обслуживает
лишь Берлин. А сколько их по всему свету. Обидно, что на русские деньги
создаются кабаки. Но сколько же этих денег ушло на газеты и книги. Противно за
столом русского кутилы видеть тысячную бутылку шампанского. Но какие миллионы
переливаются между наборными станками и тощими карманами эмигрантов-тружеников.
И если мир еще не оценил этого подвига русской эмиграции, если о нас судят по
разгулу эмигрантской пены, это лишь потому, что мы расплескались по необъятному
мировому простору, что между нами дикая рознь, что наш гений сгорает на огне
физической пытки. Если бы всю русскую эмиграцию собрать в один город, обеспечив
ей минимальный физический достаток, город этот оказался бы, пожалуй, культурнее
Парижа и Берлина. Искусство и литература его, во всяком случае, побили бы
мировой рекорд. Безмерно сердила нас наша дезорганизо-ванность. Но и на этом,
самом тернистом русском пути, эмиграция не отстала от теперешних хозяев русской
земли. В то самое время, как Ленин журил свое стадо за разброд, обломовщину и
хлестаковщину, у нас был митинг, слепивший, наконец, из прекрасных частей
прекрасное целое. Годы ждали этого праздника – дождались. Если по ту
сторону Совдепии людей единит страх, по сю их соединила любовь. Только эти два
обруча, как видно, придерживают рассохшуюся бочку русской общественности –
пока она не напитается влагой обновления. Нас объединило бедствие, но разве
вчера еще оно нас не разъединяло?!
Если от творчества и моральной дисциплины
перейти к практическому труду – экономике, технике, специальным знаниям
вплоть до торговли и ремесел, то и тут два милл<иона> эмигрантов сделали
не меньше двух милл<ионов> коммунистов. На газетном месте не перечесть
всех эмигрантских ячеек, разбросанных по миру, – ячеек, претворившихся
уже в плотную культурную ткань. Начиная от союзов инженеров, кончая артелями
грузчиков, эмиграция вырвалась наконец из тенет обломовщины и хлестаковщины.
Мир дивится – чем мы еще живы? А мы живы именно той
катастрофой, которая должна была нас изничтожить. Мы живы давящим на нас
прессом. Не посрамила Эмиграция земли русской и не растратила, а нарастила
вывезенные из нее сокровища.
«Время»
от 27 марта. Рубрика: Русские без России. Подпись: Баян. Псевдоним И.И.
Колышко. Известный публицист газет русского Берлина, в дальнейшем сотрудничал с
фашистами.
К приезду П.Н. Милюкова
Сегодня в Берлин приезжает П.Н. Милюков,
выступающий здесь с лекциями на тему «Америка и восстановление России». Те
тактические разногласия, которые в свое время провели грань между нами и нашим
старым товарищем и руководителем, и теперь еще не устранены, и он выступает в
Берлине под флагом «демократической» группы партии народной свободы,
напоминающем и о существовании этой грани, и о том, сколько в ней условного,
временного, случайного, непринципиального. Уже тогда, когда она проводилась, мы
выражали уверенность, что время сотрет ее и что в понимании тех задач
«восстановления России», о которых завтра будет говорить П.Н. Милюков, в
способах их осуществления и в оценке пригодных для того сил, мы, в конце
концов, не разойдемся, что наш единый конституционно-демократический фронт
будет восстановлен. Некоторые факты последнего времени и, в частности, те
призывы к единому социалистическому фронту, включающему и большевиков против
средней и мелкой буржуазии, – призывы, встретившие одинаковую оценку на
страницах и «Руля» и «Посл<едних> Новостей»,- подкрепляют эту
уверенность. Как бы то ни было, наша прошлая полемика не мешает нам искренне
приветствовать выступление в Берлине одного из крупнейших и авторитетнейших
Русских деятелей. Не изменяющий ему бодрый оптимизм, глубокая вера в Россию и
связанная с нею непримиримость по отношению к ее губителям особенно ценны
сейчас, когда опять слышатся голоса, зовущие к отказу от борьбы, к бесславной
сдаче, к позорному примирению. И мы сегодня хотели бы думать не о том временном
и преходящем, что нас разъединяет, а о тех наших общих целях и стремлениях,
которыми мы были так крепко спаяны в прошлом и которые остались неизменными.
«Руль»
от 28 марта. Без подписи. И.В. Гессен в книге «Годы изгнания» писал, что
заметку подготовил В.Д. Набоков, рассчитывавший на полное примирение с П.Н.
Милюковым. Возможно, убийцы В.Д. Набокова, целившиеся в П.Н. Милюкова, узнали о
приезде П.Н. Милюкова из этой заметки. Публикуемая заметка – одна из последних, написанных В.Д.
Набоковым.
Памяти старого друга
Для меня назначались эти пули, но я жив, а ты
лежишь без дыханья. Маленькая красная точка под сердцем, две таких же на спине.
Три пули, выпущенных безумным фанатиком, – вот все, что было
нужно, чтобы разбить тонкий изящный сосуд из драгоценного сплава и превратить
его в недвижную массу. Ты хотел удержать руку убийцы и пал жертвой твоего
благородного жеста...
А всего за несколько минут мы так дружно
встретились после болезненного политического разрыва. Я только что прочел твой
сердечный привет мне по поводу моего приезда в Берлин. Я узнал в нем старого
верного друга под непривычной маской политического противника. Были произнесены
слова примирения. Мы поцеловались. Кто мог думать, что твой поцелуй будет
прощальным?
На кафедру я пошел, размышляя, как смягчить
тона характеристики той политической позиции, которая отделила тебя от меня. Я
видел твой оживленный взгляд в первом ряду справа, я предвкушал удовольствие
серьезного подробного разговора на темы моей лекции. Я сошел с кафедры
навстречу приветам друзей и твоим...
Шум, направленное прямо на меня шагах в
десяти дуло револьвера, два выстрела, меня миновавшие, потом общая свалка и мое
падение, устроенное другом, который получил вдруг пулю, выпущенную в меня; три
новых учащенных выстрела и через несколько минут в соседней комнате твой
неподвижный труп с откинутой рукой, с остановившимися глазами –
и с этой маленькой красной точкой под сердцем.
Что хотели доказать этим люди, специально
приехавшие для убийства? Они повторили с кафедры свой натверженный урок. Они
«мстили за царя», за убийство которого их партия хочет видеть меня
ответственным. Бедные, жалкие, слепые орудия темной силы, беспомощно
цепляющиеся за прошлое. Из ложно понятого русского патриотизма они убили
русского патриота, бесконечно возвышавшегося над их малым кругозором, отдавшего
свою жизнь на разумное служение родине и имеющего перед родной страной
незабываемые заслуги. Словом и мыслью эти люди не умеют сражаться. Они ответили
выстрелами в безоружных на мое рассуждение, почему России больше не нужна
монархия.
Вечная память тебе, мой старый друг,
испытанный друг. Место твое в памяти поколений за тобой обеспечено, и если ты
не можешь больше служить родине твоей мыслью и волей, то сама смерть твоя,
достойная тебя, пусть раскроет глаза безумцев на бессмысленность их ослепления,
а всей русской общественности – на необходимость морально изолировать эти
подобные продукты догнивающей среды.
Никто не застрахован от случайного удара
фанатика, но пусть вчерашний урок покажет этим людям ничтожество и обратный
желаемому смысл получаемого ими политического результата.
«Руль»
от 30 марта. Подпись: П. Милюков.
В своем докладе в филармонии П.Н. Милюков при
характеристике политических направлений русской эмиграции очень внимательно
остановился на течении, представляемом группой «Смена вех».
Тон замечаний докладчика, содержание
некоторых из них, наконец, самый характер критики говорил о том, что П.Н.
Милюкову не вполне чужды наши взгляды: чувствовалось, что в нем самом
происходит внутренняя борьба между новым и ветхим человеком, между старыми
психологическими навыками и новыми требованиями русской жизни.
Приток живых сил в ряды сменовеховцев происходит
за счет тех идей, которые Милюковым высказаны еще год назад... Но –
у сменовеховцев нет идеологического единства, нет твердо установленной
идеологии, есть только тактика, – утверждает П.Н. Милюков.
Если под идеологическим единством понимать
единство абсолютного общественного идеала, то П.Н. Милюков –
прав: такого единства у нас нет и не может быть, поскольку мы останавливаем
свое внимание не на завершении, а на становлении, на бесконечном процессе. Но
П.Н. Милюков – не прав, если противопоставляет национальный
уклон одних сменовеховцев интернациональному – других.
Для нас национальное и интернациональное –
лишь степени, а не противоположности.
В осуществлении задач национальных мы видим
необходимое условие к достижению подлинного интернационала; и обратно, только в
конкретном объединении человечества получат свое подлинное разрешение
национальные проблемы.
В ряде конкретных возражений П.Н. Милюкова
характерна самая постановка вопроса: П.Н. Милюков не отрицает того, что
Советская власть объединяет Россию, что она отстаивает государственные интересы
России, что в своей внешней политике кремлевское правительство делает до
известной степени русское дело. Но П.Н. Милюков отрицает те методы, которыми
все это проводится в жизнь Советской властью. Итак, наше расхождение не по
существу ближайших политических заданий, а тактическое.
Тем непонятнее именно тактическая позиция
П.Н. Милюкова.
Имеют ли право русские патриоты мешать
Советской власти осуществлять национальные задачи, хотя бы это делалось и
непривычными для них методами?
Не обязаны ли они, напротив, всемерно
содействовать в этом русской власти и здесь, и в России?
Пусть объединение России, достигнутое
большевиками, кажется П.Н. Милюкову непрочным. Следует ли из того, что и это
непрочное объединение должно быть разрушено? Что это объединение строится на
старых началах, на насилии – это просто недоразумение. Совершенно такое
же, как разговоры о том, будто Советская власть в самой России покоится на
большем насилии, чем любая власть в любой стране.
Пусть вовне Советская Россия как будто слаба
по сравнению с давлением, оказываемом на нее капиталистическими колоссами, –
так неужели же нужно ее ослаблять еще больше, подрывая авторитет ее внутренней
силы – армии и ее внешнего оружия –
дипломатии.
Но, продолжает П.Н. Милюков, советская
внешняя политика слаба по существу, именно тем, что слаба надежда на мировую
революцию и ставка на слабые силы мировых трудящихся масс разбиваются о
гранитный утес капиталистических массивов.
Так ли это, однако? Разве опыт сосуществования
красной и белой России все еще не убедил, что в современных условиях мирового
социального кризиса надежда на «сильных мира сего» бывает жестоко обманута.
Что, как не факт Советской России позволяет нам сегодня говорить о России
просто?
Нет, только два решения русского вопроса
логичны и возможны сейчас:
Первое – коренное отрицание
революции и ее завоеваний, убеждение в том, что для России окончательную гибель
несет каждый новый день власти советского правительства, –
и тогда свержение этого правительства всеми способами, всеми средствами, чего
бы это стране ни стоило. Ибо любая цена дешевле гибели России.
И второе решение –
признание завоеваний революции и решимость их отстаивать, стремясь устранить
все препятствия, стоящие на пути их окончательного воплощения в жизнь.
П.Н. Милюков явно склоняется в сторону
второго решения.
А в таком случае он обязан задуматься над
тем, где лежат подлинные опасности для русского и мирового прогресса, и кто
спас и спасает Россию как от внутренней политической и социальной реакции, так
и от внешнего экономического порабощения.
«Накануне»
от 11 апреля. Подпись: С.Л. В статье анализируется лекция П.Н. Милюкова,
прочитанная им в Берлинской филармонии. После этой лекции планировалось
убийство П.Н. Милюкова, но убит был В.Д. Набоков.
Плац
В память древонасаждения в Петербурге на
Марсовом поле, 1 мая 1920 года.
В некотором царстве, в некотором государстве
было Марсово поле.
В этой стране говорили: «Кошка, если ее долго
ремнем драть, будет даже и огурцы лопать».
Так и решили устроить рай на земле в порядке
принудительном.
Для рая нужен сад.
И собрали весь народ к плацу.
Земля же на плацу была каменная, такая
крепкая, что трава на ней не росла, несмотря на расстройство транспорта.
Насверлили в камне ямки, воткнули в ямки
деревца и сказали: «Растите».
Смотреть же поставили Чрезвычайную комиссию.
Кошка, если ее долго драть, будет есть
огурцы, но ее нельзя додрать до того, чтобы она научилась разбираться в
таблицах логарифм.
И ни правительство, ни правеж не помогут
дереву расти на камне.
Деревья засохли.
Сохли и дохли, как в чуме, и засмердело поле.
Тогда объявили свободную торговлю.
И пошли продавать и поле, и все, что кругом
поля.
Шел мимо всего этого один человек.
Шел, шел, а сзади пошла Чрезвычайная
Комиссия.
И ушел человек за границу и там напечатал и
расклеил плакат:
«НЕЗАЧЕМ БЫЛО И ОГОРОД ГОРОДИТЬ».
Мое же положение отчаянное, потому что, если
даже эту историю петь на мотив «Интернационала», она все же не будет похожа на
Всемирную Революцию, а радоваться, глядя на все это, я не могу, так как под
русской революцией есть и моя подпись.
«Голос
России» от 10 апреля. Рубрика: Маленький фельетон. Подпись: Виктор Шкловский.
Одна из публикаций В. Шкловского, в дальнейшем известного советского писателя,
литературоведа, того периода, когда он активно сотрудничал с газетами русского
Берлина, в основном с «Голосом России».
24 сего апреля проживающими в Берлине
писателями гр. А.Н. Толстым, И.М. Василевским (He-Буквой) и А. Ветлугиным
получены из Парижа от председателя «Правления парижского Союза русских
литераторов и журналистов» П.Н. Милюкова письма следующего (во всех трех
случаях совершенно идентичного) содержания:
«Милостивый Государь!
Правление Союза уведомляет Вас, что к нему
поступило заявление одного из членов Союза о несовместимости (!)
Вашего дальнейшего пребывания в составе Союза
с участием Вашим в органе печати «Накануне».
Обсудив это заявление. Правление постановило
просить Вас, предварительно до окончательного обсуждения и решения вопроса,
ответить на вопросы:
1.
Состоите ли Вы
действительно сотрудником газеты «Накануне»?
2.
Каковы мотивы,
побудившие Вас вступить в число сотрудников названной газеты?
3.
Считаете ли Вы
Ваше участие в этой газете совместимым с духом Союза и с Вашим дальнейшим
пребыванием в составе его членов?
Председатель П.Н. Милюков».
25 сего апреля гр. А.Н. Толстой, И.М.
Василевский (He-Буква) и А. Ветлугин отправили в Париж на имя П.Н. Милюкова
нижеследующие письма:
I
Милостивый Государь,
Павел Николаевич!
Из второго и третьего вопросов в Вашем ко мне
письме от 19 апреля сего года я понял, что Союз журналистов отказался от
основной идеи своего устава - аполитичности – и ныне производит
проверку политических убеждений членов Союза.
Не признавая за Союзом морального права такой
анкеты, прошу не считать меня более членом Союза русских литераторов и
журналистов в Париже.
Гр. Алексей Н. Толстой.
II
Милостивый Государь,
Павел Николаевич!
Настоящим подтверждаю получение Вашего письма
от 19 сего апреля. Как явствует из второго и третьего Ваших вопросов, Союз
русских литераторов и журналистов в Париже отказался от основной идеи своего
первоначального Устава – строжайшей аполитичности –
и под флагом профессиональной организации производит ныне проверку политических
убеждений своих сочленов.
Не считая совместимым с достоинством русского
литератора и мироощущением живого человека пребывание в такого рода парижских
организациях, настоящим прошу не считать меня более членом возглавляемого Вами
Союза русских литераторов и журналистов в Париже.
А. Ветлугин
III
В Правление Союза русских литераторов и
журналистов в Париже. Мм. Гг.! В ответ на Ваше письмо от 19-го сего месяца
сообщаю:
1.
В число членов
Союза я вступил, а впоследствии согласился на избрание меня кандидатом в члены
правления только потому, что Союз объявил себя организацией профессиональной и
аполитической.
2.
Группа
беспартийных литераторов, к которой я имею честь принадлежать, пошла в газету
«Накануне» как в газету свободную на началах широкой независимости своих
взглядов; не заранее подсказанную той или иной программой готовую правду, а
поиски живой истины несет с собой эта группа. Я только что провел восемь
месяцев в кадетских «Последних новостях», но от этого не сделался кадетом.
Работая в газете «Накануне», я от этого не становлюсь сменовеховцем.
3.
Думаю, что Союз
должен бы заниматься не проверкой политических убеждений, а моральным уровнем
своих сочленов. В силу этого обращаюсь к Союзу с официальной просьбой: рассмотреть
вопрос о возможности пребывания в Союзе П.Я. Рысса, печатно признавшего в
«Последних новостях» правильность разоблачений о том, как он просил субсидий у
генерала Врангеля на предмет подкупа парижской прессы. (Документы об этом,
обошедшие за подписью просителя, П.Я. Рысса, и русскую и иностранную печать,
обязуюсь. в случае надобности, представить по первому требованию Союза).
4.
Прошу не
считать меня членом Союза и отказываюсь от звания кандидата в члены правления
впредь до тех пор, пока правление Союза в особом письме на мое имя признает
ошибкой свое уклонение от профессионального и аполитического пути, сказавшееся
в присылке мне письма от 19-го сего месяца.
5.
Политический
сыск не дело свободной профессиональной организации. Достаточно горя и зла
причинили специализировавшиеся на этом ЧК слева и контрразведка справа.
И. Василевский (He-Буква)
«Накануне»
от 27 апреля.
На борту королевского дредноута “Andrea
Doria” на банкете в честь итальянского монарха народный комиссар Чичерин
оказался рядом с архиепископом Генуэзским, и представители красной и черной
церкви вели долгую беседу, а за шампанским произносили взаимные тосты. В память
этого события они обменялись меню, снабдив их предварительно своими подписями.
Это письмо из Генуи.
«В страшную камеру под сильнейшим конвоем нас
привели в 7 час. вечера. Не успели мы оглянуться, как лязгнул засов, заскрипела
железная дверь, вошло тюремное начальство в сопровождении тюремных
надзирателей.
«Сколько вас здесь?» –
окидывая взором камеру, обратилось к старосте начальство.
«67 человек».
«Как 67? Могилу вырыли на 90 человек», – недоумевающе, но совершенно спокойно, как бы эпически, даже как бы
нехотя, протянуло начальство.
Камера замерла, как бы ощущая дыхание смерти.
Все как бы оцепенели.
«Ах, да, – спохватилось
начальство, – я забыл, 30 человек будут расстреливать из
Особого Отдела...» Это из книги «Чека».
«Число страждущих так невелико в сравнении с
числом благоденствующих, что о них не стоит говорить»: это говорил на митинге в
Петербурге в Народном доме писатель, поступивший в услужение к большевикам.
«В своей тяжелой черной работе он (т.е.
энергичный властный правитель) не позволяет себе даже нравственной роскоши быть
чистым.
«Прияв революцию, нужно признать неизбежность
насилия как метода ее действования».
«Конечно, некоторые жертвы необходимы».
Это пишут сменовеховцы.
Вот этим-то «некоторым жертвам» и «немногим
страждущим», каким-нибудь нескольким десяткам тысяч замученных в застенках и
посвящается книга «Чека. Материалы по деятельности Чрезвычайной комиссии.
Издание Центрального бюро партии социалистов-революционеров».
В книге тринадцать статей, из которых только
одна вступительная написана в Берлине В.М. Черновым. Остальные присланы из
России. «С величайшими трудностями были написаны, переданы на волю и
переправлены к нам все те рукописи, часть которых мы публикуем в этом
сборнике». Авторы статей недавно вырвались из застенков Чека, а некоторые до
сих пор находятся «за решеткой». Само собой разумеется, что все авторы выступили
под псевдонимами, но издатели берут на себя морально-политическую
ответственность за все то, что они имеют поведать миру. «Эти люди пишут не по
слухам, подхваченным из вторых или третьих рук. Они восстанавляют события,
которых они были непосредственными свидетелями, а часто и жертвами». Книга
переводится на пять иностранных языков. К сожалению, по техническим причинам не
осуществилась мечта издателей: вручить по экземпляру книги всем членам
Генуэзской конференции.
Несколько статей посвящено московской «ВЧК»,
в просторечии Лубянке. Там подробно описывается распределение здания бывшего
страхового общества, камеры следователей, подвалы смертников, гаражи
расстрелов, квартиры служащих, в том числе и помещение «Заведующего учетом
тел», – есть и такая должность.
Автор дает целую галерею портретов деятелей
Лубянки: «Мага – латыш со зверским злым лицом, уже немолодой,
никогда почти не разговаривающий с заключенными. Молчание свое Мага прерывает
только для ругани и угроз: когда в ВЧК нет занятий по случаю праздничного дня,
Мага тоскливо бродит по камерам не находя себе места. Но особенно оживлен Мага
в дни, предшествующие ночным расстрелам; по оживлению палача ожидающие
расстрела очень часто определяют, и безошибочно, что сегодня их «возьмут на
мушку».
«Из трех надзирателей латышей наиболее ярок
Рыба. Молодой, красивый с поразительно наглым лицом; ярко выраженный тип
сутенера – вот Рыба. Развращенность, похотливость
сквозят в каждой черте Рыбы. Рыба один из палачей ВЧК. Рыба расстреливает. И
веришь слухам о проявляемой им при расстрелах жестокости садиста, таков внешний
облик Рыбы».
«У нас новая мораль. Наша гуманность
абсолютна, ибо в основе ее славные идеалы разрушения всякого насилия и гнета.
Нам все дозволено, ибо мы первые в мире подняли меч не ради закрепощения и
подавления, но во имя всеобщей свободы и освобождения от рабства». (Газета
«Красный меч».)
«Нам все дозволено», этим правилом особенно
руководились в провинциальных Чека. Вот небольшая картинка из нравов
ярославской Чека. Голод там был такой, что один молодой парень-дезертир
обратился к политическим с просьбой написать ему прошение в Чека о том, чтобы
его расстреляли: нет больше сил терпеть – несколько месяцев
сидит без передач. Двое молодых парней ночью в кладовке стащили хлеб, съели его
не менее 5–6 фунтов. Хлеб принадлежал арестованным
социалистам. В тот же день начальник тюрьмы Волнухин явился к политическим
выразить им свое соболезнование. Между прочим он сказал:
«Я так даже не подхожу к ним... Я до того
нервный, что если начну таких сволочей бить, то не могу остановиться. Черт с
ними, все равно их за это расстреляют».
«За что же?» (политические категорически
заявили, что у них ничего не пропало).
«Как же, в тюрьме испортили замок и
самовольно вышли из одиночки – это уже явный факт. Нет, таких миловать
нельзя».
Волнухин вообще символическая фигура. Он сын
старорежимного палача: ныне коммунист и важный барин, широко пользующийся
тюремными мастерскими для собственных надобностей и разъезжающий в шикарном
тюремном выезде в упряжи с серебряным набором. Впрочем, символически все в этой
тюрьме: у ворот громадная вывеска: «Труд победил капитал, победит и
преступность». С тюремной колокольни снят крест и на его место водружена
громадная красная звезда; в тюремной конторе на место царя и царицы в золоченых
рамах вставлены портреты Ленина и Троцкого, а поодаль в дубовую рамку вместо
тюремного начальника водворен Карл Маркс... Библии все разорваны и их листы
отнесены туда, куда надо по идеологии коммунистов.
Несколько страниц посвящено деятельности
саратовской Чрезвычайки. Здесь официально установлено применение пыток,
производимых агентами Чека. Запрошенный представитель власти ответил, что пытки
действительно имели место, но что виновники уже наказаны. Здесь подвергали
ужасной пытке члена учредительного собрания Ивана Ивановича Котова, которого и
вытащили на расстрел с переломанной ногой и рукой, с выбитым глазом. Здесь
заключенные видели совершенно седую молодую женщину: ее возили к страшному
оврагу, – месту расстрелов –
там ее раздевали и под угрозой револьвера над зияющей пропастью требовали
сказать, где находится один из ее родственников. Здесь другая женщина облила
себя керосином и сожгла себя, но керосину в лампе было мало, и ее спасли. Потом
она, оправившись, подала заявление о своем выходе из партии (с.р.) и унесла
какую-то тяжесть в душе.
Пытки применяются не только в саратовской
Чека. «В станице Кавказской при пытке пользуются железной перчаткой. Это
массивный кусок железа, надеваемый на правую руку со вставленными в него
мелкими гвоздями. При ударе, кроме сильнейшей боли от массива железа, жертва
терпит невероятные мучения от неглубоких ран, оставляемых в теле гвоздями и
скоро покрывающихся гноем... В Армавире при пытке употребляется венчик. Это
простой ременный пояс с гайкой и винтом на концах. Ремнем перепоясывается
лобная и затылочная часть головы, гайка и винт завинчиваются, ремень сдавливает
голову, причиняя ужасные физические страдания. Наряду с пытками физическими
производятся и пытки психические, часто утонченные.
]
]
]
«Красота и слава нашей партии –
это красная армия и Чека», – говорит Зиновьев. «Чека –
это часовой революции», – пишет газета «Красный меч»... «Чека –
это главный кит из трех китов, на которых стоит советская власть», –
говорит обыватель.
Чека теснейшим образом переплелась со всеми
сторонами советской жизни, и потому книга «Чека» не только самый страшный
обвинительный акт, это полное отражение быта, необычайно яркая картина полного
морального падения. Возьмем хотя бы вопрос женский.
«Если женщину удостоили эшафота, то удостойте
ее политических прав», – таков был ходячий лозунг феминистов. О да!
Несомненно, советская власть установила полное женское равноправие! Женщин не
только расстреливают, они и сами расстреливают. Старый режим создал Зинаиду
Жученко, которая снаряжала террористов на покушения, собственноручно вшивала им
потайные карманы для револьвера, а затем указывала на них охранникам. Советская
власть пошла гораздо дальше: она создала чекистку Брауде: «Человеческого в ней,
кажется, не осталось ничего. Это – машина, делающая свое дело холодно,
бездушно, ровно, спокойно. Мускул не дрогнет на ее лице, когда она произносит
слова: «Вы объявляете голодовку; что же – это нисколько не может
нас беспокоить, своей смертью вы сократите число активных врагов советской
России». В Сибири она собственноручно расстреливала «белогвардейскую сволочь».
Когда же в Москве ее назначили следователем по делам
социалистов-революционеров, и она высказывала сожаление, что их не
расстреливают: чей-то голос перевешивал за сохранение им жизни. Советская власть
создала новый, усовершенствованный тип провокаторши: «наседок». Их под видом
арестованных подсаживали к заключенным, и они выматывали из них душу. Эту роль
приняла на себя популярная когда-то в эсеровских левых кругах красавица
Денисевич, свояченица Леонида Андреева. Она так купила себе жизнь. А сколько
расстреляно женщин, не желавших купить себе жизни ни выдачей товарищей, ни
утратой женской чести. Достаточно упомянуть о княгине Тумановой, «красавице
Приволжья». Впрочем, ее судьба описана в заключительной статье сборника –
«Астраханские расстрелы». Я же с намерением не привожу из этой статьи ни одной
строчки. Нет сил снова взяться за эту статью: перед ужасами Астрахани бледнеют
описания знаменитых «нуайяд»[...]
В.М. Чернов в вводной статье беспокоится о
нервах читателя. Нет, нервы должны выдержать. Читать книгу «Чека» мучительно,
тяжело, жутко. Читатель не один раз схватит себя за голову: «Неужели –
я ж и в у, когда происходят такие ужасы!» Но все же книгу «Чека» должен
прочесть каждый грамотный человек.
Генуэзская конференция подходит к концу, за
ней будет созвана следующая. Неужели и тогда, после издания книги
«Чека», да еще на пяти иностранных языках, у
Чичерина хватит наглости заявить, что «тайных трибуналов в России нет». Весь
доход с книги пойдет на пострадавших и еще страждущих в большевистских
застенках.
«Руль»
от 3 мая. Подпись: Т.В. Газеты русского Берлина нередко печатали отрывки из
готовящихся к изданию книг строго пропагандистского содержания. Хотя данный
отрывок напечатан «Рулем» из книги, готовившейся членами партии
социалистов-революционеров, их действия среди крупных изданий в Берлине в тот
период активно поддерживала газета «Голос России» во главе с В.М. Черновым,
руководителем заграничной делегации ПСР. Книга должна была распространяться на
Генуэзской конференции 1922 г.
(Доклад В.И.
Немировича-Данченко)
Вчера на собрании Союза русских журналистов и
литераторов в Германии В.И. Немирович-Данченко сделал доклад о жизни русских писателей
в Петрограде.
Мозг России – Петроград, начал
докладчик, теперь уже не центр, но лишь периферия огромной территории России,
корчащейся в великом катаклизме горя и насилия. Траурная тень лежит на этом
ныне заштатном городе. Здесь родилась и скончалась революция. Отсюда пошла
расправа с литературными работниками.
У всех – вплоть до последнего
времени – жили надежды, мучительно ждали завтрашнего
светлого дня. Надежды обманули. Никогда ни в одной стране люди не были так
изолированы друг от друга, так подавлены, как теперь в Петрограде. Оставившие
город давно помнят его иным, ярким и красивым. Теперь основной фон серый –
серая рубаха, серая шинель, дома, тротуары – ни одного живого
яркого пятна.
На первых порах пропадала охота работать.
Мечтами уходишь назад. Старая быль заменила новую суть. Молодежи, только что
пришедшей в литературу, в этом смысле лучше; у кого в прошлом нет багажа ярких
впечатлений, тот легче улавливает на сером фоне едва заметные очертания и
образы, тот не связан так органически со старой цивилизацией, погибшей под
ударами здоровых дубин.
]
]
]
Зима 1919–20 года была особенно
тяжела. Электричество – два часа в сутки. Лавки закрыты. Лампы не
зажжешь – нет стекол. В комнатах температура ниже
нуля. В.И. носил не снимая две пары чулок, валенки, две шерстяных рубахи.
Временами сильно тянуло к письменному столу. Писать почти невозможно –
коченеют пальцы. Из-под пера – словно невольно выходят картины красочного
юга. Хочется солнца, смеха. Так писатель набросал ряд очерков из минувшего, на
которых прежде едва ли остановилась бы память.
Большое горе русских писателей –
вынужденная продажа библиотек. Советский «юморист» в печати издевался над В.И.,
продавшем одну из любимейших книг, чтобы съесть в Доме литераторов похлебку.
Маститому писателю было не до смеха...
Чем только ни занимается теперь русский
писатель, чтобы раздобыть средства к существованию? Писатель –
беззащитный пария. Из 1000 «академических» пайков на долю писателей пришлось
лишь 28. Личные заслуги тут были ни при чем; как и во всем остальном, нужна
была только протекция.
«Цензуры в России нет», – сказал на днях Чичерин. «Ибо нет печати», – добавляет В.И. Немирович-Данченко. Все, что появилось в виде слабых
неопытных ростков, было задушено сверху. Каждая рукопись должна посылаться для
просмотра в политбюро при госиздательстве, причем автор должен платить за
просмотр по одному миллиону с листа. Если произведение увидит свет, работа
цензоров оплачивается вторично.
]
]
]
Общее положение писателей в Петербурге всем
известно. Н. Котляревский, В.А. Мякотин, проф. Е.В. Тарле продолжают ежедневно
читать лекции, несмотря на чрезвычайное переутомление.
Вдова М. Стасюлевича буквально умирает с
голоду, от горя и лишений она почти лишилась рассудка. Старик Таганцев, убитый
тяжелым личным горем, недавно обратился в Дом литераторов с просьбой выдать ему
даром стакан и мешок... С больным сердцем и астмой по целым дням читает лекции
А.Ф. Кони.
Много работает Ф.К. Сологуб; за обеденным
столом писателя каждый день все еще ставят прибор для его жены А.Н. Чеботаревской,
бесследно исчезнувшей накануне предполагавшегося выезда из России за границу. В
своей старой квартире на шестом этаже продолжает работать П.И. Гнедич.
80-летний больной Буренин работает, не отрываясь от письменного стола; В.П.
Буренин одно время особенно сильно нуждался; помог ему А.Л. Волынский, которого
в свое время Буренин зло преследовал в «Новом времени».
Громадное впечатление –
в Петрограде ходили кошмарные подробности казни - произвело убийство Гумилева,
который незадолго до смерти делился с В.И. своими замыслами и планами; на
другой день после расстрела в Александровском театре шла пьеса «Гонкгла». У
ряда писателей накопилось в портфелях множество работ. Так у Е.А. Замятина,
Сологуба, Штишко, Гнедича, Кузмина, у группы молодых писателей, объединившихся
в кружок «Серапионовы братья».
Не лучше живется критикам. Продолжает
ревностно работать М. Горнфельд. Весь ушел в «минувшие годы» П.И. Щеголев.
Поглощены работой Н.О. Лернер, Пунин.
В.И. отметил далее громадное значение
деятельности Дома литераторов и Дома искусств. Не будь Дома литераторов,
писатели разобщились бы совершенно. «Дом» не только кормит писателей и дает им
приют, но и устраивает конкурсы произведений, чтения, давая возможность
окрепнуть молодым дарованиям.
Литература - закончил В.И. – умирает тогда, когда старые уходят, а новые не нарождаются. В России
не то. Циклон сбил с ног, но не убил. Оглушенная русская литература приходит в
себя. Навстречу идут новые, молодые силы. Русская печать жива. Жива и будет
жить, как живет наш язык. Пальцем можно заслонить солнце, но из этого не
следует, что палец есть, а солнца нет...
]
]
]
Многочисленное собрание горячо приветствовало
маститого писателя. По предложению председательствовавшего И.В. Гессена память
погибших в последние годы писателей была почтена вставанием.
В зале был произведен сбор на посылки
нуждающимся литераторам в Петрограде, давший свыше пяти тысяч марок. Собранные
деньги переданы В.И. Немировичу-Данченко для отправки посылок в Петербург по
его усмотрению.
«Руль»
от 14 мая. Подпись: Б-ий. Василий Иванович Немирович-Данченко (брат режиссера
Владимира Ивановича Немировича-Данченко), журналист, писатель. Не принял
революцию 1917 г., эмигрант с 1921 г.
Вчера Берлин сподобился на короткое время
переселиться в Москву с ее шумными «литературными» выступлениями доморощенных
«гениев», поэтов-имажинистов и просто скандалистов. В Блютвер Зало под
руководством графа Толстого ряд «каторжников» и «голых людей» обнажались перед
берлинской публикой. Зало было почти переполнено, но публика в большинстве
случаев была или «своя», или просто состояла из любителей сенсационных
выступлений и скандалов. Однако ожидания их не оправдались. Вечер прошел
сравнительно спокойно.
А. Толстой в своем вступительном слове указал
на то, что перед публикой продефилируют сейчас хулиганы, каторжники, подлецы,
бесшабашные люди и т.п. Ассортимент этих ласкательных эпитетов Толстого по
адресу своих сотоварищей по выступлению мог бы быть еще значительно продолжен.
Несмотря на это, Толстой, однако, указал, что их необходимо принимать такими,
какие они есть, потому что они - талантливые люди. Их дает нам такими
современная Россия, в которой, по выражению Толстого, людям вспарывают живот,
конец кишки прибивают к дереву, а затем гоняют вокруг этого дерева. Русские
поэты, музыканты, художники не могут отделиться от современной русской жизни, а
она – в достаточной мере безобразная.
Выступивший затем «кандидат прав» Ветлугин,
который должен был говорить о голых людях, успел только сказать, что он голый.
Шумный хохот собравшихся приостановил его излияния, так что публика не могла
узнать дальнейший ход мыслей почтеннейшего кандидата в этом направлении. Он
указал на то, что хотя у нас латыши и китайцы расстреливали под шум автомобилей,
а у них негры пороли население на Молдаванке, несмотря на гнилую
курфюрстендамскую эмиграцию, несмотря на все эти препятствия, представители
русской литературы и искусства, находящиеся в разных лагерях, протягивают друг
другу руку для объединения, и этому объединению никто не сможет помешать.
С развязным видом, в расстегнутой шелковой
рубахе и руки в карманах читал свои стихи новое светило «черкес» Кусиков. И
поразил всех как своей сильной поэмой «Пугачев», так и покроем модного смокинга
«крестьянин» Есенин.
Одинаковым с выступавшим вниманием публики
пользовалась сидевшая в ложе Айседора Дункан.
Три четверти десятого г. Есенин заявил, что
за поздним временем(?) их просят очистить зал, так что конец программы должен
был быть смят. Было скучно.
Таков первый «московский» литературный вечер
в Берлине.
«Руль»
от 3 июня. Рубрика: В Берлине. Подпись: А. Л-р.
Пшеница человеческая
Много, много зерен в мешке, как их не
перетряхивай, не пересыпай, все одно и то же. Никакое количество русских,
французов, англичан еще не образует народ, те же зерна в мешке, та же пшеница
человеческая, неразмолотая, чистое количество. Это чистое количество, эта
пшеница человеческая жаждет быть размолотой, обращенной в муку, выпеченной в
хлеб. Состояние зерна в хлебах соответствует состоянию личности в том
совершенно новом и не механическом соединении, которое называется народом. И
вот бывают такие эпохи, когда хлеб не выпекается, когда амбары полны зерна
человеческой пшеницы, но помола нет, мельник одряхлел и устал, и широкие
лапчатые крылья мельниц беспомощно ждут работы.
Духовая печь истории, некогда столь широкая и
поместительная, жаркая и домовитая духовка, откуда вышли многие румяные хлебы,
забастовала. Человеческая пшеница всюду шумит и волнуется, но не хочет стать
хлебом, хотя ее к тому понуждают считающие себя хозяевами грубые собственники,
владельцы амбаров и закромов.
Эра мессианизма окончательно и бесповоротно
кончилась для европейских народов. Всякий мессианизм гласит приблизительно
следующее: только мы хлеб, вы же просто зерно, недостойное помола, но мы можем
сделать так, что и вы станете хлебом. Всякий мессианизм заранее
недобросовестен, лжив и рассчитан на невозможный резонанс в сознании тех, к
кому он обращается с подобным предложением. Ни один мессианствующий и
витийствующий народ никогда не был услышан другими. Все говорили в пустоту, и
бредовые речи лились одновременно из разных уст, не замечая друг друга.
Есть один факт, который способствует
возникновению и процветанию всяческого мессианизма, заставляет народы бредить
устами безответственных пифических оракулов, который на долгое время обратил
Европу в пифическое торжище национальных идей, – этот факт –
расцепление политической и существенной культурно-экономической жизни народов,
расслоение политического и национального плана, в грубой формулировке:
несовпадение политических границ с национальными. Но в цыганском таборе
этнографии не место хищным зверям, здесь пляшет ручной медведь и орла
привязывают за больную лапу. Политическое буйство Европы, ее неутомимое желание
перекраивать свои границы можно рассматривать как продолжение геологического
процесса, как потребность продолжить в истории эру геологических катастроф,
колебаний, характерную для самого молодого, самого нежного, самого
исторического материка, чье темя еще скрепло, как темя ребенка. –
Но политическая жизнь катастрофична по существу. Душа политики, –
ее природа – катастрофа, неожиданный сдвиг, разрушение.
Хорошо бюргерам в Фаусте на скамеечке, покуривая трубку, рассуждать о турецких
делах. Землетрясение приятно издалека, когда оно не страшно. Если не слышно
гула политических событий для Европы, насквозь политической по мироощущению, –
это было уже событие: Царей и царств земных отрада Возлюбленная тишина, т.е.
простое отсутствие катастрофы ощущалось почти материально, как некий тонкий
эфир тишины. Катастрофичность политической стихии по существу привела к
образованию в самых недрах исторической Европы сильнейшего течения, которое
поставило себе задачей умерщвление политической жизни как таковой, уничтожение
самостоятельной и катастрофической политической стихии, борьбу с исторической
катастрофой, где бы и чем бы она ни проявлялась, – это течение вырвалось
из такой глубины, что появление его само походило на катастрофу и, отнюдь не
катастрофическое по своей природе, оно только по недоразумению могло показаться
новым политическим землетрясением, новой исторической катастрофой в ряду
прочих.
Отныне политика умерла как стихия, и трижды
благословенна ее жизнь. Многие еще говорят на старом языке, но никакой
политический конгресс наподобие венских или берлинских в Европе уже невозможен,
никто не станет слушать актеров, да и актеры разучились играть.
Итак, остановка политической жизни Европы как
самостоятельного, катастрофического процесса, завершившегося империалистической
войной, совпала с прекращением органического роста национальных идей, с
повсеместным распадом «народностей» на простое человеческое зерно, пшеницу, и
теперь к голосу этой человеческой пшеницы, к голосу массы, как ее ныне
косноязычно называют, мы должны прислушаться, чтобы понять, что происходит с
нами и что нам готовит грядущий день.
Не на мельнице политической истории, не
тяжелым жерновом катастрофы человеческая пшеница будет обращена в муку. Ныне
трижды благословенно все, что не есть политика в старом значении слова,
благословенна экономика с ее пафосом всемирной домашнести, благословен
кремневый топор классовой борьбы, все, что поглощено великой заботой об
устроении мирового хозяйства, всяческая домовитость и хозяйственность,
всяческая тревога за вселенский очаг. Добро в значении этическом и добро в
значении хозяйственном, т.е. совокупности утвари, орудий производства, горбом
тысячелетий нажитого вселенского скарба сейчас одно и то же.
Ни один народ больше не самоопределится в
процессе политической борьбы. Политическая независимость больше не делает
народа, только бросив свой мешок на эту новую мельницу, под жернова этой новой
заботы, мы получим обратно уже чистую муку – нашу новую сущность
как народа.
Стыд вчерашнего мессианизма еще горит на лице
европейских народов, и я не знаю более жгучего стыда после всего, что
совершилось. Всякая национальная идея в современной Европе обречена на
ничтожество, пока Европа не обретет себя как целое, не ощутит себя как
нравственную личность. Вне общего, материнского европейского сознания
невозможна никакая малая народность. Выход из национального распада, из
состояния зерна в мешке к вселенскому единству, к интернационалу, лежит для нас
через возрождение европейского сознания, через восстановление европеизма как
нашей большой народности.
«Чувство Европы» глухое, подавленное,
угнетенное войнами и гражданскими распрями, возвращается в круг действующих
рабочих идей. Россия сохранила это чувство для Европы подспудно и ревностно,
она разжигала этот огонь заранее, как бы тревожась, что он может погаснуть.
Вспомним Герцена, не мировоззрение его, а его европейскую домовитость,
хозяйственность – он бродил по странам запада как хозяин по
огромной родной усадьбе. Вспомним отношение Карамзина и Тютчева к земле запада,
к европейской почве. И тот и другой сильнее всего чувствовали почву Европы там,
где она вздыбилась горами, где она хранит живую память геологической
катастрофы. Здесь, в Швейцарии, Карамзин пролил сентиментальные слезы русского
путешественника. Альпам посвящены лучшие стихи Тютчева. Совершенно своеобразно
насквозь одухотворенное отношение русского поэта к геологическому буйству
альпийского кряжа объясняется именно тем, что здесь буйной геологической
катастрофой вздыблена в мощные кряжи своя родная, историческая земля, земля,
несущая Рим и собор святого Петра, земля, носившая Канта и Гёте, оттого-то
здесь – нечто праздничное веет как дней воскресных
тишина.
Так альпийские стихи Тютчева одухотворены
историческим ощущением европейской почвы и двойной тиарой для поэта увенчаны
европейские Гималаи.
В нынешней Европе нет и не должно быть
никакого величия, ни тиар, ни корон, ни величественных идей, похожих на
массивные тиары, куда все это делось – вся масса литого
золота исторических форм идей; вернулась в состояние сплава, в жидкую золотую
малму, не пропала, а то, что выдает себя за величие, –
подмена, бутафория, папье-маше. Нужно смотреть трезво –
нынешняя Европа огромный амбар человеческого зерна, настоящей человеческой
пшеницы, и мешок с зерном сейчас монументальной готики. –
Но каждое зерно хранит память об одном древнем эллинском мифе, о том, как
Юпитер превратился в простого быка, чтобы на широкой спине, тяжело фыркая и с
розовой пеной усталости у губ, перенести через земные воды драгоценную ношу
нежную Европу, и та слабыми руками держалась за крепкую квадратную шею.
«Накануне»
от 4 июня. Подпись: О. Мандельштам. Одна из публикаций поэта, сотрудничавшего с
прессой русского Берлина.
Открытое письмо А.Н.
Толстому
Алексей Николаевич!
Передо мной в №6 приложения к газете
«Накануне» письмо к Вам Чуковского.
Если бы Вы не редактировали этой газеты, я бы
приняла свершившееся за дурную услугу кого-либо из Ваших друзей.
Но Вы редактор, и предположение падает.
Остаются две возможности: или письмо оглашено
Вами по просьбе самого Чуковского, или же Вы это сделали по своей воле и без
его ведома.
«В 1919 г. я основал «Дом искусств»; устроил
студию (вместе с Николаем Гумилевым), устроил публичные лекции, привлек
Горького, Блока, Сологуба, Ахматову, А. Бенуа, Добужинского, устроил общежитие
на 56 человек, библиотеку и т.д. И вижу теперь, что создал клоаку. Все
сплетничают, ненавидят друг друга, интригуют, бездельничают, –
эмигранты, эмигранты! Дармоедствовать какому-нибудь Волынскому или Чудовскому
очень легко: они получают пайки, заседают, ничего не пишут и поругивают
Советскую власть»... – ...«Нет, Толстой, Вы должны вернуться сюда
гордо, с ясной душой. Вся эта мразь недостойна того, чтобы Вы перед ней
извинялись или чувствовали себя виноватым». (Курсив, очевидно, Чуковского)
Если Вы оглашаете эти строки по дружбе к
Чуковскому, (просьбе его), – то поступок Чуковского ясен: не может же он
не знать, что «Накануне» продается на всех углах Москвы и Петербурга!
–
Менее ясны Вы, выворачивающий такую помойную яму. Так служить –
подводить.
Обратимся ко второму случаю: Вы оглашаете
письмо вне давления. Но у всякого поступка есть цель. Не вредить же тем, четыре
года сряду таскающим на своей спине отнюдь не аллегорические тяжести, вроде
совести, неудовлетворенной гражданственности и пр., а просто: сначала мороженую
картошку, потом не мороженую, сначала черную муку, потом серую...
Перечитываю – и:
«Спасибо Вам за дивный подарок –
«Любовь книга золотая». – Вы, должно быть, сами не понимаете, какая
это полновесная, породистая, бессмертно-поэтическая вещь. Только Вы одни умеете
так писать, что и смешно и поэтично. А полновесная вещь –
вот как дети бывают удачно рожденные: поднимешь его, а он –
ой, ой какой тяжелый, три года(?), а такой мясовитый. И глупы все –
поэтически, нежно-глупы, восхитительно-глупы. Воображаю, какой успех имеет она
на сцене. Пришлите мне рецензии, я переведу их и дам в «Литературные записки»
(журнал Дома литераторов) – пускай и Россия знает о Ваших успехах».
Но, желая поделиться с радостью с Вашими
Западными друзьями, Вы могли бы ограничиться этим отрывком.
Или Вы на самом деле трехлетний ребенок, не
подозревающий ни о существовании в России ГПУ (вчерашнее ЧК), ни о зависимости
всех советских граждан от этого ГПУ, ни о закрытии «Летописи Дома литераторов»,
ни о многом, многом другом...
Допустите, что одному из названных лиц после
4½ лет «ничего-неделания» (от него, кстати, умер и Блок) захочется на
волю, – какую роль в его отъезде сыграет Ваше
накануновское письмо?
Новая экономическая политика, которая,
очевидно, является для Вас обетованною землею, меньше всего занята вопросами
этики: справедливости к врагу, пощады к врагу, благородства к врагу.
Алексей Николаевич, есть над личными
дружбами, частными письмами, литературными тщеславиями –
круговая порука ремесла, круговая порука человечности.
За 5 минут до моего отъезда из России (11 мая
сего года) ко мне подходит человек: коммунист, шапочно знакомый, знавший меня
только по стихам.
–
«С Вами в вагоне едет чекист. Не говорите лишнего». Жму руку ему и не жму руки
Вам. Берлин, 3 июня 1922 г.
«Голос
России» от 7 июня. Подпись: Марина Цветаева.
В мире бутербродопитающихся
Советские учреждения, подобно прочим
простейшим организмам, размножаются делением, почкованием. Каждое учреждение
разделяется на несколько новых, ведущих самостоятельное существование. Время от
времени в ужасе от этой бюрократической саранчи советская власть принимает
энергичные меры по сокращению штатов и учреждений. Но это ничему не помогает.
Уцелевшие учреждения начинают быстро плодиться и множиться все тем же
простейшим способом почкования. Давно ли закрыли за ненадобностью бутербродный
«Новый мир», еще более недавно сильно сократили штат служащих в советских
учреждениях Берлина, но процесс размножения уже успел пополнить все пробелы.
Вместо упраздненного информационного отдела при т.н. «Бинт» (бюро
иностр<анной> техники) уже успел возникнуть какой-то новый, еще более
обширный.
Еще более любопытна история с бутербродным
«Новым миром». Его обязанности исполняет, как известно, «Накануне». Официально
эта газета издается не на советские деньги. Деньги дали лица или фирмы,
заинтересованные в советских поставках. Конечно, деньги, данные на «Накануне»,
эти лица поставили в счет советскому правительству, соответственно увеличив
цену товаров. Это вид политической взятки. Но помимо этого советское
правительство обязалось покупать известное весьма круглое количество номеров
«Накануне» для «распространения в России». В этой форме советское правительство
субсидирует «Накануне» и эта секретная форма дает возможность Толстым и
Венгеровым строить невинное лицо и утверждать, что они не состоят на содержании
советского правительства.
Впрочем, это невинное лицо начинает изменять
свое выражение. Среди сотрудников «Накануне» идут большие разногласия, и часть
их уже завела в отеле «Эден» переговоры с одним «сочувствующим» коммерсантом о
создании новой газеты.
С закрытием «Нового мира» осталась небольшая,
но теплая компания, не нашедшая себе достаточно святой работы в «Накануне». Она
естественно возрастала. Крестинскому устраивались бурные семейные сцены. Как
Хлестаков, которому перестали отпускать обеды, эта группа негодовала: «Ведь
должны же мы есть. Этак ведь мы можем совсем отощать». В итоге создано было
особое бутербродное «Бюро печати» при русском представительстве. Сюда
пристроили всех, оставшихся за бортом публичных мужчин из «Нового мира».
Пестрая компания. Тут и молодые, да ранние. Тут и старый берлинский
корреспондент «Русских ведомостей». Он один из самых ретивых.
Как когда-то в бурсе вызывали какого-нибудь
Хому и поручали ему «Ну-ка опровергни Канта», и он опровергал, так и в этом
«Бюро печати» призывают бутербродопитающихся журналистов и поручают им опровергнуть
то демократию, то Западную Европу, то здравый смысл, то арифметику. И
опровергают, помня ясли господина своего.
Особенную ретивость обнаруживает упомянутый
бывший постоянный корреспондент «Русск<их> вед<омостей>». Он добрый
десяток лет прославляя демократию на страницах «Русск<их>
вед<омостей>», а теперь пишет километрические фельетоны, обличая
европейских демократов и социалистов, и доказывая, что в Зап<адной>
Евр<опе> нет свободы слова, собраний, печати, суда.
Все это обходится советскому правительству
весьма дорого. Но что же делать?..
«Руль»
от 23 июня. Подпись: Факт
Среди проживающих в Париже русских писателей
возник план добиться присуждения Нобелевской премии в этом году русскому писателю.
Начата уже энергичная кампания в пользу этого плана среди представителей
французской литературы, принимаются меры для успешной агитации среди
скандинавских писателей, голос которых в этом случае, как известно, имеет
большое значение.
Возникшую мысль можно было бы только
приветствовать, если бы авторы её не ограничивали русской литературы...
пределами эмиграции. Речь идет, собственно, не о русском, а всего лишь об
эмигрантском писателе. Странная, чтобы не сказать более, идея! Выходит, что в
России нет ни литературы, ни писателей, ни творчества, ни талантов... Все это,
изволите ли видеть, имеется только в эмигрантском царстве.
Но так ли это? Одна парижская эмигрантская
газета «Слово» устроила анкету среди «своих» литераторов и журналистов по
вопросу о том, кто же именно заслуживает нобелевской награды. И ответы
получились довольно кислые. Мережковский, например, отвечая на анкету, пишет:
«В эмиграции как писатель никто не выдвинулся». Сургучев говорит почти то же:
«мне кажется, что эмиграция особенно никого (из писателей) не выдвинула». Есть
и такой отзыв об эмигрантской литературе: «Мемуары о теплушках и воспоминания
об Орше, это главное. Затем идут жестокие таланты (графоманы-подкалыватели) и
таланты черноземные (графоманы-обжоры)».
Исключение некоторые отзывы делают разве лишь
для Бунина, превозносить которого вошло нынче у эмиграции в моду, ибо...
бунинское изображение русского мужика диким зверем объявляется «высшим
достижением художественной правды».
При таких данных трудно прославить на
нобелевском конкурсе русское имя. Оно и понятно: нельзя строить русское
творчество на ненавидящем разрыве с живой Россией.
«Накануне»
от 23 июля. Рубрика: Русские за рубежом. История взаимоотношений И. Бунина и Д.
Мережковского касательно Нобелевской премии хорошо освещена в мемуарной
литературе. Д. Мережковский предлагал И. Бунину в случае получения кем-либо из
них этой премий разделить ее поровну. Это предложение Бунин отверг. Как
известно, Нобелевской премией будет отмечено творчество И. Бунина в 1933г.
Москва краснокаменная
I
Улица
Жужжит Аннушка, звонит, трещит, качается. По
Кремлевской набережной летит к Храму Христа.
Хорошо у Храма. Какой основательный кус
воздуха навис над Москвой-рекой от белых стен до отвратительных бездымных
четырех труб, торчащих из Замоскворечья.
За Храмом, там где некогда величественно
восседал тяжелый Александр III в сапогах гармоникой, теперь только пустой
постамент. Грузный комод, на котором ничего нет и ничего, по-видимому, не
предвидится. И над постаментом воздушный столб до самого синего неба.
Гуляй – не хочу
Зимой массивные ступени, ведущие от
памятника, исчезали под снегом, обледеневали. Мальчишки –
Ява рассыпная – скатывались со снежной горы на салазках и в
пробегавшую Аннушку швыряли комьями. А летом плиты у Храма, ступени у
пьедестала пусты. Маячат две фигуры, спускаются к трамвайной линии. У одной за
плечами зеленый горб на ремнях. В горбе – паек. Зимой пол-Москвы
с горбами ходила. Горбы за собой на салазках таскала. А теперь –
довольно. Пайков гражданских нет. Получай миллионы, вали в магазин.
У другой нет горба. Одет хорошо. Белый
крахмал, штаны в полоску. А на голове выгоревший в грозе и буре бархатный
околыш. На околыше золотой знак. Не то молот и лопата, не то серп и грабли, во
всяком случае, не серп и молот. Красный спец. Служит не то в Хму, не то в Цусе.
Удачно служит, не нуждается. Каждый день ходит на Тверскую в гигантский магазин
Эмпео (в легендарные времена назывался Елисеев) и тычет пальцем в стекло, за
которым лежат сокровища.
–
Э-э... два фунта... Приказчик в белом фартуке:
–
Слуш... с-с...
И чирк ножом, но не от того куска, в который
спец тыкал, что посвежее, а от того, что рядом, где подозрительнее.
–
В кассу прошу...
Чек. Барышня бумажку на свет. Не ходят без
этого бумажки никак. Кто бы в руки ни взял, первым долгом через нее на солнце.
А что на ней искать надо, никто в Москве не ведает. Касса хлопнула, прогремела
и съела десять спецовых миллионов. Сдачи: две бумажки по сту.
Одна настоящая с водяными знаками, другая
тоже с водяными знаками – фальшивая.
В Эмпео – Елисеевских зеркальных
стеклах все новые покупатели. Три фунта. Пять фунтов. Икра черная лоснится в
банках. Сиги копченые. Пирамиды яблок, апельсинов. К окну какой-то
самоистязатель носом прилип, выкатил глаза на люстры, гроздья, на апельсины.
Головой крутит. Проспал с 18 по 22 год!
А мимо по избитым торцам велосипедист за
велосипедистом. Мотоциклы. Авто. Свистят, каркают, как из пулеметов стреляют.
На автоконьяке ездят. В автомобиль его нальешь, пустишь –
за автомобилем сизо-голубой, удушливый – дым столбом Летят
общипанные, ободранные, развинченные машины. То с портфелями едут, то в шлемах
краснозвездных, а то вдруг подпрыгнет на кожаных подушках дама в палантине, в
стомиллионной шляпе с Кузнецкого. А рядом, конечно, выгоревший околыш.
Нувориш. Нэпман
Иногда мелькнет бесшумная, сияющая лаком
машина. В ней джентльмен иностранного фасона. Ара.
Извозчики то вереницей, то в одиночку.
Дыхание бури их не коснулось. Они такие, как были в 1822 г., и такие, как будут
в 2022, если к тому времени не вымрут лошади. С теми, кто торгуется, –
наглы, с лимонными людьми – угодливы.
–
Вас возил, господин!
Обыкновенная совпублика –
пестрая многоликая масса, что носит у московских кондукторш названье: граждане
(ударение на втором слоге) ездит в трамваях.
Бог их знает, откуда они берутся, кто их
чинит, но их становится все больше и больше. На 14 маршрутах уже скрежещет в
Москве. Большею частью ни стать, ни сесть, ни лечь. Бывает, впрочем, и
просторно. Вон Аннушка заворачивает под часы у Пречистенских ворот. Внутри
кондуктор, кондукторша и трое пассажиров. Трое ожидающих сперва машинально
становятся в хвост. Но вдруг хвост рассыпался. Лица становятся озабоченными.
Локтями начинают толкать друг друга. Один хватается за левую ручку, другой
одновременно за правую. Не входят, а «лезут». Штурмуют пустой вагон. Зачем? Что
такое? Явление это уже изучено. Атавизм. Память о тех временах, когда не
стояли, а висели. Когда ездили мешки с людьми. Теперь, подите-повиснете!
Попробуйте: с пятипудовым мешком у Ярославского вокзала сунуться в вагон.
–
Граждане, нельзя с вещами.
–
Да что вы ... маленький узелочек.
–
Гражданин! Нельзя!! Как вы понятия не имеете!!
–
Звонок. Стоп. Выметайтесь. И:
–
Граждане, получайте билеты. Граждане, продвигайтесь вперед.
Граждане продвигаются, граждане получают. Во
что попало одеты граждане. Блузы, рубахи, фрэнчи, пиджаки. Больше всего фрэнчей
– омерзительного наряда, оставшегося на память о войне. Кепки, фуражки.
Куртки кожаные. На ногах большей частью подозрительная стоптанная рвань с
кривыми каблуками. Но попадается уже лак. Советские сокращенные барышни в белых
туфлях.
Катит пестрый маскарад в трамвае
На трамвайных остановках гвалт, гомон.
Чревовещательские сиплые альты поют:
–
Сиводнишняя Известия-я... Патриарха Тихххх-а-а-ана!.. Эсеры... «Накану-у-не»...
из Берлина только што па-а-лучена.
Несется трамвай среди говора, гомона, гудков.
В центр.
Летит мимо московской улицы. Вывеска на
вывеске. В аршин. В сажень. Свежая краска бьет в глаза. И чего, чего на них
нет. Все есть, кроме твердых знаков и ятей. Цупвоз. Цустран. Моссельпром.
Отгадывание мыслей. Моссдревотдел. Виноторг. Старо-Рыковский трактир. Воскрес
трактир, но твердый знак потерял. Трактир «Спорт», Театр трудящихся. Правильно.
Кто трудится, тому надо отдохнуть в театре. Производство «сандаль». Вероятно,
сандалии. Обувь дамская, детская и «мальчиковая». Врывсель промгвиу. Униторг,
мосторг и главолесторг. Центробумтрест.
И в пестром месиве слов, букв на черном фоне,
белая фигура – скелет руки к небу тянет. Помоги! Г-о-л-о-д.
В терновом венце, в обрамлении косм, смертными тенями покрытое лицо девочки и
выгоревшие в голодной пытке глаза. На фотографиях распухшие дети, скелеты
взрослых, обтянутые кожей, валяются на земле. Всмотришься. Представишь себе, и
день в глазах посереет. Впрочем, кто все время ел, тому не понятно. Бегут,
нувориши, мимо стен, не оглядываются...
До поздней ночи улица шумит. Мальчишки –
красные купцы торгуют. К двум ползут стрелки на огненных круглых часах, а
Тверская все дышит, ворочается, выкрикивает. Взвизгивают скрипки в кафе «Куку».
Но все тише, реже. Гаснут окна в переулках... Спит Москва после пестрого будня
перед красным праздником...
...Ночью спец, укладываясь, Неизвестному Богу
молится:
–
Ну, что тебе стоит? Пошли на завтра ливень. С градом. Ведь идет же где-то град
в два фунта. Хоть в полтора.
–
И мечтает:
–
Вот выйдут, вот плакатики вынесут, а сверху как ахнет...
И дождик идет, и порядочный. Из перержавевших
водосточных труб хлещет. Но идет-то он в несуразное, никому не нужное время –
ночью. А на утро на небе ни пылинки! И баба бабе у ворот говорит:
–
На небе-то, видно, за большевиков стоят.
–
Видно так, милая...
В десять по Тверской прокатывается
оглушительный марш. Мимо ослепших витрин, мимо стен, покрытых вылинявшими
пятнами красных флагов, в новых гимнастерках с красными, синими, оранжевыми
клапаньми на груди, с красными шевронами, в шлемах один к одному, под лязг
тарелок, под рев труб рота за ротой идет красная пехота.
С двухцветными эскадронными значками
разноместная кавалерия на рысях. Броневики лезут.
Вечером на бульварах толчея. Александр
Сергеевич Пушкин, наклонив голову, внимательно смотрит на гудящий у его ног
Тверской бульвар. О чем он думает - никому не известно... Ночью транспаранты
горят. Звезды...
...И опять засыпает Москва. На огненных часах
три. В тишине по всей Москве каждую четверть часа разносится таинственный
нежный перезвон со старой башни, у подножия которой, не угасая всю ночь, горит
лампа и стоит бессонный часовой. Каждую четверть часа несется с кремлевских
стен перезвон. И спит перед новым буднем улица в невиданном, неслыханном
красноторговом Китай-городе.
Москва, июль 1922.
«Накануне»
от 30 июля. Подпись: Михаил Булгаков. Одна из первых публикаций автора в
газете, благодаря которой пришла к нему писательская известность.
(Письмо из Дрездена)
Если пройтись по нашей Фридрихштрасе, по
Прагерштрасе, то разве что только изредка услышишь русскую речь. Чтобы услышать
русских, живо обменивающихся мнениями о новейших вестях из России, надо пойти в
«королевскую» оперу или центральное кафе Румпельмейера.
А между тем, русская эмигрантская колония в
Дрездене не малая. Но только элементы все подобрались мало общительные и мало
общественные. Можно с правом сказать, что в колонии несколько тысяч человек. Но
общественных организаций почти нет, за исключением разве тех, что были
основаны, главным образом, студентами из России еще до войны.
Наши эмигранты, поселившиеся в Дрездене,
рассеялись по разным частям города. Большинство ведет замкнутый образ жизни.
Дрезден гораздо меньше располагает к уличной и ресторанной жизни, нежели пышный
и богатый Берлин, да и саксонцы в этом отношении суше и замкнутее берлинцев,
издавна привыкших к интернациональной публике.
Не надо забывать и того обстоятельства, что
борьба за существование в Дрездене суровее, нежели в Берлине или Гамбурге или
Франкфурте-на-Майне. Старый Дрезден, эта сравнительно маленькая бывшая
резиденция саксонских королей и великая по художественной ценности сокровищница
искусств, не является тем торговым центром, в котором небольшие капиталы,
спасенные при бегстве из России, могли бы найти сколько-нибудь целесообразное
применение.
Наша русская эмигрантская колония
рекрутируется, главным образом, из случайно сюда попавших и здесь застрявших
русских, или таких русских, которые имели здесь уже родных и знакомых и
которые, спасаясь из России и цепляясь, подобно утопающим, за последнюю
соломинку, спешили в Дрезден в надежде, что родные и знакомые не оставят их в
беде.
Небольшой элемент составляют еще те, кто
поселился здесь ради общего или художественного воспитания детей. В этом
отношении дрезденские гимназии и художественные школы стоят на большой высоте,
и в здешних пансионах для мальчиков и девочек учатся сотни русских детей. Но их
родители приезжают сюда только лишь на короткий срок, и вообще все те, у кого
была политическая или коммерческая жилка, переехали уже давно в Берлин.
Тихо и «скучно» в дрезденской русской
колонии. К нам сюда не приезжают ни русские труппы на гастроли, ни модные в
Берлине русские «кабаре». Нет у нас ни русских ресторанов, ни русских
кондитерских. Русская публика как бы отчуждена друг от друга. Но это имеет и
свои хорошие стороны.
Туго открываются двери саксонских бюргеров
для русских пришельцев. Но однажды гостеприимно раскрытые двери уже больше не
закрываются для желанных гостей. Происходит медленный, но большой процесс
культурного сближения; и хорошо то, что далекий от политической шумихи Дрезден
втягивает в себя только те элементы, которые ему нужны и полезны и которые им
приобщаются к той художественной жизни, коей всегда был велик и славен
Дрезден...
«Время»
от 28 августа. Подпись: А.К-в. Эмигрантская пресса, как правило, внимательно
следила за жизнью эмигрантских колоний, образовавшихся в других городах Германии
и в других странах.
Берлин,
11 сентября.
Высылка из России неугодных советской власти
лиц представляет явление действительно новое. Еще недавно –
да в некоторой степени, кажется, еще и теперь – продолжается и
противоположная политика: людей не выпускали из России именно на том основании,
что они представлялись оппозиционно по отношению к советской власти
настроенными. Их удерживали как возможных разоблачителей, как врагов, которых
надо держать под замком. Их удерживали в стремлении не дать просочиться в
Европу правде о том, что происходит в России. В Европу, в мир шла официальная
пропаганда, неофициальное сообщение было пресечено по обоим направлениям.
Духовная самоблокада была твердо установлена и тщательно поддерживалась
советской властью. Выход из России в мир был единственно путем бегства.
Но с тех пор утекло много воды. Самоблокада
была официально нарушена сперва путем от времени до времени допускавшихся
социалистических делегаций, – и мы помним, как часто их отчеты оказывались
для советской власти мало благоприятными. Самоблокада еще в несравненно большей
степени подверглась неизбежным нарушениям в силу переговоров с буржуазными
европейскими правительствами, что вызвало посещение России и кандидатами в
концессионеры, и представителями дружественной Советам буржуазной печати, и
любителями необычных зрелищ, и искателями новых рынков и старых дел. И. быть
может, еще более систематически и полно была нарушена самоблокада мольбой о
спасении голодающих, вызвавшей распространение по всей России множества
представителей организаций помощи, спасающих значительную часть русского
населения и тем самым неизбежно проникающих в самую его гущу.
Но и в обратном направлении шло самочинное и
неустранимое нарушение самоблокады: пренебрегая опасностью, а подчас и падая
жертвой их, шли беглецы за беглецами через все границы, увеличивая ряды
выходцев из России, принося с собой все новые сведения о происходящем на
родине. И, наконец, множество выезжающих ныне по мандатам, по командировкам и
по отпускам – увеличивают этот поток новыми элементами.
Правда, эти последние, связанные необходимым возвращением или оставшимися
близкими, связаны в своих высказываниях и в своем поведении. Но в конце концов
какие могут быть гарантии относительно того, что тот или иной из них сообщает
или проговаривается из-под руки. И наконец необходимость в силу переговоров с
буржуазными странами и возвращения капитализма восстановить почтовые сношения,
вызвав целый поток писем, делает едва ли возможным проверку всего обмена,
происходящего между русскими по обе стороны рубежа. Таким образом действительно
исчезло то основание, которое раньше руководило советской властью, под угрозой
жестоких кар воспрещавшей отъезд в чужие края.
Но, по-видимому, к этому приводят еще и
другие обстоятельства. Большевики, строившие значительную долю своего влияния и
своих успехов на агитации, склонны были, естественно, придавать ей чрезмерное
значение. Разрушив Россию, как им казалось, путем агитации, они собирались этим
же путем разрушить – в формах мировой революции –
и всю современную культуру; и тем самым, естественно, опасались могущей быть
выдвинутой против них противоагитации. Тратя неограниченные средства на свою
пропаганду, они одновременно принимали всяческие меры предосторожности –
пресечения и предупреждения – и против агитации, враждебной им.
На самом деле агитация оказывается
всемогущей, пока она идет параллельно, подгоняет или разряжает процессы, и без
нее стоящие на исторической череде; агитация против течения, против того, что
заложено в объективном ходе вещей, обречена на неудачу. Агитация войны
разлагает армию, приготовленную к разложению, и сама подвергается уничтожению в
самом зачатке при бодром состоянии народа. В разразившейся смуте агитация, ее
проповедующая, доводит ее до конца, но она остается бессильной в стране,
стремящейся к жизни. Не агитация развязала русскую смуту, а смута создала успех
большевистской агитации. И несмотря на все усилия, затраты, опыт и умение, она
осталась беспомощной перед европейской жаждой жизни, работой и покоем. Если бы
и здесь доведенное до отчаяния тяжелыми условиями жизни население кое-где стало
поддаваться на соблазн разрушительного возмущения, оно одновременно стало бы
прислушиваться и к агитационным воздействиям; само по себе это последнее
неспособно серьезно его всколыхнуть.
Убедившись в этом, большевики решили, что не
очень опасна для них и агитация, против них направленная. Их друзьями стали за
границей группы и органы печати, чрезвычайно враждебные их задачам и целям.
Если концессии, сделки и обмен выгодны или даже только кажутся выгодными, то
никакие казни священников, никакие самоубийства в тюрьмах этих переговоров не
остановят. Поскольку социалистическим партиям удобно или кажется удобным
поддерживать видимость рабочего правительства России, они будут это делать,
хотя бы одновременно и протестуя против большевистских преследований. Агитация
сохраняет свое значение, но только подсобное.
Большевики убедились, что она перестала быть
решающим орудием в их руках, но уверились и в том, что она не станет таковым и
в руках их врагов. Мы перешли в полосу чрезвычайно деловых постановок вопроса.
Втирать очки становится так же бесплодно, как и скрывать правду. Одни сделают
из этого вывод – будем же говорить правду, другие –
не будем с ней считаться. Большевикам становится все менее важно, что о них
говорят. А так как интеллигенты в России не нужны, не к стилю их порядков, то
они охотно избавляются от них, отсылая – смотря по
второстепенным обстоятельствам – на тот свет, в ссылку или за границу.
«Руль»
от 12 сентября.
Разговор с Шаляпиным
(Письмо из Христиании)
На моем ответственном и важном посту
репортера-интервьюера приходилось мне встречать много разных «великих людей», –
начиная с американских миллиардеров и кончая молодыми российскими коммунистами,
замышлявшими - конечно, зря – увести РКП влево...
Но такого «великого человека», как Шаляпин, я
не видал еще ни разу...
Что в Шаляпине замечательного?
Прежде всего, то, что он совершенно стихийный
человек... О Шаляпине нельзя сказать, что он «умный» человек или «глупый»
человек, – он – стихийный, –
стало быть, вне этих понятий – «умный» и «глупый».
Во-вторых, Шаляпин живет не столько в жизни,
в реальной действительности, сколько в легенде, в мифе каком-то.
Вокруг него такая, знаете, легендарная дымка,
особое какое-то странное, нездешнее окружение. И когда подходишь к нему
вплотную, попадаешь в эту легендарную атмосферу, как будто отделяешься от
земли, не чувствуешь под собой реальной почвы...
Разговаривать с Шаляпиным трудно, почти
невозможно. По двум причинам.
Во-первых, он, по стихийности своей,
ошарашивает вас, сбивает с понталыку, не дает ни слова вымолвить, все время
говорит сам – и говорит, по стихийности своей, не на ту
или другую тему, а «вообще»... Не умом говорит, а нутром, и не столько мысль
человеческая сквозит в его словах, сколько огромная, безудержная эмоция...
Стихия – да и только!..
Во-вторых, – Шаляпин никогда не
бывает один, сам с собой, сам по себе. У него – свита, –
какие-то черненькие, юркие личности вокруг него толкутся –
и свой интерес соблюдают. Так уж – увы! – в мире заведено:
вокруг большого артиста всегда личности толкутся. И если Шаляпину –
человеку глубоко культурному (потому что великий артист не может не быть
глубоко культурен) – никак не удается, хотя он это иногда и
говорит, доказать, что он груб и первобытен, то этим личностям без всякого
труда удается свое хамство выявить и показать.
Я сидел и слушал Шаляпина –
мне ничего больше не оставалось делать, как сидеть и слушать. И вдруг одна из
личностей (которой я не имел чести быть представленным) обратилась ко мне:
–
Послушайте, молодой человек, не можете ли вы прекратить этот разговор??!
Шаляпин слышал это –
но как будто не слышал. Он продолжал говорить, как ни в чем не бывало, как
будто ничего неприличного не произошло...
Разговор был политический: о приятии или
неприятии советской власти.
–
Я – русский. Я люблю Россию. Я люблю искусство и
Россию – и больше ничего. Я живу в искусстве и в
России, – это воздух, которым я дышу... Я люблю Россию
не так, как вы, – вы любите Россию так-то и потому-то, у вас
какие-то формулы и какие-то рассуждения есть на этот счет, а я –
без формул и без рассуждений. Я сердцем и душою люблю Россию. Просто. «Вообще».
Понимаете?.. Я рассуждать не умею. В политике ничего не понимаю. Карла Маркса
не читал. Слышал, что был такой человек – Карл Маркс –
и что интересные книжки писал. Но я не читал, – потому: стал бы читать
– все равно не понял бы...
–
Для меня дико звучат такие слова, как «новая Россия», «старая Россия», «царская
Россия», «советская Россия». Для меня Россия есть Россия. Во всех ты, кумушка,
нарядах хороша... Моя Россия – без прилагательных. Так и запишите: Шаляпин
любит Россию без всяких прилагательных...
–
А что касается большевиков, то я, ей Богу, не знаю, какие у них теории и какие
планы. Пытались мне объяснить – не понял я. Может быть, если бы я понял, я
стал бы возражать, стал бы свои какие-нибудь слова говорить. Но, к счастью, я
не понял... Одно я знаю, чувствую: большевики, советская власть добра хотят
народу, к добру идут, к добру ведут – это я чувствую, –
и потому... и потому я с некоторыми большевиками с большим даже удовольствием
сивуху пил, самогонку... Прежде с царскими сановниками шампанское пил, а ныне с
большевиками – сивуху. И – ничего...
–
Приемлю ли я советскую власть? Я, видите ли, самого-то этого слова –
«приемлю» – не понимаю. Что это значит: «приемлю»? Как
можно не «приять» Россию?.. Читал я, знаете, что-то такое в этом роде, какие-то
интеллигентские рассуждения на этот счет – читал, читал –
и заснул. Не понимаю я... Но если уж вы на этом слове –
«приемлю» – настаиваете, то –
да, конечно, я приемлю советскую власть. Как же иначе? Как можно не приять?
Ведь ежели не приять, так, значит, из России бежать надо, –
а я из России бежать не могу...
–
Бежали же люди из России?.. Да, бежали. Но мое глубокое убеждение, что бежали
главным образом из страха. Вся эта эмигрантщина – плод страха, трусости.
Перепугались – и удрали. А я не испугался. Я не трус.
Пропали у меня деньги, которые в банках на текущем счету лежали, –
и... с ними. Ведь я же не раб своих денег...
–
Вот, езжу из города в город, и куда ни приеду, нападает на меня толпа
журналистов – и давай допрашивать, выспрашивать: вы кто,
большевик или белый? вы любите большевиков? уважаете?.. да я, милый человек,
всех люблю и уважаю... Разве им объяснишь, что я просто русский артист, просто
артист и просто русский? Артист и русский – вот вам и весь
Шаляпин.
–
Я – рядовой русский гражданин. Обыкновенный,
средний русский человек. И вот, все то, что я вам говорю, я говорю именно как
средний русский человек и рядовой гражданин...
Во всем этом, что сказал мне Шаляпин, нет,
конечно, ничего очень оригинального, ничего страшно умного, но есть все-таки
нечто чрезвычайно важное: есть здоровое, нормальное, человеческое, слишком
человеческое, цельное, гармоничное, нутряное, стихийное гражданское чувство. У
всех здоровых нормальных людей есть – или, по крайне мере,
должно быть – такое чувство. Однако многие его потеряли, –
в момент перепуга потеряли. А Шаляпин – один из немногих,
которые не перепутались и здорового гражданского чувства не потеряли.
«Накануне»
от 15 сентября. Подпись: К. Спасский. Ф. Шаляпин в это время гастролировал в
Европе, долгое время не считал себя эмигрантом, но в Россию уже не вернулся.